Фатальный фатали



бет2/25
Дата19.06.2016
өлшемі2.3 Mb.
#146785
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   25

ЦАРСКАЯ СЛУЖБА
— Да, мы были с ним неразлучны, Грибоедов и я, его языки: персидский, азербайджанский, арабский («и чего расхвастался перед юнцом?»). — Чиновник старый, Бакиханов Аббас-Кули, и молодой, Фатали Ахунд-заде. — Ад-зер-бид-зам — смешно не выговаривал он, а я поправлял его, долго тренировался перед переговорами с наследным принцем Аббас-Мирзой. «Не «адзер», а азер, огонь, пламя». «Азёр-бижан». «Не «би», а бай, богатый, огнем богатый. И еще джан. Азербайджан. Так и не смог покойный Грибоедов выговорить на переговорах.

Давние-давние знакомые: принц, в скобках сказать, «великий мне недоброжелатель! — обдумывает посланник фразы своего донесения Паскевичу, командиру Отдельного Кавказского корпуса генералу от инфантерии, генерал-адъютанту и кавалеру. — Об Тифлисе больше нас знает; правда, и мы лучше его смыслим в том, что в его собственном городе происходит, но утешенье ли?» — и посланник, а в скобках, глядя на посланника, надворного советника иностранной коллегии, как представили его принцу, Аббас-Мирза задумался: «Какими дарами к сердцу твоему жестокому дорогу найти?»

— Моих и шаха послов не допустили до государя, писем не доставили в Петербург, возвращали нераспечатанными, сколько у меня их сохранилось теперь, в том же виде, для оправдания моего перед государем вашим!

— Когда кто лежит болен целый год, не отыскивают уже первых причин его болезни, а стараются уврачевать ее, так и с настоящею войною. Ваше высочество сами поставили себя судьею в собственном деле и пред­ почли решать его оружием. Но кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она кончится. Прошлого года персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения по сю сторону Кавказа. — Грибоедов строг и четок. — Нынче мы, пройдя Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе, овладели Аббас-Абадом, откуда я прислан.

«Овладели! взяли!» Вам сдал Аббас-Абад зять мой, трус, женщина, хуже женщины!

— Условия я сейчас буду иметь честь изложить вам. — Но разве должно непременно трактовать, насту пая на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде? — И не остановить потока слов!... — Жить с вами в мире под сенью расположения к нам российского императора! тупоголовые пограничные начальники! генерал Ермолов! великий император и его мощь!

— И как же вы, зная о могуществе нашего государя, решились оскорбить его?! А у нас честь государя есть честь народная!

Аббас-Мирза всех выслал, даже Алияр-хана, зятя и генерал-адъютанта шаха, в шатре остались лишь он, царский дипломат и его переводчик.

— Я виноват! Меня подвели! — Аббас-Мирза бросил в каземат лазутчика, который принес вести о смутах в Петербурге.

«Увы, тебя не обманули, принц! Еще свежи и рана, и страх, и позор. Малодушие! И как рука вывела?! «Мой государь! По неосновательному подозрению! Силою величайшей несправедливости! Я не знаю за собой никакой вины! Ложь и клевета!»

— Извольте выслушать условия.

— Знаю! знаю! — перебил Грибоедова Аббас-Мирза, вскочил с места и заметался по шатру, поглядывая на занавеску, за которой недвижно сидит Алияр-хан.-Вы смеете предписывать условия шаху как своему подданному! Никогда!! Он сам раздавал короны! Персия еще не погибла!

«О боже, за что?! Мой отъезд за тридевять земель, словно на мне отягчало пророчество: «И будет ти всякое место в продвижение».

— И Персия имела свои дни счастия и славы («богатые мечети, базар, караван-сарай, но все в развалинах, как вообще здешнее государство»).

— Вы, как всемирные завоеватели, — еще не вышел весь пыл, негодует принц, — все хотите захватить!

При окончании каждой войны, несправедливо начатой с нами, мы отдаляем наши пределы и вместе с тем неприятеля, который бы отважился переступить их. Вот отчего в настоящих обстоятельствах требуется уступка областей Эриванской и Нахичеванской. Деньги — также род оружия, без которого нельзя вести войну. Это не торг и даже не вознаграждение за претерпенные убытки: требуя денег, мы лишаем неприятеля способов вредить нам на долгое время. — Этот пункт донесения, пересланного в столицу, был особо выделен царем.

— Но можете ли вы, — почти шепотом, на ухо, — убавить некоторую часть ваших требований? — оттянуть как можно дольше! И напасть! Нельзя долго держать в бездействии войска. Лишиться Эриванского вилайета, основы собственной казны!

— Условия будущего мира начертаны по воле государя, а она у нас единая для всех, никто уклониться не может, в какую бы власть облечен ни был, — ни главноначальствующий генерал Паскевич, ни тем более, я! — «Коль служишь, то прежде всего следуй буквально ниспосылаемым свыше инструкциям». — Это у вас единовластие в государстве нарушается по прихоти частных владетелей и разномыслием людей, имеющих голос в совете шахском, даже исступлением пустынника, который из Кербелая является с возмутительными проповедями и вовлекает государство в войну бедственную!

— У вас тоже не одна воля: в Петербурге одно говорят, Ермолов — другое, Паскевич — третье!

«Знает! Уловил, что генералы интригуют! Жаль Ермолова. Человек прошедшего века. Соперник Паскевич ему глаза колет, упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который этого не стоит. Война с персианами самая несчастная, медленная, безотвязная».

—... У нас был мучтеид для мусульман, вы тоже, говорил он мне, для возбуждения против нас армян вы писали в Эчмиадзин христианского халифа Нерсеса! Да, да, мы заключим перемирие. — Аббас-Мирза говорит тихо, часто оборачиваясь к занавеске, за которой сидит Алияр-хан: шах больше верит зятю, чем сыну?!

А и ему бы, посланнику, вглядеться в лицо Алияр-хану! но если б знать! Знать наперед! Смерть? Остерегаться трефового короля! Куда ни повернешь карту — брюнет с усами! «Недавно ездил к Кирховше гадать обо мне, что со мною будет, да она не больше меня об этом знает, такой вздор! Две дамы, а при них — и не мужчина, и не женщина». Армянки-пленницы из гарема Алияр-хана? И евнух шахского гарема Мирза Якуб? Может, и в шахском гареме томятся пленницы?! Просьбы, ходатайства, ноты, переговоры. Эта гаремная дипломатия! И евнух, выходец из Эривани, ведающий финансами гарема и имеющий доступ к шаху и днем и ночью, напросился принять его, и две армянки сбежали, чтоб спас. Крики!... Ворвались!... «Цветущие лета средь дико-образных азиятцев?!» Лишь вспышка — Нина! «Хотите ее знать? В Malmaison1, в Эрмитаже, тотчас при входе, направо, есть богородица в виде пастушки Murillo, — вот она. Прощайте!...» И тьма (захват и разгром фанатиками посольства, ибо оскорблена шахская честь — гарем!).

Но если б знать наперед!

«Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега, — запишет Пушкин. — Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались на крутую дорогу. Несколько грузин сопровождали арбу. — Откуда вы, — спросил я их. — Из Тегерана. — Что вы везете? — Грибоеда».

— ... пусть генерал Паскевич укажет мне путь к императору, — не угомонится Аббас-Мирза, а Бакиханов устал переводить, — я сам отправлюсь в Петербург или пошлю моего старшего сына, он наследник мой, как я шахский. Будем целовать руку великого государя, престол его, — мы его оскорбили, будем просить прощения, он сам во всем властен, но великодушен! — Будет, будет еще извинительная поездка к царю: посольство сына Аббас-Мирзы, принца Хосров-Мирзы! — И самого себя отдам императору в жертву!

— Генерал Паскевич не вправе в нынешних обстоятельствах дать вашему высочеству или эмирзаде пропуск в Санкт-Петербург.

«Нет-нет! — Паскевич разъярен, узнав о разгроме посольства. — Это убийство им дорого обойдется! Мы пойдем на Тавриз! Мы сотрем в порошок Тегеран! Да, да, так и передайте шаху и его наследнику! Пусть немедленно отправляются в Петербург! К императору!»

«...в Петербург приехал персидский принц Хозрев-Мирза, сын Аббас-Мирзы. Я была во дворце на торжественном его приеме. Он молод и довольно хорош собою».

«Позвольте, не тот ли это Хозрев-Мирза, который, прогуливаясь по Таврическому саду, встретил Нос и подивился этой странной игре природы?»

«Тот самый!» И рассказывал потом отцу — наследнику престола и деду-шаху, как Нос прогуливался в мундире, а ведь ни тот, ни другой не удивились, шитом золотом, с большим стоячим воротником, и панталонах, а при боку — шпага.

«...был в честь принца большой бал, на котором у меня было чудесное платье: белое дымковое с рисованными цветами, а на голове натуральная зелень и искусственные цветы. Я была одета очень к лицу. На балу я познакомилась с графиней Фикельмон, урожденной гр-ней Тизенгаузен. Как она прелестна, мила, любезна!» —...захочет областей, денег — и деньги, и весь край, и самого себя отдам ему в жертву, но чистосердечным сим поступком приобрету приязнь и покровительство российского императора.

— Это намерение гораздо удобнее было исполнить прошлого года, во время коронации императора. Шахзаде предпочел тогда схватиться за оружие. Я не могу скрыть, что государь разгневан именно и лично вами!

— Я знаю! Я виноват! Меня обманули!

«Страх и позор! Это был я, и это — тоже я?!» Крепость Грозная, фельдъегерь Уклонов, арест. И долгий путь. Гауптвахта Главного штаба. Беседа-допрос у генерала Левашова. Допрос в следственной комиссии. «В деспотическом правлении старшие всех подлее, так?!» Мои письма!! «Но я о Персии!» Так бы и написали. Далее: «Вспоминали о тебе и о... — Какие у следователя глаза!! — Рылееве, которого «обними за меня искренно, по-республикански» (?!). А вот еще: «Какое у вас движение в Петербурге!!» Это ваши восклицания, да-с!» И позорные записки! И кому! «Погибаю от скуки и невинности». Съезди, узнай, чего мне ожидать?» «Да не будь трус, напиши мне, я записку твою сожгу». И кокетливое: «О правосудие!» И это — я?! «Я слишком — еще бы! — облагодетельствован моим государем — а как же? очистительный аттестат! — чтобы осмелиться в чем-либо ему не усердствовать». Как вы там, любезные мои тезки Одоевский и Бестужев? Как ты, душа моя Вильгельм? Будь меня достойнее! Кого еще скосит смерть? Страх уйдет, позор изгладится. Но останется рана. И надо слушать, сидя в шатре, этого безумца, наследного принца!»

Вы жили в Тавризе, чего я не сделал, чтобы с вами остаться в дружбе? чем можете укорить меня? каким проступком против трактата?

— А рассеяние возмутительных фирманов в Дагестане, на которые жаловался Ермолов?

— Видели вы их? Где они? это нелепости, вымышленные моими врагами! Ермоловым! так же, как и уши и носы убитых на Кавказе русских, которые будто бы привезены были лезгинами ко мне в Тавриз. Вы свидетель, что это ложь! Такими клеветами возбуждали против меня покойного вашего императора и так же сумели лишить меня благосклонности его преемника. Теперь, если мы вам отдадим области, заплатим требуемую сумму, что приобретем в замену? Новые предлоги к будущим распрям, которые со временем созреют и произведут опять войну. При заключении прежнего мира мы отказались в пользу вашу от обширнейших провинций, на все согласились, что от нас хотели, англичане тому свидетели! И что же мы приобрели, кроме новых притязаний с вашей стороны, обид нестерпимых! Мир во сто раз хуже войны! Нынче посланные люди принимаются ласковее генералом Паскевичем, сообщения его со мною вежливее, чем во время так называемого мира, я перечесть не могу всех оскорблений, мною претерпенных в течение десяти лет! Нет! Я или сын мой — мы непременно должны ехать к императору! Помогите мне! Вы ж хлопотали («И получил головомойку!»). Пусть поможет генерал!

— Удивительные вы люди, — улыбнулся посланник впервые за время переговоров. — Возможно ли делать такие предложения в военное время? Вы поручаете мне, обращая разговор о деле государственном в дружескую беседу («о персияне!!»), чиновнику воюющей с вами державы, как доброму своему приятелю, хлопотать в вашу пользу!

Это потом, не сейчас: «Помогите, генерал! Пусть мой принц поедет в Петербург! Непременно допустить его к государю императору и велеть драться с турками, обещать торжественно, что мы возведем его на престол, ибо это нам ничего не стоит, упражнение войску в мирное время!»

Но главная просьба впереди: «Бросаюсь к вам под ноги! На какую высоту поставил вас господь бог! Выручите Александра Одоевского! Может ли вам государь отказать в помиловании двоюродного брата вашей жены, вам близкий родственник, а вы первая нынче опора царя и отечества. Спасите страдальца!» Коли и теперь не поможет, провались все его отличия, слава и гром побед, Ахилл-Паскевич-Эриванский, все это не стоит избавления от гибели в сибирских острогах одного несчастного, и кого!... «Брат Александр!» — и зачем я ему в его-то состоянии! — «...государь наградил меня щедро за мою службу». — Кому-то попадет в руки его письмо, пусть государь знает, может, и впрямь поможет несчастному?! сохранил черновик. — «Кто тебя завлек в эту гибель!!» — Это не надо: «... в сумасбродный заговор!!»

— Конечно, — «терпение! жестокое сердце! друзей не хочу! исполнять то, что велит государь!» — персияне смелые при счастии, но теряют бодрость и даже подчиненность при продолжительных неудачах. Поверьте мне, лучше разом принести жертву необходимости, — «припугнуть непременно!» — нежели длить время, претерпев гораздо большие потери. Когда мы пойдем далее и завладеем Ад-зер-бид-замом, — взгляд на переводчика Бакиханова Аббас-Кули: «Так?» Посланник меж двумя Аббасами — своим и чужим. «Нет, не так!» Но некогда! — Азер-бе-жаном, а народ там известен духом неудовольствия против вас, все бедствия, которые постигнут страну, если война продолжится, припишут вам же, и наследственные ваши права, престол тогда не отдалятся ли? Этот план у нас очень известен и полагается весьма сбыточным, но к исполнению его приступим в такой крайности, когда вы, упорствуя, продлите войну, вами самими начатую. Лучше принять условия, покуда их делают.

— Да, да, мы знаем, как вел себя Паскевич против кочевых племен от Эривани до Нахичевани! Способ при­ обрести доверие в чужом народе и мне известен, жаль, что я один это понимаю во всей Персии. Так я действовал против турок, так и в Карабахе! Но Гасан-хан усердствовал вам, сколько мог, и ожесточил против себя всю Грузию! Начни и вы, как Чингисхан, умерщвлять всякого, кто ни попадется, у меня две трети азербайджанцев (так?) стали бы в ружье, не требуя от казны ни жалованья, ни прокормленья.

— Можно одной и той же цели домогаться разными путями.

«И нет народа, который бы так легко завоевывал и так плохо умел пользоваться завоеваниями, как русские».

— Елисаветполь! Вы были как львы!

«Отчего вы так мало пишете о сражении при Елисаветполе, где семь тысяч русских разбили тридцать пять тысяч персиян?...» Врезались и учредили батареи за триста саженей от неприятеля и, по превосходству его, были им обхвачены с обоих флангов, а самое умное, что пехота наша за бугром была удачно поставлена вне пушечных выстрелов.

А как поначалу триумфально шли персы! Еще был Ермолов — «что же он не даст отпор?!» — и не прибыл Паскевич. Города сдавались без боя: забылся гнет персов, и свежи были притеснения новых колониальных властей.

Официальные секретные донесения в Петербург царских чиновников: «Когда рассматриваешь управление мусульманскими провинциями, воображение содрогается от неистовства управляющих и страданий народа.

Здесь уже совершенно попрано человечество, забыто всякое правосудие, закон служит только орудием к притеснению, а корысть и буйное самовластие руководствовали действиями окружных начальников, комендантов, приставов и прочих начальствующих лиц».

При Ахунд-Алескере двух застрелили, одного знал, тихий, богобоязненный человек, «за что они его?», мимо еще провели, в колодках, а потом прогнали сквозь строй. Однажды шли с Фатали, — за рекою, Гянджачаем, висит на суку чинары, и ветер его медленно качает. Ахунд-Алескер понимает, что новая власть надолго, и она не хуже власти шахской, и ему надо, очень надо убедить в этом Фатали. Но как?

Освежились в памяти старые раны: шахский передовой отряд мстил за гяурский дух, вселившийся в каждого, кто познал новую жизнь. Пылали дома, угонялся скот, — шахскому воину не платят жалованья, он сам находит себе пропитание.

Император был рассержен медлительностью Ермолова. И вести о неудачах получены были в Москве в дни коронации. Сместить! И прямо с коронации был послан на Кавказ Паскевич, любимец молодого императора. Что? Завистник? Честолюбив? Отсутствие обширного и просвещенного ума? Самонадеянность и заносчивость, достигшая невероятных размеров? И еще страсть, столь сильно ныне распространенная, — прибегать в донесениях к вымыслам тысячи одной ночи (?) и некоторые другие большие пороки, клевеща на тех, чьи подвиги могут затмить собственные? и приписать их себе?! Пусть. Император благословляет Паскевича — свалить Ермолова и принести победу.

А шахские войска тем временем, захватив Гянджу, пронеслись дальше, навстречу гибели: под Шамхором были задавлены и сметены лавиной царских отрядов, спускавшихся с Дзегамских гор, Гянджа была вновь занята, и на солнце засверкали штыки. И сюда прибыл Паскевич, получивший весть о движении новых персидских частей, ведомых Аббас-Мирзой. В передышке между боями Ахунд-Алескер покинул виноградные сады — укрытие ненадежное — и вернулся в город. Полдома сгорело, скот угнан, имущество разграблено. И ни с кого не спросишь. Цел подвал, и там, за толстыми стенами, и переждут.

Фатали стоял на высоком берегу Гянджачая. Паскевич решил принять бой не в городе, он как ловушка, а на Шах-дюзю, «шахской равнине», заняв удобные холмы. Как на ладони: вогнутой линией, будто полумесяц, добрый знак, растянулись иранские войска; на флангах конница, в центре — артиллерия, а в резерве, поодаль, — личная, гвардейская пехота Аббас-Мирзы. Знамена, барабаны. И пестрая, красивая, с перьями на ярких папахах конница двинулась к холмам. Заговорили пушки. Сплошной оружейный огонь. Конница дрогнула, обнажив пехоту, и драгуны нижегородского дивизиона врезались в пехотные батальоны персов. Рукопашная. Новые полки: грузинский, ширванский... Над головой прогрохотали ядра. Ахуид-Алескер оттащил Фатали: так глупо погибнуть!

«А именно в эти часы, — рассказывает Бакиханов, и Фатали весь внимание, — я допрашивал солдата Аббас-Мирзы, перебежавшего к нам. Он-то и сообщил, что иранцев впятеро больше, чем наших».

А какой стиль докладов любимца императора Паскевича, хоть и не владел пером, сколько в них метких наблюдений! Какие краски! И баловень судьбы: после Елизаветполя станет полновластным правителем Кавказа. Да еще красив чертовски: из-под роскошных темных кудрей, в художественном беспорядке (!) обрамляющих его чело, сверкают большие голубые глаза, в которых светится огонь сосредоточенной решимости, в них, однако, — и что-то надменное. Триумфальный путь Паскевича: из Тифлиса через Эчмиадзин в Гарни, далее по безводной и необитаемой Шарурской пустыне (жара!!) в Нахичевань, возвращение в Эчмиадзин, на который напали персы, осада Аббас-Абада, захват Сардар-Абада, хан бежал в Эривань, а следом за ним — Паскевич, осада Эривани — обложили пушками и неделю бомбардировали город, пока хан не сдался.

На поклон к Паскевичу явилась и принцесса Мария, да, да, жена сбежавшего грузинского царевича Александра, дочь известного мелика Саака Агамаляна, с сыном Ираклием, назван в честь деда-царя, а царевич собирает новое войско, чтоб сражаться с Паскевичем на сей раз на стороне турок. И — Тавриз, столица Аббас-Мирзы, его резиденция.

Первая встреча Паскевича с Аббас-Мирзой — наконец-то! — в деревне Дей-Кархане, но принц еще надеется на победу, слепец! И снова вспыхнула война.

Что ж, падут новые города, и даже набег смельчаков, отрядил их Паскевич, — на Тегеран. Из Ардебиля, захваченного Паскевичем, вывезена спешно, опытные советчики рядом, драгоценная коллекция старых персидских манускриптов, и такая же досталась после покорения турецкого Баязета.

«Тесть мой, — пишет царский посланник Грибоедов Паскевичу, имея в виду генерал-лейтенанта князя Александра Чавчавадзе, — завоевал в Баязете несколько восточных манускриптов; сделайте одолжение, не посылайте их в Императорскую (!) библиотеку, где никто почти грамоте не знает, а в Академию Наук, где профессора Френ и Сеньковский извлекут из сего приобретения возможную пользу для ученого света». Но уже отправлена в Императорскую библиотеку!

И будет бал в Тифлисе, приглашена знать и весь дипломатический корпус, и Паскевич отрастил себе волосы, а к торжественному случаю тщательно завивает их в локоны наподобие куафюры а la Louis XIV, и заготовил речь. И, обратясь к старейшине дипломатов — французскому консулу Гамбе, а через него и ко всем гостям, произносит пылкую речь во славу великих полководцев, начиная с Александра Македонского и кончая Наполеоном, и о себе, конечно. Гамба как истинный дипломат слушает с почтительным вниманием, и лишь один Паскевич, ослепленный собственной славой, не видит, как играет во взоре французского консула — в его лукавых глазах и ямочках у рта — тонкая ирония.

— А Туркманчай? — нетерпеливо спрашивает Фатали.

— Был у Туркманчай, — устало произнес Бакиха-нов, вспомнив село близ Тавриза на пути к Тегерану, где вновь свиделись Паскевич и Аббас-Мирза, чтоб подписать новый договор: окончательный и бесповоротный.

И никаких уступок. Азербайджанскую землю разделили на две части — северную и южную. К России отошли все города, села, горы и долины, ручейки и озера, леса и кустарники по эту сторону Аракса, и река стала границей, чтоб войти строкой и мелодией в причитания и плачи: «Ты, Аракс, кинжальный мой...» (и что-то о сердце).

Иран обязался заплатить России контрибуцию за возврат ему Тавриза и других захваченных азербайджанских земель по ту сторону Аракса (Паскевич — императору: «...по всей справедливости может остаться за нами!»).

«Бремя сие падает единственно на Аббас-Мирзу, ибо шах решительно отказался способствовать на свою долю ко взносу сих денег» (двадцать миллионов рублей серебром): у него ведь такой гарем! шутка ли — двести детей! Аж золотые пуговицы пришлось спарывать Аббас-Мирзе с платьев своих жен.

Как же передать опыт молодому земляку Фатали? А разве опыт передается? Он, семь ступеней пройдя по военно-чиновничьей лесенке, уже полковник, а Фатали — только на первой ступени, прапорщик, — Твое будущее — мое настоящее, Фатали.

«А как же твое будущее, Аббас-Кули?» Из рода ханов, старше Фатали лет на двадцать.

«Мое будущее — в моем движении к прошлому».

Бакиханов уезжает в Мекку. Мекка — как повод, пока еще разрешают паломничества, но скоро и это прикроют. Кто-то сболтнул, Фатали слышал: «Мало ему царских чинов, захотелось еще мусульманского титула Гаджи».

А пока разрешено поездить в пределах империи, замкнутой, как кольцо. Он путешествует по кавказской линии, донской земле, Малороссии, Великороссии, Лифляндии, Литве и Польше. В Варшаве — Паскевич, князь Варшавский. Он бледен, на него было совершено покушение. «Туркманчай!...» Радуется, а улыбка выходит кривая, еще не оправился. «Аллах пощадил!» Стрелок под Брестом плохо целился.

«Ольга Сергеевна? Неужто сестра Пушкина?!»

А Аббас-Кули везет ее письмо в Петербург, роди­телям.

«Ты можешь, милая Оленька, себе представить удовольствие, которое я имел, получив твое письмо. Аббас обедал у нас. Он так обходителен, так любезен, так полон предупредительности, что мы с ним были как старые друзья», — пишет дочери в Варшаву Сергей Львович.

«...какой интересный человек, как он прекрасно выражается! Я люблю его манеру держаться, он мне бесконечно нравится! Я благодарю тебя, что ты его прислала к нам. Много рассказывал о тебе, мой милый друг, о твоем желании приехать в Петербург, но когда он мне сказал, что нет дилижанса от Ковно до Риги и обо всех неприятностях, которые ты сможешь иметь во время путешествия, я благодарю бога, зная, что ты в Варшаве», — пишет дочери Надежда Осиповна.

И Пушкин от Аббас-Кули в восторге: занимательный разговор с сыном Востока.

Вез в Петербург еще одно письмо: Паскевича — министру иностранных дел Нессельроде. «В персидскую войну службою Аббас-Кули-ага я был особенно доволен: совершенное знание им персидского языка и неутомимая деятельность принесли много пользы. Через него шла почти вся переписка с Персидским двором, и таким образом сделались ему известны все отношения наши в Персии и весь ход нашей персидской политики. Чтобы удержать на службе Аббас-Кули-ага и вместе с тем показать нашим закавказским мусульманам, что правительство не оставляет без внимания людей, усердно ему служивших, настаиваю, чтоб он находился в распоряжении Министерства иностранных дел». Но — устал, устал наш друг! и в такие секреты получил доступ!! отпустить? а вдруг во вред? нет-нет, не боязнь, и не таких ломали! ну а все же: нельзя ли испросить у императора разрешения освободить на время, сохранив почести и выплачивая жалованье? И ценят его, и не верят ему!!

«Фамилия Бакихановых не замечена в измене и неблагонамеренных поступках против Российского правительства, но (?!) чтобы утверждать, что она искренне предана нам, этого нельзя допустить, как точно и о всяком другом мусульманине. Почем знать, что сия же самая фамилия, при перемене обстоятельств, не сделает того же, что теперь сделали его противники». Это пишет на запрос из Петербурга — совершенно секретно! — главноуправляющий барон Розен, «...вызван был мною в Тифлис, дабы дать ему особенное поручение («шесть месяцев в Тифлисе и — ни одного задания»!), чего, однако, не мог исполнить, ибо он, приехав сюда, обнаруживал беспрестанно столь сильное против меня неудовольствие, что я не мог уже иметь к нему никакой доверенности».

Вспыхнуло восстание в Кубе — изолировать Бакиханова, отозвать! пусть сидит в Тифлисе, держать его в Кубе опасно. Износился! иссяк! тяжко, душит мундир! подозрительность друг к другу, недоверие к самим себе! сгниет, иссохнет, рухнет! не видеть, не слышать барона! отставка! бессрочная! в село, в глушь!

«Ты еще юн, Фатали! Твое будущее — мое настоящее!»

«А они и своим не верят!»

«Ты о ком?»

В Петербурге — Александр Сергеевич (неужто через три года?!), брат его Лев-Леон, Софья Карамзина, князь Вяземский, Сергей Львович, Мирза Джафар Топчибашев, хитер! принял христианство, чтоб... а иначе как же?

«И здесь ты спешишь, Аббас-Кули-ага!»

«Ты о ком?»

«Вспомни о Пушкине!»

«При мне он ругал большой петербургский свет слишком зло, горячая африканская кровь, а на замечание отца рассердился: «Тем лучше, пусть знает — русский или иностранец, все равно, что этот свет — притон низких интриганов, завистников, сплетников и прочих негодяев! Здесь, в северном Стамбуле, надеюсь, никто не подслушивает? не донесет?»

Пушкин — жене: «Я перо в руки взять не в силе! Мысль, что кто-нибудь нас с тобою подслушивает, приводит меня в бешенство»; лезть в спальню!! или этого требует государственная безопасность?

Нет, не уйти от себя! всюду преследуют, даже в его глуши! Но сдержан Бакиханов. Молчит.

В Мекку!


Но дороги опасные: чума! холера!

Убьют того, кто во мне.

Но и тот — это ты!

— С кем ты разговариваешь, Фатали?

— А разве я разговариваю?

— Ну да, ты сказал: «Как мне тебя понять?»

— С Аббас-Кули-агой.

— С Бакихановым?! — изумленье в глазах жены, хоть и привычна к неожиданностям мужа. — Но он же, бедняга, умер!

— Да, да, умер. Между Меккой и Мединой, шел по стопам пророка Мухаммеда.

— Пожелал, говорят, умереть на священной земле.

— Мало ли что болтают?!

В дамасском караване, к которому примкнул Аббас-Кули, было двадцать тысяч паломников, чума никого не пощадила. «Гаджи (за паломничество) — Аббас-Кули-ага (раб пророка Аббаса) — хан (из рода бакинских ханов)». Сбросить мундир, отбросить титулы, выкинуть ордена. И даже последний, «Льва и Солнца», так и не покрасовался на мундире.

— Знал о чуме, но не повернул обратно, нарушив заповедь Мухаммеда.

— Какую? — удивилась Тубу.

— Стыдно дочери Ахунд-Алескера не знать, — упрекнул жену. — Вот, запомни, кстати, твой отец обучил меня: «Пока где-то свирепствует болезнь, вы туда не ходите, ибо можете там заразиться, если же болезнь свирепствует у вас, не ходите никуда, ибо вы можете заразить других».

«Нет, не зря мы в нем сомневались!» — вспомнили в царской канцелярии барона, когда пришла весть о награждении Бакиханова иностранным шахским орденом («Пожалован ныне его величеством шахом»). И на письме игриво-ироническая, аж до кляксы, резолюция государственного чина: «Он умер, следовательно, персидского ордена носить не будет. К делам».

«И отчего тебя любили? И отчего люблю тебя я?» Фатали знал, как Аббас-Кули сказал о нем: «Хитрый шекинец!» Встреч было много: отпечаталась последняя, перед Меккой, и запомнилась первая.
ТАЙНОПИСЬ
Ахунд-Алескер, став Гаджи после паломничества в Мекку, удивительно быстро согласился с нежеланием Фатали стать, как он, духовным лицом. Служить новой власти? Светские науки? Тифлис?! Даже доволен как будто! Что ж, есть там Бакиханов, и он поможет!

Но прежде была Нуха, бывший Шеки, новая школа, готовившая туземные кадры.

Непостижимо: они разорены, ибо дважды, как смерч, проносились через эти места шахские воины и царские солдаты, — первые мстили за измену, вторые — за безропотное повиновение кызылбашам, — угнано то, что ходит, взято то, что можно унести, запихав в мешки и — на спину, если ты пехота, или взвалив на круп коня, если ты конница, а находит-таки Ахунд-Алескер деньги, чтобы осуществить давнишнюю мечту — паломничество в Мекку. И каждый раз вздыхает Ахунд-Алескер перед тем, как приступить к разъяснению очередных сур Корана.

— Так о чем мы? Да, о людях! Люди непостоянны, малодушны, слабы, торопливы, а главное, неблагодарны. Но! У каждого два ангела-хранителя, которые записывают его хорошие и дурные поступки, один на утренней заре, а другой — на заре вечерней, именно это время таит больше всего искушений!

Люди — может быть, а Ахунд-Алескер нет; он постоянен, великодушен, только, увы, тороплив: спешит голову чалмой обвить, показав, что посетил святые места — Мекку и Медину.

— Что еще в Коране? Предстаньте передо мною со своими намерениями, а не со своими делами, ибо о делах будут судить по намерениям, ибо если цель священна, то кто осудит за пути, ведущие к ней?

Дважды перед тем, как появиться деньгам, Ахунд-Алескер исчезал. Но мало ли какие дела случаются у почтенного богослова: пригласили в какую-нибудь мечеть потолковать о неясных частях Корана или послушать опытного толкователя, окончившего в Египте духовную академию.

— Как же так: если верно то, что «кого захочет бог поставить на прямой путь, сердце того откроет для покорности, а кого захочет уклонить в заблуждение, у того сердце сделает сжатым, стесненным», то как понять следующее: «им мы указали прямой путь, но они свою слепоту возлюбили больше, чем правоту»? и «каждый поступает по своему произволу»? — И мол­чит. Объяснить не может.

Фатали не придал значения исчезновению Ахунд-Алескера. И Алия-ханум не волновалась, а раз так — нечего и голову ломать, куда уехал Ахунд-Алескер. А когда исчез вторично, и накануне паломничества, Фатали задумался, ибо появились деньги; и второй отец как-то странно смотрел на Фатали, и улыбка была виноватая, с хитрецой, не свойственной облику почтенного человека, будто раздвоилось лицо Ахунд-Алескера и стало как-то ближе, понятней. «Контрабандная торговля?!» Фатали вспомнил, как Ахунд-Алескер хвалил франкские ситцы, которые дешевы на той стороне, но ценятся здесь. «Запомни, — сказал Фатали Ахунд-Алескер, — нет гладких, как речной камушек! И ахунд — тоже человек. Случается, бороду мечтаешь отрастить, а у тебя усы сбривают».

А еще прежде Нухи, или Щеки, была Гянджа и духовная школа, куда на время паломничества, а дорога долгая и трудная, привезет Ахунд-Алескер «приемного сына» и где Фатали отшлифует свой почерк, изучит теологию и логику.

— Мы с тобой изучали? Ну да, кое-чему я тебя учил: ты постиг Коран, науку о вере и ее истории, правила чтения и объяснения арабских книг, науку о всех верах на земле, учение о поэзии, законы гражданские и духовные, науку о кратком и пространном выражении своих мыслей, даже кое-что о лечении болезней молитвами. Что еще? Ах да, кое-что об астрологии — предсказывании будущего, и науку о разгадывании снов, авось пригодится. Да, я повезу тебя в Гянджу. — И задумался: то ли о трудном паломничестве, то ли о том, что, может, изучит Фатали в Гяндже, где расквартирован полк, и русский, постигнет иной образ жизни. — Есть в Гяндже и мудрый человек, не чета мне, да, знаменитый поэт Мирза Шафи!

Была ночь. Фатали никак не уснет. Встал, зажег свечу, придвинул к себе белый лист. И возникло во тьме:

«А вы послушайте теперь меня! Мы оба с вами на эФ, вы Фатали, а я Фридрих! Только вы на А, Ахундзаде, или, как теперь у мусульман принято на русский манер, Ахундов, а я на Б, Боденштедт!»

«На ваше Б, кстати, и Бенкендорф!»

«Ну, зачем так шутить?! — взволновался. — Я же не говорю... Аракчеев!»

«Что вы так боязливо оглядываетесь?»

«Это невольно».

«Слава богу, когда я в Тифлис приехал, он и...» — Фатали рукой показывает: мол, на тот свет отправился.

«У вас каждые десять лет кто-нибудь такой да появляется!»

«Вы хотите сказать: уходит? Ладно, оставим их! На Б, кстати, и Барятинский!»

«Какой? Если фельдмаршал, то согласен, а вот того, другого, тоже князя, — увольте!»

«А у нас ходили слухи, что вы чуть ли не в венской революции участвовали, на баррикадах сражались. Да?»

А он будто не слышит, гнет свое:

«Можно и Баратынского, он мне духом близок, но мы отвлеклись! Помилуйте, я ведь все придумал — и меджлис поэтов у Мирзы Шафи, и его стихи! И у имама Шамиля, скажу вам честно, я тоже не был, взял у того, у другого, присочинил от себя, а потом и пойдет с моей легкой руки!»

«Ну нет, вы это бросьте, Фридрих! С имамом, согласен, могли сочинить и встречу, и разговоры, кому не хочется его грозным именем щегольнуть? А Мирза Шафи и его меджлис был!»

«А вы хоть раз приходили?»

«Что с того, что я не был?»

«Вот видите!»

«Но Мирза Шафи был!»

«Вы меня не так поняли, Фатали! Я ж фигурально! Ну да, он был, Мирза Шафи, вы мне рассказывали, он учил вас красиво писать в келье гянджинской мечети Шах-Аббаса! И вы помогли ему, когда перебрались в Тифлис, вырваться из гянджинского плена фанатиков, а в Тифлисе рекомендовали на свое место — учителем восточных языков при уездном училище, где в должности штатного смотрителя был ваш друг, великий человек Хачатур Абовян, хвала и гордость армянского народа! Видите, как я все-все запомнил! Я, между прочим, ваш рассказ записал, привычка такая, что услышу — фиксирую на бумаге, могу дать вам почитать, а вы завизируйте, мол, верно все. Да, был Мирза Шафи, но другой, не тот восточный мудрец, который сочинял стихи, а я переводил его на немецкий, и пошли песни по Европе! Пятьдесят немецких изданий (будет и сто семидесятое)! Издания на итальянском! французском! английском! голландском! испанском! даже еврейском!»

?!!

«Сам Антон Рубинштейн, ваш российский композитор, он жил тогда в Ваймаре, написал дюжину романсов на эти мои немецкие стихи, в свою очередь переведенные на русский! Не слышали? А могли бы, между прочим! Его «Персидскую песнь» напевала вся Россия! А модный австрийский композитор Карл Мильокер сочинил целую оперетту под названием «Песни Мирзы Шафи», а либретто написал знаменитый Эмиль Поль, и она с триумфом шла в берлинском театре Фридриха-Вильгельма! А в Висбадене хозяин кабачка «К Розе» соорудил даже торт, я сам его отведал! «Мирза Шафи»! Гениальный Лист восторгался романсами! И Лев Толстой! Григ! Брамс! Их пел сам Федор Шаляпин! (?)».



«А я вам сейчас прочту: «Звучание и звон колоколов зависят от того, какая медь. Звучанье в песне заключенных слов зависит от того, кому их петь!»

«И это — есть у меня!»

«Но их читал мне сам Мирза Шафи!»

«В келье мечети?» — а в глазах недоверие.

«Да, в келье!»

«А я, кстати, и этот наш с вами разговор, пока мы тут беседуем, уже успел записать! Но мы опять отвлеклись!

Шамиль и Шафи! Мне нравится звучанье этих слов: Шаммм... Шаффф... Как и наши с вами эФФФ. Я мечтаю написать о вас, чтоб и документ, и фантазия!»

«Документальную фантазию?»

«Именно это!»

«Не вы один!»

«Кто-то еще?!» — оглянулся вокруг.

«Да... А может, Фридрих, и меня не было?!»

«Но я знаю одного Фатали, другой — другого, а третий, кстати, не он ли смотрит на нас? — третьего! В сущности, нет и меня единого! Вот вы меня выхватили ночью из тьмы, вам никак не удавалось уснуть, и увидели меня таким. Я реальность, потому что я был, но я и фантазия, потому что таким меня увидели вы. И вот тот, который на нас с вами смотрит!» («Да, — удивляется Колдун, муха со щеки вот-вот улетит, — этот Фридрих почище меня колдует! Я одной ногой в наивной Азии, а другой пытаюсь ступить на всезнающую Европу, а он и в Европе, и где-то там, где мне и во сне не побывать!») «Как же я могу, — продолжает Фридрих, — посудите сами, не придумать поэту-мудрецу романтическую любовную историю, непременно с трагическим исходом?! О его гянджинской возлюбленной Зулейхе, заметьте, какое имя! а ведь могу напомнить! и у Гете есть своя Зулейха! Он назвал так, разве забыли? свою возлюбленную Марианну Виллемер. («Ах вот какие у него мечты! Ну да, ведь пуст небосклон немецкой поэзии. А как больно ранят колкости критиков насчет собственных сочинений: «Болтун!», «Гораций Вильгельма Первого!», «банкротство вкуса!» Как же не выдать переводы за оригинал?!») О да, я полюбил Кавказ, я был тогда единственным, наверно, немцем в Тифлисе (??!), и я изучал ваш татарский язык, потому что он здесь язык-мост, это не лесть, а истина, в сношениях с многочисленными народами Кавказа, и не только!! с ним можно быть понятным везде, где русский язык недостаточен. Да, да, и о тифлисской его любви к Гафизе! Слышите, какое я ей имя придумал. Я учился у Мирзы Шафи и арабскому, и фарси, он был начитан, образован, знал наизусть чуть ли не всего Фирдоуси, Хайяма, Сзади, Физули! Он диктовал мне, что-то импровизируя на ходу. Но какой — восточный человек не играет на сазе и не поет?!»

«Я не играю!»

«Вот именно! И Мирза Шафи не играл и не пел тоже! А мне было так важно поэтически это окрасить для моих холодных рассудочных сородичей, напуганных катаклизмами. И я писал: «Однажды на уроке дома у Мирзы Шафи он велел принести трубку и калемдан». Слово-то какое! И как это естественно, чтобы мудрец курил трубку! «Пиши, — сказал мне Мирза Шафи, — я буду петь! И он спел мне много чудесных песен!» И все поверили моему рассказу! Но как же он мог и курить, и петь? И с какой стати ему, подумайте, дарить мне тетрадь своих стихов?! И тетрадь эта, и название ее, «Ключ мудрости», плоды моей фантазии! И «Тысяча и один день на Востоке», и «Песни Мирзы Шафи», будто я лишь переводчик! Наивные читатели! Они просили меня показать оригиналы песен, от которых, как они писали, веет свежестью гор, хотя мне и только мне одному обязаны они своим существованием!»

«Мы же с вами взрослые люди, Фридрих! вот, смотрите! — Откуда у Фатали оказались эти три книги? Поражен и Фридрих. — Ваши этапы вытеснения Мирзы Шафи! Здесь, — и показывает книгу «Тысяча и один день на Востоке», — вы сидите у ног Мирзы Шафи, здесь, — это «Песни Мирзы Шафи», — вы уже сидите рядом, а в третьей вашей книге, «Из наследия Мирзы Шафи», вы вовсе устранили его фигуру!»

«Но не будь меня, никто б не услыхал о Мирзе Шафи!» — обиделся Фридрих.

Фатали усмехнулся:

«Мы благодарны вам, что сберегли стихи Мирзы Шафи! Однако...»

Но Фридрих перебил:

«Это же для восточного колорита, игривая форма авторства, черт возьми!»

И все тотчас исчезли: и Фридрих, и тот, с орлиным носом и родинкой на щеке, и Фатали, и... но ведь больше никого, кажется, не было!

И Фридрих даже не успел забрать — или нарочно оставил? — только что записанное о Мирзе Шафи, «со слов Фатали». И еще листок, о магических искусствах: хороших, что действуют с помощью добрых джиннов и стремятся к добрым целям, и недозволенных, которые служат к удовлетворению тщеславия и мести и нуждаются в содействии злых демонов, а порой услужливый дух выступает как дурная совесть, и диалог (с Колдуном):

— Почему ты так немощен и беден, Колдун?

— Не дозволено делать более, чем нужно, ибо только при этом лишь условии мне повинны мои джинны.

И насчет пагубного действия дурного глаза, и о средствах: пришить писаные амулеты к пуговкам детей, прикрепить фарфоровые кузнечики, жемчуга с точечками, маленькие мешки, наполненные кусками лука, ладана, алоя и соли, а над дверями вешать цельные растения алоя. И о верблюдах: как сохранить от дурного глаза, — обвесить разными найденными в пути вещами, старыми башмаками, подковами; и о том, что, перешагивая через кого, передаем ему все болезни, и даже те, которые приключатся потом, настоящие и будущие. И о счастливых днях: воскресенье для совершения браков и четверг для пускания крови (!).

Но все смешалось в этой записи: думы Фатали, которые он не успел изложить (?!); и о науках, которым учил его Ахунд-Алескер; и то, что думалось Фридриху в ходе ночной беседы, и его диалог с Колдуном, и были, и небыли, документ, и фантазия.
В КЕЛЬЕ МЕЧЕТИ
Ведь вот какие, неужто свыше писанные? истории случаются меж Большим и Малым хребтами Кавказа и меж двух морей: Черным и Хазарским — Каспийским:

должен был в семье гянджинского зодчего Кербелай-Садыха родиться Шафи, он же Мирза Шафи, а потом и Мирза Шафи Вазех, чьи стихи и песни, неведомые на Востоке, покроют себя в иноязычном своем бытовании громкой славой на Западе, чтоб потом, многие-многие годы спустя, вернуться на родину, в отчий край, в поисках оригиналов, как душа ищет свою плоть;

и должен был именно в Гянджу, в келью Шах-Аббасской мечети, где живет Мирза Шафи, зарабатывающий на хлеб уроками каллиграфии, привезти Ахунд-Алескер своего приемного сына Фатали перед паломничеством в Мекку;

и где-то в далекой Германии, в Пейне, в Ганноверском королевстве, должен был в те же годы родиться Фридрих, по фамилии Боденштедт, прожить безрадостную и никем не руководимую юность в семье со стесненными средствами, и ему непременно захочется (!!) приехать на Кавказ, он случайно познакомится в Германии с князем Михаилом Голицыным, станет наставником его детей, три года будет жить в семье Голицыных на Тверской в доме Олсуфьева, переводя по вечерам Пушкина и Лермонтова, чтоб закрепить в памяти приобретенный запас русских слов (а потом решит испытать публику, выдав кое-какие собственные стихи за переводы из Лермонтова: мол, и я, ох честолюбие! могу не хуже), и он примет (не сам ли напросился?) приглашение главноуправляющего Кавказским краем Нейдгарда, дальнего родственника, приедет в Тифлис, чтоб прославить Мирзу Шафи и прославиться самому, уводя своих растерянных, разочарованных и напуганных неустойчивой реальностью сородичей в новый романтический (и туманный) мир восточной поэзии, демонстрируя слиянность двух стихий, западной и восточной, и уверовав в рождение нового гения на небосклоне немецкой поэзии, а затем...

Но история эта длинная, как-нибудь в другой раз, а пока мы в келье мечети; Мирза Шафи, не ведающий о Фридрихе, учит Фатали, не помышляющего о Тифлисе, обращаясь к нему, пора уже! почтительно Мирза Фатали, дабы вдохновить воспитанника в его рвении к восточным наукам и каллиграфии.

Выводишь ты свои придуманные некогда в далекие времена арабами «алифы» и «беи» в различных их написаниях, прочтениях и соединениях каллиграфическим почерком «насталиг», очень ценящимся на Востоке, будто ткешь узор к узору, орнамент к орнаменту, рука устала, глаза слезятся, спина разламывается, и долго потом ноет плечо, и что-то колет в лопатке; белизна бумаги радует глаз, когда только садишься, положив на колени дощечку и обмакнув тонкое тростниковое перо в чернила. «Если все моря чернилами станут, а все леса — калемами, то и тогда не описать мне страданий, выпавших на долю мою», — звучат в голове чьи-то стихи.

Буквы — вроде стройных тополей или похожие на Ковш Семи Братьев на низком и черном южном небе, а то и на взлетающих, вытянув шеи, лебедей; а сколько точек, будто родинки на белой щеке...

Разные чувства вызывает в людях это письмо, которым выражаются слова в трех языковых системах — арабской, персидской и тюркской, — благоговение, будто берешь в руки не какую-то обычную писанину, а самое что ни на есть священное писание; и надо непременно — не то грех! — слегка прикрыв веки, приложиться губами; случается, письмо вызывает и иное чувство (как сказал бы алхимик, одурачивший шекинцев-нухинцев, этих «нухулулар», а еще прежде царя и его чиновников, коих не раз еще очарует арабская вязь, своим умением превращать груду меди в чистейшее серебро, — он представил кавказскому наместнику искусно составленную смесь серебра с песком, будто руда эта находится в Хачмасских горах, в Петербурге изучили, и алхимик получил субсидию), — безотчетный, почти мистический страх, первозданная боязнь, ведь премудрость-то какая! только избранным и постичь эту вязь, заклинание какое или безмолвное общение с неземными силами, затаив дыхание, не сводишь глаз, как выводятся линии.

Что вы говорите? я не расслышал, громче!... Да, да, вы правы, Ладожский, и иные реакции вызывает эта вязь, — подозрительность: «А ну, что ты там связал-соединил неведомыми крючками-закорючками, какую крамольную мысль запрятал, дерзость какую замыслил в этой своей тайнописи! бред фанатика? козни злодея? вероломство лазутчика, выдающего турецкому султану, персидскому шаху или египетскому паше, или кому еще, секреты империи, не подлежащие разглашению?»

— Но это же по ведомству Никитича, Ладожский!

— Кто вам эту глупость сказал?! Какой Кайтмазов?

— Вы что же, своего верного помощника?...

— Ах, Кайтмазооов!

— Нет, нет, Кайтмааазов.

— Ну да, он пошутил, а вы всерьез! Мы с Никитичем, да и вы тоже, одно общее дело делаем, имперское!

Чуждые звезды на чужом небе, эта вязь! и чувство негодования: нет чтоб как у всех! У, эти армяне, грузины и татары! и горцы! страх, что уйдет-ускользнет нечто важное, рассыплется, и не соберешь уже воедино эти нанизанные на ниточку буквы-шрифты, упустишь — и не снесть тебе потом головы, а заодно и поста, и чина! сжечь? конфисковать? изъять, чтоб потом на растопку?

— Да, Фатали, — говорит Мирза Шафи, — тебе уже двадцать, и ты образован, знаешь фарси, арабский, тюркские языки, восточную поэзию и философию Востока, усвоил и русский, но это без меня, я слышал, как ты у казармы с офицером говорил, да, сам изучил, одолел, почти наизусть знаешь премудрый, с обилием темных и неясных частей и смыслов Коран. Мы с тобой говорили о суре «Скручивание», помнишь? Когда солнце будет скручено, как фитиль, и когда звезды померкнут, отлетят, и когда горы с мест своих сдвинутся, и когда девять месяцев беременные верблюдицы будут без присмотра, и когда все звери столпятся, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она убита, и когда тайные свитки развернутся, и когда небо будет сдернуто, и когда ад будет разожжен, и когда приблизится рай, узнает душа, что она приготовила... А дальше как? теперь ты!

И Фатали (сколько зубрил он эту суру!) продолжает:

...но нет, клянусь движущимися вспять, текущими и утекающими в небытие, и ночью, когда она тьма, и зарей, когда она дышит! Это — поистине слово посланника благородного, обладающего силой у властителя могучего трона, встречающего покорность; и ваш товарищ не одержимый, он ведь видел его на горизонте, и он не скупится на скрытое. И это — не речь сатаны, побиваемого камнями. Куда же вы идете? Это ведь только увещевание мирам, тем из вас, кто желает быть прямым. Но вы этого не пожелаете, если не пожелает он.

Да, есть еще во что углубляться, чтобы постичь до самого донышка, хотя это недоступно разумению смертного, — в волшебные мгновения всевышний желал ниспослать Мухаммеду свои откровения, чтоб через него росло племя правоверных; не все ясно в Коране, но жизнь впереди ясна, ибо закончились в этих краях кровопролитные сражения.

— А Шамиль?

— Да, да, пожары потушены, хотя кое-где земля еще дымится, очажок огня то здесь — затаптываешь сапогом, то там — надо спешить, чтоб каблуком, каблуком, вдавить, растоптать, в пляс, в пляс!...

А потом Мирза Шафи задал Фатали странные вопросы:

— Любил ли ты, Фатали? По глазам видно — не любил. А если не любил, то ты еще не вполне человек.


Но, как сказал один поэт, неважно кто (Фатали потом узнал: сам Мирза Шафи!), любовь мужчин не терпит многословья, чем ярче пламя, тем прозрачней дым. Ладно, ответь мне тогда: ненавидел ли ты? Нет? Ну тогда ты и вовсе не человек еще!... — оказывается, для того лишь, чтоб к главному перейти вопросу: — Но скажи, какую ты цель преследуешь, изучая Коран?

?!

— Неужели и ты хочешь стать лицемером и шарлатаном?



— Мирза Фатали, не трать попусту свою жизнь, найди другое занятие.

Никто не гнал, а ты уже скачешь над пропастью, и такое творят хлынувшие вдруг из-за поворота скалы, будто живые существа, разорванные клочья тумана, только держись!

гибель зодчего-отца, — сначала ослепили, чтоб другие ханы не смели заказывать и чтоб не повторились узоры в их залах;

и какие-то бесы шепчут вдруг едкие эпиграммы, и ты не можешь их не писать;

и служба у великовозрастной дочери гянджинского хана — красотой не взяла, может, покорит ученостью чье-либо сердце? и губы-лепестки ее младшей сестры Зулейхи;

и песни, и стихи, и безумство — похитить Зулейху!!!

и плети за то, темница, а утром — повесят;

но утро наступает иное: битва, царские войска, бегство хана, не до безумца поэта;

переписка книг, чтоб прожить;

и снова бесы шепчут злое, колкое — эпиграммы!!

и новые побои;

и тут грузинское восстание, беглый грузинский князь в келье Шах-Аббасской мечети (переметнется к персам?., исчез князь!);

и польское восстание, и какой-то чудной востоковед, знающий гянджинского Шейха Низами наизусть!...

и стихи, стихи...

а Фридрих уже в пути; он спешит, какое-то неясное предчувствие славы: нет Гёте, пуст горизонт, новый гений на небе немецкой поэзии?...

и горцы — что им?

и Бакиханов.

стихи!!


«Фатали, может, и тебе?» И Фатали не помнит, как сами собой родились на фарси ранней весной стихи, когда сюда пришла роковая весть о гибели Пушкина: бейт к бейту собрал, сложил свою «Восточную поэму».

Но еще предстоит встреча с бароном Розеном в Тифлисе, куда они приехали с Гаджи (за паломничество в Мекку!) — Ахунд-Алескером, чтобы с помощью Ба-киханова устроиться на работу: служить царю. И в каждой трели окрыляющее: «Я верноподданный!»

Дважды приезжали: весной (а Бакиханова нет. «Ждите, — сказали им в канцелярии, — скоро прибудет из Петербурга») и поздней осенью. Юноша понравился Бакиханову: открытый чистый взгляд, умные глаза, сдержан, В восточных языках превосходен, а с русским — не очень. Что ж, двадцать один год уже Фатали, поработает здесь, осилит и русский. И неизвестно, как отнесется еще барон Розен, а он, к удивлению Бакиханова, тотчас согласился: «Ты думал, что не приму, раз просишь ты, а я приму и развею миф о твоей незаменимости».

И приказ за номером 485 (только начался январь тридцать пятого года — и уже столько?): Шекинского Муллы Гаджи Алескера сын Фет-Али, зная российской грамоте и хорошо обученный языкам арабскому, персидскому, турецкому и татарскому, назначен по канцелярии его превосходительства штатным переводчиком».




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   25




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет