Генрих Гейне Величайшее из великих – это материнское. Отец – всегда только случайность. Фридрих Ницше



бет14/23
Дата16.07.2016
өлшемі2.32 Mb.
#203087
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   23

Марина Цветаева



Все, что я хочу от «славы», – возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И – тишины.

Марина Цветаева

Не спи, не спи, художник,

Не предавайся сну.

Ты – вечности заложник

У времени в плену.
Марина Цветаева
26 сентября 1892 года – 31 августа 1941 года

Всемирно известная поэтесса
Казалось бы, о жизненной стратегии поэта писать не совсем логично и обоснованно. Хотя бы потому, что поэтический мир – это, по весьма меткому замечанию Торнтона Уайлдера, «плод не более глубокого прозрения, а более острой тоски», и в связи с этим вряд ли может рассматриваться как продукт волевой сферы. Но, несмотря на то что поэзия в высшей степени эмоциональна и апеллирует к чувственной сфере всего соприкасающегося с нею, как любой другой продукт мозговой деятельности, она имеет материализованную форму. И если эта форма застывшей мысли не похожа на могучего сфинкса философии или стройные столпы научных достижений, она привлекательна искристым светом душевной пылкости, проникновенностью и энергетикой. И потому поэзия имеет не меньше почитателей, чем другие формы искусства, которые на первый взгляд могут показаться более весомым внедрением в сознание окружающего мира.

Говорить о Марине Цветаевой с точки зрения формального восприятия непросто. Она врезалась в память поколения, но никогда не была ни успешной, ни счастливой. Она вроде бы была лишена идеи в ее привычном понимании – ненасытном стремлении к достижению, а стихи являются скорее самоанализом и криком мечущейся души, нежели выражением желания донести до окружающих свою лирико драматическую философию и изменить мир вокруг себя. И все же, как показало время, именно любви, чувствительности, простых человеческих переживаний, выраженных в захватывающих, ураганных формах, не хватает технократической цивилизации для осознания необходимости внутренних изменений и обновления духовности. Марина Цветаева явилась как раз в то время, когда мир начал тонуть, быстро погружаясь в бездну оголтелого прагматизма, и потому острая тоска по любви и противоречивое восприятие реальности оказались чрезвычайно актуальными для унифицированного человека. Не случаен всплеск интереса к творчеству Цветаевой через полстолетия после ее ухода – именно внутренний протест человека против хищнической сути глобализации, беззащитность перед цепной реакцией формального совершенствования заставили его по новому и глубже заглянуть в себя, постараться понять и оценить свой внутренний мир, вернуться к первоисточнику – Природе. Несмотря на горы глубоких психоаналитических исследований, поверхностных руководств по преодолению отчужденности к ближнему, поражающая интимность и где то безумная откровенность Цветаевой оказали обитателю асфальтовых джунглей неоценимую службу, главным образом в осознании необходимости возврата ценностей и создании очеловеченных жизненных ориентиров.

Такой подход к оценке деятельности поэтессы, а также ее известность далеко за пределами литературного и романтико поэтического мира являются для автора основанием, чтобы отнести ее к числу неординарных женщин. Возможно, в отношении Цветаевой с точки зрения психосинтеза справедливо говорить о переоценке любви, но мерилом признания объективно являются не психоаналитические отметки и медицинские диагнозы, а реальная популярность имени и оставленных после себя материализованных следов пребывания в этом мире. Не кривя душой, можно признать: редкий и оригинальный талант поэтессы оценен достаточно высоко, о чем свидетельствуют приличные тиражи не только сборников стихов, но и ее биографических исследований, многочисленных публикаций в газетах и журналах. Она сотворила или, скорее, возвратила символ парящей в пространстве вечной любви, извечное стремление женщины любить и быть любимой.

Любопытно, что при всей своей окрыленности и воздушности, жизни «вне времени и пространства», при всей трагичности, мятежности и противоречивости духа Марина Цветаева продемонстрировала завидную системность и последовательность в жизненной линии, в ненасытной жажде прогреметь во времени и пространстве мощным раскатом грома, сверкнуть фейерверком искрометной молнии, прежде чем кануть в Лету. Именно эти качества и своеобразные усилия вписываются в исследование о стратегиях, о внутреннем стержне человека, порою гибком и гнущемся, но не ломком и всегда возвращающем путника к однажды избранной цели.



Точка отсчета

Ключевыми моментами раннего детства Марины Цветаевой оказались ощущения разочарования и обмана ожиданий. Мать, витающая в облаках романтическая натура, мечтала о сыне и даже выбрала ему имя, но неожиданно родилась дочь. Мир не ждал ее, и появившееся на свет крохотное существо сразу остро почувствовало это.



Хотя родительский дом и был царством музыки и поэзии, в нем сформировалась противоречивая атмосфера. Кроме старшей Марины и родившейся два года спустя младшей сестры, в доме росли дети Ивана Цветаева от первого брака – Валерия и Андрей. Сама Валерия позже для обозначения отношений с мачехой выбрала слово «отчуждение». По всей видимости, у второй жены Цветаева, Марии Мейн, был непростой и нелегкий для окружающих нрав, потому что даже ее родные дочери несли на себе суровую печать ее непреклонности. Но эта непреклонность и незыблемость материнского авторитарно авторитетного положения совсем не означали отсутствия любви. Напротив, мать любила неотвратимой, какой то неотступной любовью, насыщая мир таким богатым спектром эмоций, что дети были обречены на особую чувствительность, специфическое восприятие и на извечное противоречие с прагматическим и практическим подходом к жизни. Музыка и лирика стали основой детских впечатлений Марины, а заодно и несколько надуманного отчаяния и тоски. «Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики…», «Мать залила нас музыкой», – писала взрослая Цветаева, добавляя самое существенное: «Мать залила нас всей горечью своего несбывшегося призвания, своей несбывшейся жизни, музыкой залила нас, как кровью второго рождения». Марина после рождения сестры оказалась гораздо ближе к внутреннему миру матери, хотя и отдалилась от нее. Отдалилась, потому что испытала на себе всю суровую неотвратимость материнских решений, самым щемящим из которых было ее навязчивое желание сделать из дочери пианистку. Младшая Ася больше болела, поэтому меньше подвергалась муштре. Марина прониклась мыслью, что она менее любима, а кроме того, на нее легло основное бремя ответственности за стремление матери сделать из дочери то, что не сумела сделать из себя. Ведь именно на старшую, рано повзрослевшую Марину обрушился основной поток изощренных материнских приемов того короткого периода материнской миссии, когда она еще не была смертельно больной и полностью отдавала себя воспитанию. Через первую дочь перекатилась лавина ее противоречивых чувств и ощущений, сформировав такую же нечеловечески обостренную восприимчивость. Ко времени более длительного взросления второй дочери, которую словно оберегали от становления и старались не пускать во взрослый мир, Мария Мейн истощилась и уже была смертельно больна. Как рыба, выброшенная штормом на берег и хватающая ртом воздух от безысходности, она теперь пыталась насладиться последними радостями земного бытия и сосредоточиться на собственных впечатлениях. Воспитание дочерей продолжалось, но ушло на второй план. К этому времени все большая ответственность возлагалась на гувернанток и нанимаемых преподавателей, и в этом определенное объяснение фундаментальных различий в восприятии мироздания двумя сестрами. Младшую удалось сохранить «хорошей» девочкой, старшая сумела стать «плохой». С детства в ней, по воспоминаниям сестры, странным образом уживалось хорошее и дурное, «со страстью к чему то и в непомерной гордости она легко и пылко делала зло». Зарождался могущественный эгоцентризм, доминирующий над всей личностью: ей необходимо было тестировать свои и чужие ощущения, и тут критерии определенных обществом рамок допустимого должны были презираться и ломаться без оглядки и сомнения. Только так, презирая все догмы, рождаются сильные личности. Но этим же своим качеством они ненавистны окружающим. Растущая на свободе девочка понимала это интуитивно, в ней уже поселились неистребимые импульсы независимости, и никакие сказки о правилах поведения благовоспитанных барышень не могли быть уместными для мозга, питающегося кислородом свободы.

Тем не менее, роль матери не ограничилась насыщением дочерей знаниями о великой и трогательной, а порой и трагической красоте всепроникающей лирики и всепоглощающей музыки. Важным представляется замечание биографа Цветаевой Виктории Швейцер – о необъятной внутренней свободе матери поэтессы. Дело не в отсутствии семейной идиллии, а в трактовке Марией Мейн женской роли и положения женщины в мироукладе. При спокойном, покладистом и без остатка захваченном своим делом Иване Цветаеве молодая жена, которая была младше его на двадцать один год, имела «серьезные увлечения». Этот нюанс представляется довольно важным для формирования жизненных принципов дочерей, потому что именно отсюда проистекает та внутренняя раскованность (и в том числе в любви и в сексуальной сфере), которые порой так шокировали современников. И именно тут следует искать корни кажущейся безумной откровенности и обнажения самых сокровенных струн души в своих стихах, которые, собственно, и сделали Марину Цветаеву известным и самобытным лириком. Это то, что стало ее поэтическим «лицом», и взято это было от матери, которая не позволила своей индивидуальности раствориться и успела внушить этот краеугольный принцип своим детям. Впрочем, была, конечно, и оборотная сторона свободы: обе девочки вышли замуж в незрелом для брака возрасте и почти сразу же вкусили противоречивого кисло сладкого сока материнства. Кстати, в семейном укладе Цветаевых присутствовал еще один важный фактор: Марина подсознательно искала такого же по складу характера мужчину, каким был Иван Цветаев. И похоже, ей это удалось, ибо Сергей Эфрон так же, как и ее отец, устранялся от жестких форм влияния на свою жену и, будучи мягким, спокойным и взвешенным в жизни, прощал жене ее бесконечные влюбленности и романы.

Наконец, еще один тяжелый штамп отметина детского периода имел для Марины трогательно трагическое значение: медленное и раннее умирание матери. С одной стороны, роковая болезнь близкого человека предоставила детям почти неограниченную свободу. Но с нею – ответственность отныне стремительно взрослеющих детей, рано почувствовавших мрачное оцепенение смерти, необходимость самостоятельно принимать решения и еще – чувство непреодолимой, неизлечимой тоски, особенно пропитавшее старшую, с которой у матери было связано больше надежд. И без того тонкая восприимчивость Марины трепетала, как струна гитары во время настройки несмелым музыкантом. Отчуждение матери, горькое ожидание фатального исхода, поиск ответов на возникающие вопросы в книгах, заменивших друзей, – все это стало большим стимулом уйти в себя, создать раковину и, как улитка, спрятаться в нее от всего мира, чтобы переждать в нем уныние губительного момента реальной жизни. Два года, отделяющие Марину от младшей Анастасии, оказались невероятно большой дистанцией в деле формирования восприятия мира, которое было у сестер настолько различным, будто они выросли на противоположных полюсах.

Роль отца не была такой исключительной, как роль матери. Отец, по признанию Марины, не слышал ничего и был занят исключительно созданием Музея изящных искусств – делом всей своей жизни. Жизни отца и матери, по ее определению, «шли рядом, не сливаясь». Хотя отношения родителей были проникнуты незыблемым уважением, отец после ранней смерти матери выявил полную неспособность влиять на дочерей, и особенно на Марину, которая, как никогда, ощущала себя сиротой и замыкалась в мире книг и собственных ощущений.

Формирование и последующая жизнь Марины Цветаевой является одним из многочисленных подтверждений вторичности формального образования в учебных заведениях, где коллективам прививают шаблонные знания и тривиальные вкусы. Что касается сестер Цветаевых, романтизм музыки и поэзии, переданный матерью, был усилен конгломератом гуманитарных знаний при помощи опытных частных учителей, гувернанток, литературы, театра. Одновременное обучение детей сразу трем языкам – русскому, немецкому и французскому – неожиданно облегчилось поездками в Европу. Полтора года во французском интернате в Лозанне, а затем почти столько же в немецком интернате во Фрейбурге привели к синтетическому восприятию культур через филологию и к редкой способности сочинять на иностранных языках. Для поэзии Цветаевой характерно панорамное восприятие развития цивилизации. Это крайне важно с точки зрения понимания непременно присутствовавшей в ее строфах пугающей раскованности и безграничной широты. При этом она даже не окончила гимназии, сполна насытившись лирикой и не впустив в себя земные практичные знания…

Уход матери не подавил, а, скорее, встряхнул девушку; она словно попала в вихревой поток, который поднял ее далеко ввысь, чтобы показать неотвратимый лик Смерти, а затем бросил наземь, чтобы она ощутила всю боль удара, невозвратимость потери. С этой первой близкой смертью все перевернулось, она вмиг стала другой, взрослой, навсегда поселив внутри своей души невротическую потребность в любви и навсегда ухватившись за невыносимо тонкую, почти незримую нить, соединяющую два мира: бытие и бесконечность. Ощущение смерти и влечение к смерти станут с этого момента одной из таинственных и притягательных граней ее поэзии. Смерть матери, так же как и ее забота и безудержное стремление воспитать в детях чуткость души, повлияла на формирование характера Марины. И повлияла тем сильнее, потому что стала стимулом спешить жить и творить…

Пожалуй, из основных противоречий детства, вынесенных на поверхность самостоятельного бытия, стало раннее желание сочинять стихи – вопреки высокомерно низким материнским оценкам поэтических проб дочери; тогда как многообещающие музыкальные эксперименты прекратились почти сразу после смерти матери. Секрет, по всей видимости, крылся в свободе выбора. Несчастная мать всю свою короткую жизнь пыталась осуществить перенос на старшую дочь того, чего не сумела сама, но ее мрачный жизненный опыт отвратил Марину от музыки. Любопытно, что мать не просто ободряла, а заклинала ее («Разъяснять ребенку ничего не нужно, ребенка нужно заклясть», – напишет она позже). Несмотря на то что заклинания касались музыки, она перенесла их содержание на все свое естество. Марина поверила, что самая способная, самая неподражаемая, что ее дар – от Бога, и в связи с этим она имеет право выбирать. Как в детстве, когда ей запрещали читать Пушкина, а она тайно исследовала «взрослые» произведения и поражалась – не столько Пушкину, сколько своей способности использовать право выбора. Подсознательно судьба музыкантши воплощала в себе жизненный путь матери, повторения которого Марина, по всей видимости, интуитивно не желала. Любовь и соперничество – основные черты отношений между рано угасающей матерью и старательно лепящей из себя поэта дочери.

Как бы ни были противоречивы взаимоотношения с матерью, Марина, как никто другой, унаследовала от нее глубину восприимчивости, безмерное воображение, склонность к экзальтированной идеализации, странно уживающуюся с невыносимым эгоцентризмом и жесткостью. Уходя в свой, недоступный окружающим мир, она жила в нем другой, параллельной, возможно, более одухотворенной жизнью, вздыхая и тоскуя сначала по Пушкину и Наполеону, а затем по поэтам современникам – Блоку, Брюсову, Волошину, Мандельштаму и многим другим поэтическим натурам, кажущимся неземными. Книги рано подменили ей людей, в них было больше прелести и счастья, чем в реальной жизни с ее бытовыми проблемами. Боясь своих провалов в бездну вечности и не в силах противостоять растущему желанию находиться больше в своем выдуманном мире, чем в реальном, Марина как то написала: «Во всем виноваты книги и еще мое глубокое недоверие к настоящей, реальной жизни… Я забываюсь только одна, в книге, только над книгой! Книги дали мне больше, чем люди». Она так и не сумела найти разумного баланса между двумя параллельными мирами и, как Ихтиандр с вживленными жабрами, все больше предпочитала одинокую сокровенную тишину глубин, чем суету на поверхности. С детства она начинает метаться, как будто ей не хватает воздуха реальности: то самостоятельная поездка в Париж в шестнадцатилетнем возрасте, то Коктебель и странное замужество, затем беспрестанные перемещения с остановками в Берлине, Праге, Париже. Позже эта мучительная диссоциация окажется роковой: вопиющая непрактичность и абсолютная неприспособленность к быту, неготовность жить в реальном мире среди обывателей принесет Марине слишком много несчастий и страданий и в конце концов станет одной из причин ее ухода из жизни.

От матери Марина впитала силу и ярость характера, из книг вывела свою собственную формулу развития, балансируя в глазах окружающих между позитивным мышлением и юродством души. Ее и воспринимали порой как блаженную, но только злую и нетерпимую к окружающему миру. Но ее это мало заботило, потому что сила личности уже начала проявляться в действии. Вопреки ироническим и даже насмешливым оценкам матери ее стихов, Марина продолжала сочинять их с неотвратимым упорством: это было больше потребностью одинокой души выговориться, чем проявить себя в глазах окружающих. Стихи позволяли выразиться эффектнее и рельефнее, чем в реальном общении. Стихи были языком немногих одухотворенных и парящих над всем миром натур и ставили поэта, особенно признанного, на некий невидимый пьедестал, позволяющий с высоты своего исключительного положения наблюдать за миром и говорить ему все, что вздумается. Марину это устраивало, и ей импонировало желание возвыситься до тех людей, чьи имена становились символами эпохи. Вообще, она жизнь всегда рассматривала как вызов, и в этом смысле ее первые пробы, конечно, были вызовом. Матери, отцу, окружающим. Экзальтированная фантазерка, почти все время пребывающая в возбуждении, она стремилась во что бы то ни стало приковать к себе внимание, сделать нечто потрясающее и сногсшибательное. Это как данное ею обращение в брачную газету о поиске мужа – поступок взбалмошной натуры, требующей больших и малых потрясений для души. Стихи такие потрясения обеспечивали дважды: когда Марина сама упивалась их созданием и когда от них ошалевали другие. Наконец, и она это быстро осознала, стихи могли позволить стать кем то. Безусловно, на решение стать поэтом повлияло и окружение вне семьи: общение сначала с переводчиком Нилендером, а затем с поэтом Львом Кобылинским (Эллисом), с Волошиным и всем литературным бомондом, обитавшим в просторном доме в Коктебеле.

Похоже, не только одаренное окружение сделало свое дело. Важным стимулом оказалось и отсутствие альтернативы: Цветаева была запрограммирована на деятельность, а кроме стихов и опостылевшей со смертью матери музыки, она ничего не знала. Если бы существовали помехи в виде иных знаний, университета, возможно, ее путь в поэтический мир оказался бы длиннее. Но в любом случае он был неизбежен, что доказывает замужество и материнство: ни то ни другое не могло помешать Марине двигаться своей дорогой. Стихи вытесняли все и сами становились всем.

Ключевым моментом в становлении Цветаевой стало издание первого сборника «Вечерний альбом». Ободрение Эллиса оказалось весьма кстати: именно внушенная сторонним человеком и первым знакомым поэтом уверенность оказалась несокрушимым стимулом для девушки напечатать сборник за собственные деньги и втайне от отца. Таким образом, она осознанно и решительно ступила на противоречивый путь творчества, совершив первый «мужской» поступок – продвижение идеи силой, всеми возможными средствами, во что бы то ни стало. Почти параллельно явился еще один «знак судьбы»: Эллис взял ее несколько стихов для сборника, в котором они вышли рядом со стихами таких именитых уже поэтов, как Андрей Белый и Николай Гумилев.

Первую пробу поэтической натуры заметили: о начинающей поэтессе вполне лестно высказались Волошин, Брюсов, Гумилев… Сама того не замечая, Марина втискивалась в элитный и малочисленный клуб акул пера; после ряда отзывов она стала узнаваемой, а известные поэты и писатели заговорили с нею, как со своей. Начало было положено, причем не волею свыше, а ее собственным решением и пробивной силой творческого порыва. Тут было место и борьбе, заметно усилившей экспрессию появления Цветаевой в литературном мире России: после рецензии Брюсова она, недовольная несколькими строчками, выступила с жестким и недвусмысленным ответом – стихотворением «В. Я. Брюсову». Это был второй «мужской» поступок, закрепивший ее положение среди поэтической элиты. Она же четко уяснила: борьба с известными личностями, даже если она приносит неприязнь этих личностей, выделяет ее из массы и приближает по значению к этим личностям. А может быть, даже ставит выше.



Движение по касательной

При рассмотрении жизни Цветаевой создается впечатление, что какая то заколдованная цепь событий всегда держала ее на грани бездны. Появление на свет девочкой вопреки ожиданиям матери мальчика, первые детские разочарования, мир тоскующей, отрывистой и почти кричащей поэзии, смерть матери, скорое замужество и противоречивое материнство, революция, неразбериха, голод и разруха, борьба с собой за новую реальность в на редкость непоэтическом мире, эмиграция и новая тоска, приближение другой войны, опять голод и безысходность… И наконец, освобождение смертью…

Но это отнюдь не фатальные обстоятельства, это фатальное мировоззрение, сопутствующая поэтическому восприятию мира вызывающая и вопиющая неспособность мириться с реалиями. Поэт, по всей видимости, отличается от всех других типов творцов тем, что меньше способен к раздвоению личности: жить в одном мире, а создавать в другом для философа, писателя или художника еще приемлемо; для поэта – почти невозможно. Разрыв между двумя мирами приводит либо к потере творческой тяги, либо к потере жизни, причем последнее с настоящими поэтами случается гораздо чаще. Воспитание и формирование личности Марины Цветаевой сделало невозможным компромисс – она, словно находясь в плену магнитного поля, испытывала одновременное влечение к Любви и к Смерти, все иное имело слишком малое значение…

Похоже, что именно этот разрыв между двумя внутренними мирами Марины Цветаевой, ее бесконечное и порой мрачное балансирование и порождало горные цепи устремленных ввысь стихов. Само появление их было для женщины временным освобождением, гипнотическим самолечением, потому что ей удавалось вводить себя в транс и находиться там, на колдовском сеансе целительной психотерапии, до тех пор, пока душе не становилось легче. Не научившись делать ничего, кроме срывающихся и кричащих строф, она дважды была обречена писать. Суровое время революций, переворотов и войн с их довоенными и послевоенными периодами резко обострило ее противоречия с реальностью. А значит, и подстегнуло к новым потокам песен надломленной с детства души.

Островками спасения служили лишь бесконечные влюбленности, которые она и воспевала в стихах, обнажаясь до такой душевной наготы, на которую не решался никто из современников. Эта отвага бить по современникам фонтаном интимности породила интерес и удивление, а скандальность и дисгармоничность личной жизни привели к тому, что Цветаевой стали уделять гораздо больше внимания, чем ее более сдержанным и уравновешенным современникам.

Годы творческого становления совпали с достатком, поэтому Марине было нетрудно опубликовать и второй сборник стихов, так же как и сборник рассказов своего избранника Сергея Эфрона. В это же время молодая поэтесса Цветаева получила литературную премию – свидетельство признания ее таланта. Несмотря на неоднозначные оценки критиков, она в этот период демонстрировала изумительную последовательность; она действовала вопреки всем существующим преградам, постепенно завоевывая не только внимание, но и признание современников.

Но последовательность была взорвана этим самым признанием; за место в литературном клубе уже не надо было бороться. На время она замкнулась в семейной жизни, отдавшись заботам о первой дочери; для окружающих обнажились и ее эгоцентризм, нетерпимость к людям и даже злость, привычка не считаться ни с кем и ни с чем. Даже короткие мгновения пьянящего беспробудного счастья ее мечущаяся, неустойчивая натура не могла выдержать; для Марины любые изменения, даже к худшему, оказывались предпочтительнее покоя. Ею владела какая то томительная фобия покоя; как душевно больной человек боится преследования темных сил, так она боялась душевной пустоты, ужасалась что то не успеть. Только налаживалась размеренная стабильная жизнь, как неизменно срабатывала заведенная где то внутри пружина, звонил будильник, требуя немедленных перемен. И Марина, для которой весь мир был подобен карточным домикам, людям манекенам, вращающимся вокруг нее – центра, поступала так, как душе желалось. Чужие боли и страдания мгновенно вытеснялись, ибо необходимо было тестировать свою собственную тоску – барометр ощущений у нее быстро зашкаливал за темную, недопустимую для большинства остальных людей плоскость.

Кажется, правы исследователи, утверждающие, что Марина Цветаева всю жизнь провела в непрестанном поиске родственной души. И ее поэзия странным образом следовала за этими порывами, фиксируя ощущения, оповещая о восторженных состояниях экзальтации и следующих за ними обязательных низвержениях в пропасть. В ее жизни не было какой нибудь понятной идеи, ясно выраженных конечных целей, отметок, которые необходимо достичь и преодолеть.

Были различные состояния любви, обрамленные сложными, порой непостижимыми эмоциями, и… тоска, часто искусственно нагнетаемая. Все это существовало в рамках поэзии – единственного действа, в котором Марина Цветаева, несмотря на непоследовательность земной жизни, придерживалась редкой последовательности. На фоне бесконечных разочарований и расставаний литература была для Цветаевой единственным мостом между реальным миром и внутренними переживаниями, поэтому она оставалась верной поэзии в течение всей жизни.

Исключительно женская эмоциональность с нелогичными влечениями и поступками от сердца сплелась в ней с мужским подходом в продвижении своего мировоззрения, отсутствием боязни перед скитаниями, отсутствием привязанности к месту, времени, материализованному миру, готовностью принести в жертву идее творчества все, абсолютно все…

Женское в натуре Цветаевой наиболее обнажается в утопической и эротической любви, как и в связанной с нею дикой, даже кощунственной непоследовательностью. Начиная отсчет от первой страсти в семнадцатилетнем возрасте к переводчику Владимиру Нилендеру, она, несмотря на пожизненный семейный союз с Сергеем Эфроном, пронесла через свою суматошную жизнь череду безумных любовных романов. Можно насчитать не менее десятка известных имен, чьей любви искренне, с патетическим одухотворением добивалась Цветаева, и столько же «земных» романов, в которых она демонстрировала такую ненасытность и силу страсти, что, пожалуй, на ее стороне была инициатива начала отношений.

Все переплелось в ее жизни: гомоэротическая связь с Софьей Парнок, возвышенные чувства к Пастернаку, Рильке и Мандельштаму, не совсем ясные отношения с Сонечкой Голлидей, животная страсть к Вишняку и Родзевичу, почти материнская любовь к молодому критику Бахраху, и так бесконечно, в вихре чувств, в водовороте упоительной страсти, с ответом и без него, но всегда с поэтическим сопровождением. Она металась в любви, как и в жизни. Для такой всеобъемлющей породы тут не могло быть ни насыщения, ни покоя. Но любовь была частью ее поэзии, а значит, частью славы и признания, в конечном счете визитной карточкой Марины Цветаевой. Были ее влюбленности порывами вечно неудовлетворенной натуры, самовнушением на грани сумасшествия или лукавой игрой с миром (последнее представляется маловероятным), они в итоге сыграли едва ли не ключевою роль в восприятии образа Цветаевой. По меньшей мере, без этих страстей не было бы и тех отрешенных стихов, которые волнуют не одно поколение.

Особого внимания заслуживает стремление Марины Цветаевой завладеть известными людьми ее времени. Она оставила воздыхания по Наполеону и Пушкину, поскольку не могла рассчитывать на обратную связь. Зато идеализация признанных мастеров слова и платоническая страсть к Пастернаку и Рильке, которых она абсолютно не знала в реальной жизни (а с Рильке даже ни разу не виделась) и в отношениях с которыми она выступила с безоговорочной, пробивной, как торпеда, инициативой, принесла свои сладкие плоды. Эти отношения закрепились в переписке и стали основанием для романтических мечтаний, для высоких поэтических возлияний, что является уже – и Цветаева это хорошо осознавала – посланием в будущее, сообщением о себе последующим поколениям. Завязывая с известными людьми близкие знакомства и делая их предметом платонической страсти, она ставила свое имя рядом с их именами. Причисляя себя к гениям в поэзии, она общалась с гениями, что должно было отразиться на восприятии ее творчества. Она все сделала для этого, сверкнув своим поэтическим талантом, и это уже явилось чистой стратегией введения своего имени в область Вечного. Речь, конечно, не только о Пастернаке и Рильке, но еще и о целой плеяде известных людей, которым она посвятила свою прозу. Как возвышение, так и нападки на известных современников зафиксировали непосредственную близость с ними, приближение заставило действовать формулу «Имидж плюс Имидж», в которой ответ после знака равенства всегда положительный.

Несколько иными оказались результаты «земных» страстей. Не эксплуатируя свою сексуальность для достижения целей в прямом смысле, Цветаева извлекла из нее иную, однако не меньшую пользу. Вулканическая страсть без сокрытия греха при трепетных переживаниях и душевных мучениях мужа позволила ей, по меткому замечанию одного из исследователей, преподнести миру «пределы максимального обнажения человеческой природы». Выворачивая наружу свой интимный мир, Цветаева закладывала многочисленные детонаторы в общественное сознание, организовав серию красочных, картинных взрывов. Красочных и живописных, потому что оформлены они были в редкие по колориту строки, проникающие в душу почти каждого, кто близко соприкасался с ними. В таком подходе также заключается часть стратегии, потому что абсолютным новшеством в поэзии явилось безбоязненное препарирование ощущений вслед за противоречивыми страстями. Таким образом, Цветаева сумела получить максимальный результат от своих чувственных, то сентиментальных, то яростных и почти бесстыдных стремлений. Даже если тут не было никакого умысла, даже если все в любви и эротизме происходило эмоционально, по женскому наитию, результат содеянного имеет, тем не менее, контуры удивительно выстроенной жизненной стратегии. Определенно она была вампиром и в любви, и в жизни вообще, вампиром по определению, пользователем чужой энергетики и чужой чувственности. Хотя вполне вероятно, что в ее разрушительной деятельности не было злого умысла, просто весь мир должен был жить ради нее, обслуживать ее и, конечно, восхищаться ею.

Действительно, в отличие от других женских образов, отношению Марины Цветаевой к любви необходимо уделить больше внимания, поскольку эта сторона ее жизни напрямую связана с профессиональной деятельностью. Другими словами, самовыражение поэтессы в стихах находилось в четкой зависимости не только от ее воображаемого мира фантазий (включающих и романтично любовные воздыхания), но и от интимных отношений за пределами семьи. Она черпала из любви творческие силы и делала это вопреки всяким общественным и этическим нормам. В этом проявляется еще одна «мужская» черта, вплетенная в общую стратегию продвижения своей идеи в мир. Ее отношение к окружающему миру было достаточно противоречивым, скорее амбивалентным, и когда дело касалось самого святого – творчества, ей было решительно все равно, какую реакцию окружающих может вызвать тот или иной поступок.

Показательным примером может служить любовный роман Цветаевой с Константином Родзевичем, который был едва ли не близким другом ее мужа. Она была прекрасно осведомлена о мучительных переживаниях Сергея Эфрона, но для нее самой вызванная любовью тревога и какой то духовный садомазохизм прорвался наиболее удачными, по мнению критиков, поэмами о любви – «Поэмой горы» и «Поэмой конца». Гипнотическое самовнушение влюбленности – это то, без чего не могла существовать Цветаева, поскольку без этого не хватало эмоций для ее проникновенных стихов.

Жизненная позиция Цветаевой «брать, а не давать» выходит далеко за пределы интимной сферы. Она такая во всем, и в этом также проявляется ее женский вызов современному обществу. Это выделяет, или лучше, отделяет ее от других женщин, посвятивших себя любви к мужчине, к детям, к семейному очагу. Не умея зарабатывать деньги, Цветаева не стеснялась просить о помощи своих знакомых и подруг и делала это достаточно часто. Несмотря на «несовместимость» с окружающим миром, ее письма пестрят бесчисленными просьбами. Причем это касается не только страшного периода всеобщего голода и разрухи после прихода к власти большевиков, но и времени пребывания ее за границей. Похоже, внутри у нее сформировалось убеждение, что ей должны помогать. Биограф В. Швейцер намекает даже на случаи воровства, когда речь шла о физическом выживании. Другой исследователь М. Буянов называет ее дисгармоничной и аномальной личностью, отмечая, что она «не умела готовить, не могла заставить себя стирать, шить и т. д., то есть делать то, что от природы положено женщине». Впрочем, как раз тут психиатр проговорился: да, она пренебрегала тем, что традиционно положено делать женщине, она отвергала традицию, бросала вызов общественному мнению. Но вряд ли стоит относить это просто к недостаткам Цветаевой, потому что такая позиция является неотъемлемой частью ее общей жизненной стратегии, ее образа как творца. Ну и кроме того, кто сказал, что «стирать, шить, заметать» – это для женщины нормально, и кто определил, что это женщине «от природы положено»?

Крайне важным в контексте анализа личности Цветаевой является вывод Ирмы Кудровой, что в наиболее тяжелые годы ее жизни, с 1918 го по 1921 й, интенсивность творчества поэтессы «еще более усилилась». Это свидетельствует о максимальной сосредоточенности женщины на главном деле своей жизни – творчестве. Все, что мешало и не вписывалось в жизнь творца, без сомнения и страха отвергалось, отбрасывалось, вытеснялось. Даже дети! Не говоря уже о какой то работе по дому; знакомые и родственники нередко наведывались к ней, чтобы просто прибрать в доме, она же считала это вторичным и ничего не замечала вокруг.

Да, Марина Цветаева оказалась плохой матерью, она проявила полное равнодушие к судьбе своей маленькой дочери. Тут есть элементы повторения Мариной судьбы своей матери – Цветаева так же настойчиво старалась приобщить своих детей к духовному наследию человечества, и к поэзии прежде всего. Теплая привязанность, конечно, присутствовала в отношениях поэтессы со старшей дочерью и сыном, но, пожалуй, даже в отношении сына имелась та холодная отстраненность в пользу самососредоточенности и поглощенности своим личным внутренним миром, которая создает преграды между родителями и детьми. Если старшая дочь Ариадна была вынуждена рано взрослеть и успела сделать это, став для безнадежно одинокой матери в трудные периоды жизни неким эрзацем подруги (а заодно и работницей по дому) уже в шести семилетнем возрасте, то младшая Ирина оказалась явной обузой. Цветаева могла всю ночь напролет проговорить о чем то высоком и неземном, читая стихи о чудесной любви, а почти грудной ребенок оставался попросту брошенным в полном одиночестве или, еще хуже, привязанным к креслу. Когда наступило тяжелое время всеобщей разрухи и голода, Цветаева, которая и о себе могла позаботиться лишь условно, отдала детей в приют. Возможно, в надежде, что там им будет теплее, что кто то покормит их. Когда же старшая дочь сильно заболела воспалением легких, она решилась забрать ее и попытаться спасти; младшая же в это время умерла в приюте от голода…

А написанные позже строки «Старшую у тьмы выхватывая, младшей не уберегла» являются не чем иным, как созданным самой поэтессой представлением о случившемся, причем «мученицей» предстает она сама. Ужасаясь чудовищным результатам своего бездействия, она пыталась стихами убедить окружающих в своей невиновности.

В своей книге о Цветаевой В. Швейцер приводит важное признание поэтессы: «Боюсь, что беда во мне, я ничего по настоящему, до конца, т. е. без конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души…» И дело тут не в какой то выработанной оппозиции к миру, а в эмоционально одержимом его восприятии, в котором только сам поэт является вечным мучеником и плакальщиком, а вся вселенная служит лишь огромной декорацией к жизни одной стремительно горящей души.

И все же кажется, что эта одухотворенная и почти всегда восторженно экзальтированная женщина никогда не забывала об идее, главной мысли, заключающейся в том, чтобы быть поэтом, нести проникающую в самое сердце строку, разить наповал силой любви. Ее физическая и духовная страсть разделяются, в чем поэтесса недвусмысленно признавалась. Ее мечущаяся личность раскалывается надвое: ей страстно хочется быть любимой, порой она желает быть самкой; но в то же время она стремится предстать мыслителем от любви, влиять на развитие духовного мира человека, на формирование его чувственной сферы. Но эта страсть и эта любовь являются не чем иным, как жалостью к себе и устойчивым намерением компенсировать творчеством в глазах всего мира свою исключительную жизненную позицию. Поэтому она склонна к идеализации и почти обожествлению тех поэтов современ ников, которых воспевала, и точно так же видела негативные стороны чего либо в гротескно преувеличенном виде. Ведь это ее современники, ведь это она часть их, причем очень важная часть.

Поэтому, находясь в заколдованном царстве самогипноза, Цветаева с удивительным постоянством внушала себе и окружающим, что является гениальной и неповторимой творческой личностью. «Из равных себе по силе я встретила только Рильке и Пастернака». Редкое даже для самой поэтессы заносчивое откровение. Но в нем также часть ее творческой стратегии. Конечно, она считала себя одним из тех овеянных славой поэтов, которым человечество должно прощать все, благоговея перед их творчеством, – в этом извечный подход к жизни практически всех выдающихся личностей. Независимо от предложенной человечеству продукции своего творчества (стихи, картины, музыка, философия), они создают архитектуру своего величия силой убеждения и способностью не только видеть мир по иному, но и передать свое иное видение обществу современников, живущему по стандартам производителя потребителя, чтобы придать колорит жизни общества. И сталкиваясь с яркими талантами, обыватель отступает, принимая новые имена и соглашаясь с новыми монументами. Цветаева на редкость рано созрела для монумента, еще в двадцатилетием возрасте она написала:
Моим стихам, написанным так рано,

Что и не знала я, что я – поэт…

…………………………………….

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед.
Страсть к творчеству, которое позволяло самовыражаться и быть признанной, была выше страсти к мужчине, к мужу, к детям, к семье. Написанные поэтессой слова о том, что «творчество и любовность несовместимы», говорят об отказе от женского восприятия жизни. Она не могла позволить себе жить ради кого то, кроме себя…

К последнему дому

Литературоведы отмечают, что к двадцатым годам XX века творчество поэтессы достигло небывалого расцвета. Ее влюбленности и увлечения, динамично сменяющиеся, как гротескные декорации к картине жизни, позволяют писать тонкие, надрывные и звучные стихи. Почти каждое из ее стихотворений – признание нового завершенного романа, и Цветаева почти осознавала: не будь этих влюбленностей, не было бы и окрыленной поэзии. «Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи – те самые дребезги…»

Но такая жизнь мало способствовала внутренней и семейной стабильности. Воссоединившись с мужем за пределами обновленной большевиками России, она пыталась приблизиться к семейному счастью, которое всегда ускользало и, очевидно, не было для нее предназначено.

За границей скитания продолжались. Не только Германия, Чехия, Франция, но и бесконечные переезды в границах одной страны, смены места обитания, да еще душевное смятение, скитания одиноко блуждающего по миру духа самой Цветаевой. Нет, ее не тяготили переезды, как у всякой личности, сделавшей ставки на приближение к Вечности, на жизнь миссию, у нее отсутствовала привязанность к материализованному миру – людям, домам, вещам, деньгам. Она крайне плохо одевалась, порой признавая, что на ней «лохмотья». Но это не тяготило поэтессу – тут женское начало в ней вытеснялось и уничтожалось собственной же рукою. И когда дело касалось творчества, рука становилась суровой и твердой, как у непримиримого бойца мужчины.

Иногда, впрочем, в ней прорывались истинные чувства к мужу, мужчине, который ей все прощал, но потом тихо устранялся от суматошной жизни своей непростой спутницы. В одном из своих писем Цветаева еще до встречи с мужем за границей писала ему: «Если Бог сделает чудо и оставит Вас живым – я буду ходить за вами, как собака». Но это лишь изредка прорывающееся наружу естество женщины, очевидно загоняемое глубоко внутрь другими, более мощными стимулами и раздражителями. Она старалась вести себя по мужски в литературе, а в остальной жизни принимать более изящную и женственную форму. Однако главная проблема состояла в первичности творчества и уходе всего остального на второй план. Этим во многом объясняется ее пренебрежение ролью жены и матери, а также почти полная неприспособленность к обыденной жизни.

Живя вне родины, Цветаева продолжала думать о признании. Она взялась организовать свой литературный вечер и тут проявила небывалую предприимчивость и смекалку. Все сумела, ведь речь шла о главном – о ее признании. «Это был не успех, а триумф», – радовался за жену Сергей Эфрон в письме одному из друзей. А Цветаева сделала программное заявление: «Все, что я хочу от “славы”, – возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И – тишины». Несмотря на упоминание о средствах, в ней напрочь отсутствовало не только стяжательство, но даже какая либо деловая жилка. Она говорит только о возможности работать, об адекватных условиях. Хотя и сама, наверное, осознает, что ей для творчества лучше подходит отсутствие всех условий, мучения и тоска…

И все же именно фактор материального неблагополучия наряду с отторжением поэтессы советским обществом сыграл злую, вернее, фатальную шутку в ее жизни, спровоцировав самоубийство. Не столь важно, не знала она или не желала знать, что ее муж работал на советское НКВД. Последние годы жизни в Париже семья пользовалась теми средствами, которые предоставлялись страной Советов. Когда же после отъезда дочери и мужа в СССР и сама Цветаева решилась ехать с сыном на родину, переезд обеспечивался все теми же советскими спецслужбами. Так же не важно, был ли этом приезд роковой ошибкой, ведь поэтесса еще за границей воспринимала возвращение как трагическую судьбу. Но, оставшись в Париже без средств к существованию, она не нашла лучшего выхода, чем последовать за дочерью и мужем. Советский строй очень скоро показал свой звериный оскал, клыки всегда оказывались остро наточенными, когда дело касалось инакомыслящих. Марина Цветаева была признанной, узнаваемой поэтессой, и поскольку у спецслужб уже имелось решение уничтожить провального агента Сергея Эфрона, его жена должна была оказаться в условиях, непривычных для существования и творчества, не особо лояльного к советской системе. Хотя материальное, и вообще материализованное, никогда не имело значения для поэтессы, даже такая глубокая отрешенность от мира, какой обладала Цветаева, не помогла ей устоять против натиска системы. Конечно, жажда уйти усилилась вовсе не потому, что на нее вместе с войной надвигалась новая большая нужда. Все проблемы реальной жизни переплелись, сформировав единый, давящий на болезненную психику пучок: осознание, что дочь отвергает ее жизненный путь, растущее негодование сына, безысходность ситуации и неспособность помочь находящимся в тюрьме мужу и дочери, почти абсолютная невостребованность ее поэзии в это смутное время, наконец, попытка НКВД грубо использовать ее профессиональное знание языков в своих целях. Живя в себе, Цветаева привыкла выползать из глубокой норы под овации публики, пусть редкие, но подтверждающие ее признание, дающие ей возможность жить дальше. Теперь же, став обузой взрослеющему сыну, она ощутила свою полную беспомощность в борьбе за мужа и дочь, и ей стало незачем жить. Материализованный мир довершил картину душевной трагедии.

После ареста мужа и дочери Цветаевой пришлось оставить болшевскую дачу, где они жили сразу после приезда в СССР, и остаться с ярлыком «жены врага народа» и почти без средств к существованию. Отчаянные письма к Сталину и Берии, бесполезные усилия пристроить где то свои рукописи, обострение восприятия и возрастающая жажда смерти стали довлеть над ее сознанием… Перебившись зиму 1940 года в комнатушке Дома писателей, она еще ухитрялась делать ежемесячные передачи в тюрьму. Но общая тревога нарастала снежным комом. Война вынудила Цветаеву двигаться на восток, но в сердце оставалось все меньше покоя. Нет смысла искать конкретного импульса для самоубийства, с мыслью о котором она давно свыклась, может быть, даже готовила себя к нему. Ведь еще полтора десятилетия назад поэтесса писала о «потолочных крюках». Неизвестно, был ли суицид спровоцирован представителем всесильного НКВД или нарастающим ощущением собственной неполноценности и бесполезности в создавшейся ситуации. Важнее то, что ей уже невозможно стало выговориться, некому было рассказать о своих чувствах, страданиях и желаниях, на нее будто надели невидимый и непроницаемый колпак, сделавший ее незаметной для окружающих. Она двигалась – ее не замечали; она говорила – ее не слышали; ее живую вырвали из реального мира. Как в детстве, когда она из за недовольства своей внешностью остриглась наголо, теперь нужен был сильный и ужасающий окружающих поступок, проявление могущества мятежной личности. Петля явилась завершающим актом протеста, последней попыткой напомнить о себе…



Послесловие к жизни

Литературоведы отмечают и необычайную оригинальность стиля Цветаевой, называя его неким сплавом жанров, что само по себе является новым явлением в литературе. Речь идет и о прозе, которая при высокой художественности лишена вымысла и посвящена реальным и достаточно известным людям, и о стихах, в которых часто говорилось чем то настолько сокровенном и глубинном, что заставляло встрепенуться даже застывшие сердца, на миг забыть о преходящей суете и подумать о вечном. Действительно, для появления таких строк необходимо иное представление о миропорядке, иной способ мышления, наконец, даже инакомыслие и ересь в творчестве. Психоаналитики твердят о проявлении в случае с Цветаевой редкой для женщин шизоидной психопатии, подтверждающейся суициидальными настроениями. Не стоит гадать, так ли это на самом деле, поскольку важной является не формализованная оценка в тесте на нормальность (созданная для среднего человека), а оценка суммарных действий, которые сделали поэтессу узнаваемой среди тысяч поэтов, закрепили за ее именем ореол стремления к безудержной, бесконечной любви наперекор общественному мнению, презирая ранее устоявшиеся нормы.

Творчество Марины Цветаевой, без сомнения, крик женской души, надломленной и ошеломленной. Но в ее жизненной линии присутствовало много мужского, многие ее поступки вписываются в единую стратегическую линию без натяжки, поскольку демонстрируют последовательность поведения в творчестве, неизменный возврат к устойчивой мотивации достижений, несмотря на общую неустойчивость психики и даже дисбаланс собственных ощущений.

В действиях Цветаевой часто изумляет не столько само творчество, страсть создать нечто потрясающее, сколько специфические и оригинальные действия, направленные на то, чтобы заставить публику обратить на себя внимание, читать, смотреть, обсуждать. Отсюда проистекает ее подсознательное стремление к скандальности, к резонансам, связанным с ее именем. Отсюда желание укусить, вызвать на дуэль, поспорить.

Она знала и чувствовала, что должна сказать новое, и сказать так, как еще никто до нее не говорил. Хотя притягательное и магическое присутствие смерти в поэзии является отражением внутреннего мира личности, проявление мучительной и напряженной борьбы между жизнью и смертью в жизни самой поэтессы было частью ее большой игры длиною в жизнь. Она играла сама с собой и распалялась еще больше тогда, когда замечала наблюдение за собой. Ее духовный эксгибиционизм был потребностью, которая провоцировала скандалы в личной жизни и шокировала окружающих даже на фоне раскованной в поступках литературной богемы. Выпотрошенная интимность, как тайное содержимое дамской сумочки, приковывала внимание большой аудитории, и ради этого стоило откровенничать. Это не продуманное творчество, а импульсы подсознания, рожденные пониманием конечной цели. Это неконтролируемая эмоция «наверху», «внутри» же она родилась как тайный плод сознания, интуитивного понимания результата. Это похоже на ощущения дрессировщика, входящего в клетку к тиграм: он боится, но бурная реакция публики делает его бесстрашным и толкает на безрассудные поступки.

Ведь, в сущности, литературная скандальность прозы Цветаевой также подтверждает наличие стратегической линии – едва ли не все портреты написаны в ответ на определенные публикации и являются гневными вспышками, актами возмездия, результатом специфических психических состояний. Но при всей эмоциональности изложения анализ наводит на мысль, что Цветаева взялась за тот или иной портрет лишь в уверенности, что он будет выписан вопреки всеобщему представлению. Мятежность с детства стала характерной чертой не только и не столько ее творчества, сколько продвижения его результатов в лоно общественного сознания.

Еще одним заслуживающим пристального внимания аспектом является необычайная вера Цветаевой в собственную гениальность. Но наличие стратегии проявляется не в том, что она считала себя гениальной, а в том, что сумела навязать эту мысль, преподнеся себя как исполнительницу святой миссии в поэзии. Презирая нормы поведения, отвергая традиционные подходы в отношениях между людьми, потребительски относясь к близкому окружению и пренебрежительно к людям вообще, она сумела стать символом любви и абсолютно обнаженной, поднятой, как флаг, одухотворенности.




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет