Французские кинорежиссеры



бет43/56
Дата22.07.2016
өлшемі3.81 Mb.
#215579
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   ...   56

Жан Кокто остается верен себе, воспроизводя на экране древнюю легенду и перенося ее действие в современность. Он делал это для театра, исполь­зуя темы Орфея и Эдипа. Он будет это делать для экрана в своем главном фильме «Орфей». Если «Вечное возвращение», о котором мы говорили в главе, посвященной Жану Деланнуа, не является

1 Roger Régent, «Cinéma de France», Paris.

610


фильмом Жана Кокто, то это потому, что, по его же выражению, он был написан «левой рукой» и пото­му совсем не соответствует литературному стилю поэта. Но как можно не почувствовать его почерк в очаровательном финальном эпизоде — в этом чу­де, поднявшем режиссера и актеров на высоту, можно сказать, превышающую их возможности.

Волшебник продолжает творить чудеса в филь­ме «Дамы Булонского леса». На этот раз он мед­ленно приближается к своей цели, находясь между Дидро и Брессоном... Он принимает участие в на­писании диалога этого фильма, на котором все же сказывается стиль режиссера. Наконец два года спустя Жан Кокто вновь решается «двумя рука­ми» приняться за работу в кино и ставит фильм «Красавица и Чудовище».

* * *

Выбор этого сюжета вызвал всеобщее удивле­ние. Используя «волшебную сказку без феи», на­писанную госпожой Лепренс де Бомон в качестве материала для нового опыта в кино, Кокто оста­вался верным своей любви к чудесному, украша­ющему все формы искусства, в которых выража­лась его мысль.



Он говорил нам тогда о своем фильме: «Этот сюжет примыкает к циклу, который я назову «ве­ликой французской мифологией». Я снимаю его для тех, кто еще сохранил детскую непосредствен­ность, и для тех, несомненно, гораздо более много­численных зрителей, которые устали от того, что называется реальной жизнью... Фильм не ставит никаких психологических задач. Пусть зрители думают все, что им заблагорассудится. Фильм предлагает каждому частицу чудесного. Но чудес­ное имеет свои законы. Действие не может раз­вертываться в неправдоподобной атмосфере, и по­этому я не мог позволить себе ничего неправдопо­добного! Необходимо, чтобы дети мне поверили!.. »

Жан Кокто использует в этом фильме свою изобретательность, но лишь с чрезвычайной осто-

611

рожностью. (И все-таки его упрекнут в том, что он подменил тему сказки своими собственными те­мами.) «Самое забавное заключается в том, что, хотя я выбрал эту сказку в соответствии с моей личной «мифологией», все предметы и действия, приписываемые моей фантазии, на самом деле взяты из романа г-жи Лепренс де Бомон, написан­ного в Англии, где существует бесчисленное мно­жество рассказов о чудовищах, спрятанных в ро­довых замках» 1.

Однако совершенно ясно, что фильм Кокто приобретает гораздо более глубокое звучание, чем вдохновившая его сказка. Персонажи фильма ока­зываются не просто олицетворениями добра, зла, доброты, злобы, как это было в сказке, а симво­лическими образами человеческих страстей, ин­стинктов и мечтаний, т. е. элементов, составляю­щих человеческое существо. В фильме появляется новое лицо — Авенан, друг, которому поручают убить чудовище; освобождая красавицу, он сам превращается в чудовище, в то время как послед­нее обретает свой подлинный облик, облик пре­красного принца.

«Я решил использовать сказку в качестве от­правного пункта, — пишет Кокто, — дополнить ее действиями, не мешающими основной линии рассказа, а обвивающимися вокруг нее». Эти ара­бески, не искажая темы, обогащают и питают ее, превращая детскую сказку в вариацию на тему Любви и Смерти—основу легенд всех времен. Этот вневременной характер сообщает фильму его подлинное измерение, дает возможность проник­нуть по ту сторону его внешней формы и ощутить емкость содержания.

Возможно, что пышность фильма «Красавица и Чудовище» заслонила его внутреннюю красо­ту — по крайней мере для некоторых зрителей.

С самого начала публику поражает необычное ве­ликолепие, редкий для кино художественный вкус. Известно, какая заслуга принадлежит в этом Кри­стиану Берару. «Его находки наталкивают меня на другие. Он «рассказывал» мне обстановку и костюмы. Но когда доходило до дела, он скры­вался из виду. Я был знаком с этим методом и не­медленно продолжал дело, заказывал другим эскизы костюмов и декораций, отвечавшие его за­мыслам. Возмущенный моими ошибками, он на­брасывался на эти эскизы, исправлял их, облива­ясь потом, в отчаянии вытирая мокрый лоб» 1.

Все мельчайшие детали — перчатка, серебря­ный прибор — изучались и специально изготовля­лись со всею тщательностью. Жан Кокто не тер­пит неопределенности и неточности, за которыми скрывается ложная поэзия. Он создает правду во­ображения, которая — даже за пределами кино — определяет способ своего выражения. Он создает «образы», а не сны. В этом фильме находят стиль Вермеера Делфтского. К этому Кокто и стремил­ся, некоторые части фильма носили более роман­тический характер.

Как и в более позднем «Орфее», Жан Кокто сплошь и рядом черпает пластические элементы для этой феерии в самой прозаической действитель­ности. Замки, в которых живут его герои, не были выдуманы; они существуют, и даже странная зала со стеной, покрытой скульптурными изображениями животных, — это замок Рарэй (Иль-э-Вилэн). Но Кокто умеет открывать в действительности необыч­ное, ускользающее от нашего внимания, показы­вая его нам во всей таинственной прелести (напри­мер, знаменитый эпизод стирки).

Как это видно в том же эпизоде, костюмы так­же играют существенную роль. В пластическом от­ношении они являются как бы знаками персонажей в такой же степени, как и лица, в той же мере, что и внешность Чудовища — одного из удивительных




1 «Entretiens autour du cinématographe», Paris, 1951.

612


1 «Entretiens autour du cinématographe», Paris, 1951.

613


созданий кино. Жан Кокто рассказывал о подлин­ной пытке, какую приходилось выносить Жану Ма-ре под этим гримом: «Я сделал из него Чудовище, которое вместо того, чтобы быть отвратительным, остается обольстительным, обладая той обольсти­тельностью Чудовища, в котором ощущается одно­временно и человек и зверь. Впрочем, в этом и за­ключается сюжет сказки, потому что в конце кон­цов красавица проникается жалостью и любовью к этому страшилищу... » Этот облик, жалкий и в то же время величественный, - и все, что осталось в нем человеческого, — взгляд, некоторые жесты, — обладают большой силой эмоционального воздей­ствия. А мастерство в использовании пластических и звуковых элементов — голоса, звуковых пауз, музыки — делало фильм с точки зрения его формы богатым и многогранным, не знающим себе рав­ных.

Тем не менее сам Кокто пишет: «Теперь, когда прошло определенное время, я вижу, что ритм фильма — это ритм рассказа... Герои как бы живут жизнью не настоящей, а рассказанной. Может быть, этого требовала сказка?»1

Это «отдаление» от жизни, эта холодность, ко­торую отмечали некоторые критики (хотя, как уже говорилось, в фильме были и глубоко волнующие моменты), несомненно, способствовали формально­му совершенству фильма. Все моменты, благопри­ятно сказавшиеся на фильме, шли от внешних фак­торов, а не от его содержания. Кокто строил свою феерию перед камерой, которой была отведена не­сложная роль «записывающего прибора». Он поль­зовался объективом не для написания феерии, а лишь для фиксации ее на пленку, и, следователь­но, он рассказывал ее зрителям, но не воспроизво­дил перед ними. Однако в последней цитированной нами фразе Кокто высказал сущую правду: карти­на не становится частью нашей жизни, ее только смотрят; сказку не переживают, ее слушают.

Эта прямая победа над искусством, которому он служил (слишком короткое время), лучше мно­гих других; это понимание кинематографа не за­ставляет Кокто привязаться к нему, как привязы­вается ученый к своему открытию. Оно является для него забавой. «Для меня кино — не профессия. Я хо­чу сказать, что ничто не заставляет меня снимать фильм за фильмом, искать актеров для исполнения ролен и создавать роли для определенных актеров». Его просят принять участие в работе. Иногда он уступает, одному подсказывает тему, для другого пишет диалог; он продолжает играть «левой ру­кой» — можно сказать, для времяпрепровождения. В 1947 году Жан Кокто по драме Виктора Гюго «Рюи Блаз» пишет сценарий, который ставит Пьер Биллон. Кокто придумывает для этого фильма изу­мительные декорации — светлые арматуры на фоне черного бархата — и воссоздает на студиях Милана пышную и ветшающую Испанию. «Мне хо­телось, — говорит он о «Рюи Блазе», — создать ков­бойский фильм, фильм плаща и шпаги. Я не вкла­дывал в него душу, потому что это была скорее иг­ра, нежели внутренняя потребность. По этой при­чине я доверил его постановщику, которого некото­рым образом консультировал, но ритма его мон­тажа я изменить не мог, потому что любой фильм всегда является портретом постановщика... Испан­ский каркас выпирал из-под бархата, чернота ко­торого напоминала китайскую тушь рисунков Вик­тора Гюго» 1.

Почерк Виктора Гюго чувствуется и в фильме «Двуглавый орел», который Кокто снимает по по­ставленной им пьесе. Фильм был сделан тщательно, но получился слишком литературным, в духе ста­ромодного романтизма, чем, однако, и нравился публике. Несмотря на то, что автор хотел этой пье­сой дать зрителю «театр действия», фильм претит


1 La Belle et la Bête, «Journal d'un film».

614


1 «Entretiens... »

615


избытком диалогов, т. е. отсутствием действия. Ес­ли он и войдет в кинематографическую биографию Кокто, то, подобно «Рюи Блазу», лишь как своего рода интермедия.

«Мы с головой ушли в легенду!» — говорит как бы в заключение один из героев «Двуглавого ор­ла». Этот привкус легенды, присущий фильмам Кокто, характерен для него. Именно в такой форме выражения, которую принято называть «реалисти­ческой», он видит идеальное средство для переда­чи всего, что не укладывается в рамки реальности. Он дойдет даже до того, что, подобно ярмарочному зазывале, напишет и произнесет текст «от автора» для не получившего широкого признания фильма Звобада «Свадьба в песках», навеянного марок­канскими легендами...

Прежде чем говорить о главном произведении Кокто — «Орфее», следует остановиться на двух фильмах: «Ужасные родители», автором которого был он сам, и «Ужасные дети», поставленном по его книге другим режиссером.

Вернемся еще раз к «Беседам о кино», бросаю­щим яркий свет на намерения автора и на достиг­нутые результаты. «Должен признать, что с кине­матографической точки зрения «Ужасные родите­ли» являются моей большой удачей. В этом филь­ме, как оказал бы Баррес, я «связал концы с конца­ми», то есть добился того, о чем мечтал. Я стре­мился к трем вещам: 1. Запечатлеть на пленку иг­ру несравненных актеров. 2. Быть рядом с ними, видеть лица, вместо того чтобы рассматривать их на расстоянии, из зрительного зала. 3. Прильнуть глазом к замочной скважине и захватить своих хищников врасплох при помощи телеобъектива». Сюжет и развитие действия относятся к области литературного творчества Кокто. Поэтому мы остановимся здесь лишь на их перенесении на эк­ран, которое в данном случае является «съемкой»

616

в точном смысле этого слова. В каждом из своих фильмов Жан Кокто что-нибудь изобретает: маску Чудовища, декорации в виде каркаса в «Рюи Бла-зе». Здесь он делает вид, что снимает свою пьесу — ни дать ни взять как Марсель Паньоль или Саша Гитри; но, производя съемки, он осуществляет то, что еще никому не приходило в голову: перенося пьесу на экран, он использует прием, невозможный в театре и органичный для кино, — он снимает поч­ти исключительно крупным планом, причем часто даже очень крупным. Он подает фильм под микро­скопом.



Таким образом, оставаясь верным театральной форме и сохраняя примат диалога, он все же на­ходит способ прибавить к этому нечто новое. Кине­матографическое произведение перерастает свои оригинал.

Подобный опыт был произведен впервые. Oн оказался чрезвычайно удачным, так что не могло быть и речи о его повторении. Жан Кокто избрал форму, соответствовавшую сущности его пьесы. Страшное переплетение непомерных страстей, вла­деющих пятью персонажами; каждое чувство гро­зит подчинить себе соседние, и эта ужасная «кар­тинная галерея» дает крупному плану оправдание, какого он не имел бы в других случаях. Эти губы, которые говорят, глаза, которые плачут, ужасаю­щая мимика морщин, смеха, слез соответствует ди­алогу, который, ничего не скрывая, показывает нам обнаженные сердца. Все это сообщает произведе­нию внутреннее единство и удивительную силу. Текст дает зрителю меньше, чем взгляд актера, чем все те изменения, которые мы видим в выра­жении лица, в горькой улыбке...

Все это не может быть передано со сцены. Речь идет не только о лучшей видимости, но и об увели­чении показываемого. Кокто перенял метод опера-тора, снимающего энтомологический фильм. Мы не подозревали о трагическом ужасе борьбы насеко­мых, разыгрывающейся в майской траве, пока не увидели это в увеличенном виде на экране. Нечто


617

20В П. Лепроон

подобное представляет собой и фильм «Ужасные родители». Будучи «ужасными», персонажи ни на мгновение не перестают быть реальными, чем и по­рождена патетика фильма.

... «Мои пять актеров, — говорит Кокто, — по­добны ветрам Андерсена, врывающимся в пещеру. Я даже думаю, что совершенство их игры делает ее невидимой и умеряет воздаваемые им похвалы и мою благодарность». Ивонн де Брей была восхи­тительна, а Жан Маре с успехом исполнил в этом фильме свою лучшую роль.
* * *
Особенность Кокто заключается также в посто­янном бегстве от самого себя, в том, что он никог­да не останавливается на достигнутом. Он иссле­дователь. Успех «Ужасных родителей» не удержи­вает его от дальнейших исканий. Когда Ж. -П. Мельвиль просит его дать согласие на постановку «Ужасных детей», он соглашается (прежде он не­однократно отказывал в разрешении на экраниза­цию своего романа), так как считает, что этому режиссеру присущ «партизанский стиль» и он спо­собен придать картине «характер импровизации», отличающий любительские фильмы. Мельвиль придаст своему произведению такой характер. Здесь снова дает себя знать стиль постановщика, несмотря на присутствие автора, а иногда даже не­смотря на его влияние.

Как и в «Ужасных родителях», в этом фильме. драма обусловлена господством необычных стра­стей. Здесь это страстная любовь сестры к брату, там — матери к сыну. Эта привязанность, поддер­живаемая притворными ссорами, презрением, спо­рами, эта страстная требовательность подобна любви с ее инстинктом обладания, власти, но не физической, а моральной и тем самым еще более жадной. Следует ли усматривать в этом романс тему инцеста? Не обязательно. Если от произведе­ния и веет чем-то нездоровым, то это относится

618

скорее к обстановке, в которой развивается драма: отвратительная комната, где зарождается страсть, владеющая героиней. Эта комната ей необходима, она непрерывно перестраивает ее, как паук паути­ну, чтобы удержать в ней свою жертву, помешать ее соприкосновению с внешним миром, с жизнью.



Мельвиль превосходно передал эту атмосферу. Но еще более примечательно построение расска­за — это уже работа автора адаптации Кокто, ко­торый постепенно развивает эту историю, порою нелепую и забавную, по линии нарастания трагиз­ма в духе чистого классицизма. Последние кадры сделаны мастерски: ширмы падают, и камера уда­ляется, открывая, как в «Вечном возвращении», два распростертых тела, навеки вошедшие в ле­генду.

Другая сцена— «приглашение к смерти», сде­ланное Елизабет Полю, также очень напоминает главную сцену «Орфея» — «приглашение к жиз­ни», сделанное Смертью Орфею. Именно в этом фильме Кокто удается «связать концы с концами», о которых он говорил в связи с фильмом «Ужасные родители». «Двадцать лет спустя, — сказал он, — я оркеструю тему «Крови поэта», неловко сыгран­ную одним пальцем».

* * *

Прежде чем говорить о фильме, посмотрим на поэта за работой, на этого человека мечты в борь­бе с теми реальными условиями, которые сущест­вуют на киностудии... Но разве он не говаривал «поэзия — это цифры... » И следует ли напоминать цитату, приведенную в начале этой главы: «Искус­ство кино — это кустарное ремесло, ручной труд... » Для Кокто это не оправдание, а действительность. Он не из тех, кто руководит постановкой, восседая в кресле. Он ходит взад и вперед, раздумывает, останавливается, уходит, измеряет декорации, раз­мещает аксессуары, совещается с актерами. Всегда кажется, что ему необходимо приручить какое-то



619

20В*

чудовище, внимание которого следует усыпить хит­ростью. Для него руководить — значит действо­вать, поощрять, воодушевлять. Уже во время съе­мок «Красавицы и Чудовища», рассказав нам о фильме и о своих сотрудниках, он добавил: «Фильм — это искусство организовать съемочную группу». При этом он имел в виду не только «твор­ческий коллектив», работу которого он так хорошо умел координировать и вдохновлять — вкус Кри­стиана Берара, знания Клемана (который был тех­ническим консультантом постановки «Красавицы и Чудовища»), но и всех участвующих в создании фильма, от которых он зависит в самых мельчайших деталях, например оттого, как машинист толкнет по рельсам тележку с камерой, снимающей панораму. «Кино — это прибежище ремесленников. Вооб­ще ремесленники считаются аристократией рабо­чей среды. Эту аристократию пытаются уничто­жить. На съемочной площадке группа представ­ляется ремесленной в самом точном смысле этого слова. Особенно во Франции, где смышленый че­ловек еще находит себе место. Невозможное ста­новится возможным благодаря «гению» (в стенда­левском смысле слова) французского рабочего, ко­торый упорствует в достижении намеченного и всегда находит удачный выход из создавшегося по­ложения»1.

Жан Кокто работает в атмосфере доверия, дружбы: «Я смотрю на свой технический персонал и на рабочих как на семью, ответственным главой которой являюсь. Я их люблю, и они любят меня... » Как правило, нет ничего более скучного, чем присутствовать на съемке в студии. Однако весьма редко бывает, чтобы уже с самого начала кино­съемки не ощущалось рождение большого фильма. Работа таких постановщиков, как Клузо, Клеман или Кокто, дает наблюдателю сотню интересных тем для размышлений. На его глазах возникает произведение, созданное любовью автора в борьбе

1 «Entretiens... »

620


против всех возникающих на пути его осуществле­ния препятствий. «Поле съемки» не является зам­кнутым местом драмы, это лишь странная зона, во­круг которой хлопочет группа. Но эта зона не счи­тается запретной; декорация иногда служит кули­сами, ими был «дом поэта», открытый Кокто для «Орфея» в небольшой долине близ Шевреза. Он прислонил к старым стенам несколько гипсовых слепков с античных образцов, кое-где прибавил ре­шетчатые загородки. Комнаты были превращены в помещения для гримировки и уборные актеров. Деревенская столовая служила конторой, помеще­нием для приемов или собраний. Внимательно по­смотрев на небо, Жан Кокто побеседовал с глав­ным оператором Николя Айэ о задачах на текущий день, затем, пренебрегая дверью, через которую вошея, выпрыгнул в окно, чтобы продолжать в са­ду свою причудливую прогулку.

«Теперь я знаю, что фильм — это сражение. Надо его выиграть... »

Вот уже несколько дней, как он начал это сра­жение. Одновременно с этим шло и другое, за пе­рипетиями которого он внимательно следил.

«Быть может, «Орфей» и «Ужасные дети» — два произведения моей юности, доставившие мне наибольшее удовольствие, — сказал он нам. — Се­годня они начинают новую жизнь в кино. Я рабо­тал с Мельвилем над экранизацией «Ужасных де­тей», но сам снимать этот фильм не мог — роман был слишком близок мне... »

Что касается «Орфея», то известна пьеса под этим заглавием, поставленная автором в 1927 году. Фильм не должен был стать экранизацией пьесы. Автор обратился к тем же персонажам — «персо­нажам вечного мифа, образам мифа, созданного мною», но действие развертывается в соответствии с возможностями оптики в кино и для кино.

««Орфей» должен был стать ирреальным филь­мом, снятым в реальной обстановке. Я предусмат­ривал некоторую стилизацию, от которой затем от­казался, и обратился к более скромным средствам.

621

Никакой расплывчатости, поэтических эффектов, никаких хитросплетений. Фотография также будет реалистической и отчетливой».



Но в кино все становится парадоксом. Если в «Орфее» декорации сцен, связанных с жизнью Ор­фея, были созданы Обонном, то декорации для сцен, в которых фигурирует Смерть, были взяты из действительности — трагической действительности разрушения. В развалинах Сен-Сирской школы Жан Кокто решил создать «зону смерти», через ко­торую Эртебиз ведет Орфея. Из своего недавнего путешествия по Греции и Египту Кокто вывез «лю­бовь к развалинам». В течение нескольких ночей высокие стены, разрушенные бомбами, опустошен­ные пожаром и открытые небу залы служили для его труппы студией.

Перед камнями, которым белый свет юпитеров придавал вид мрамора, Жан Кокто возрождает Олимп и «стовратные Фивы». У полукруга, образу­емого полем съемки, расположилась безмолвная толпа, удерживаемая на своих местах службой на­блюдения за порядком. Люди расположились сре­ди развалин, гирлянда настороженных лиц, словно явившихся на представление античной трагедии в открытом театре. И действительно, здесь разыгры­вается трагедия, но свидетели увидят лишь ее фрагменты.

Жан Кокто полон энтузиазма. Он ведет нас че­рез развалины, чтобы показать красоту странных эффектов этой созданной бомбами декорации. «Это развалины человеческих привычек, — говорит он нам... — Зона, в которой души еще не успели полностью отрешиться от того, что было их обо­лочкой, от форм их «привычки» в жизни... » Такова дорогая поэту судьба стекольщика.

У начала лестницы, где растения уже разруша­ют камни, Мария Казарес стоит рядом с Сеже­стом. Черное платье ниспадает с ее плеч, длинная газовая вуаль покрывает всю ее фигуру.

«Смерть, грозящая Орфею, —сказала нам ак­триса, — персонаж двуликий: один ее лик — дис-

622


циплина и власть, другой — нежность. Смерть — это своего рода чиновник, отдающий приказы с той же требовательностью, с какой ее принуждают к покорности. Отсюда строгость и замкнутость пер­сонажа. Но любовь смягчит ее сознание, уведет с пути долга... »

Следующее мгновение показало нам, как пони­мала Мария Казарес эту драму и как ее передава­ла. Снимался момент, когда Смерть Орфея осуще­ствляет то, о чем Эртебиз окажет: «ни в одном из миров ничто не может быть важнее» возвращения поэта к жизни.

Эртебиз и Сежест схватывают Орфея — Жана Маре — и как бы сковывают его; постепенно воля Эртебиза околдовывает героя и берет верх над его волей. Орфей возвращается к жизни, так же как погружаются в сон. И именно Смерть здесь руко­водит, приказывает и требует того, что противоре­чит ее миссии. Выпрямившись, закинув голову к стене, Мария Казарес говорит, кричит, голос ее дрожит, она вся трепещет, впав в состояние тран­са, который уже заставлял содрогаться зрителей «Deirdre des Douleurs» при ее появлении на сцене театра Матюрен. Слезы текут по ее щекам, голос прерывается рыданиями. Призыв к Эртебизу от­звучал... «Стоп!» Но обычный приказ не нарушает тишины. Жан Кокто удаляется потрясенный... «Ка­кая актриса!» — шепчет он...

Кажется, что никогда ни одна съемка не за­хватывала нас до такой степени. Волнующая сце­на, темнота ночи, пронизанная лучами юпитеров, талант актрисы — все способствовало созданию впечатления величественности, которое и должен был передать фильм.

... В пять часов утра, когда первые проблески за­ри заставили поблекнуть свет прожекторов, мото­циклисты Смерти, закованные в кожаные одежды, сели на свои мощные машины.

623


«Когда я снимаю фильм, — говорит Жан Кок-то, — у меня такое ощущение, словно я вижу сон. Люди могут «ходить в комнату; я их не «слышу; я живу, окруженный персонажами моего сновиде­ния. Сейчас я живу в окружении персонажей моего фильма. Я никуда не хожу, не вижусь с друзьями... »

«Я не отдыхаю по-настоящему в воскресенье, — оказал он в другой раз. — Я пытаюсь возможно ско­рее уснуть».



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   ...   56




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет