Грамматология: шаг за шагом Часть первая. Письмо до письма 32



бет27/44
Дата17.07.2016
өлшемі3.22 Mb.
#204431
түріПрограмма
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   44

[330]

ный хулитель человеческих добродетелей12. Я говорю о сострадании — чувст­ве, подобающем существу столь слабому и столь греховному, как человек; эта добродетель тем более может быть признана всеобщей и полезной для человека, что она предшествует в человеке всякой работе мысли и является столь естественной, что даже животные иногда обнаруживают вполне замет­ные признаки сострадания".

Приведя несколько примеров этого чувства из жизни людей и животных, но подразумевая прежде всего отношение матери к ребен­ку, Руссо продолжает:

"Таково собственное побуждение природы еще до всякой работы мысли, та­кова сила естественного сострадания, которое даже самые порочные нравы не в силах разрушить... Мандевиль понял, что люди со всей своей моралью остались бы дикими зверями, если бы природа не наделила их сострадани­ем, опирающимся на разум... Таким образом, очевидно, что сострадание — это естественное чувство, которое, ослабляя в каждом индивиде любовь к самому себе, способствует тем самым взаимному сохранению человеческого рода. Именно это чувство без каких-либо размышлений влечет нас на помощь страдающему, именно оно в естественном состоянии человека занимает ме­сто закона, нравов и добродетели и даже имеет перед ними то преимущест­во, что никто не осмеливается ослушаться мягкого голоса природы"13.

Остановимся здесь, прежде чем вернуться к перипетиям спора. Рас­смотрим систему метафор. Естественное сострадание, которое архе-типически проявляет себя в отношении матери к ребенку и вообще

12 Речь идет о Мандевиле. См. также примечание Старобинского к изданию "Рас­суждения" в "Pléiade", которым мы здесь пользуемся (t. III, p. 154. Курсив наш). 13 Курсив наш. Здесь важен набор примеров, приводимых Руссо: "Не говоря уже о нежности матерей к детям, о тех опасностях, которым они готовы себя подверг­нуть, лишь бы быть спокойными за них, мы каждый день видим, как лошадь от­казывается топтать ногами живое тело; животное никогда не проходит равно­душно мимо мертвого сородича, и есть даже такие животные, которые их "хоронят"; печальное мычание скота, который ведут на бойню, свидетельствует о том, как поражает его это жуткое зрелище. Отрадно, что даже автора "Басни о пчелах", ко­торый, впрочем, вынужден признать в человеке существо чувствительное и спо­собное к состраданию, оставляют его обычное хладнокровие и изящество стиля, когда он рисует вызывающий сострадание образ человека, который, сидя вза­перти, видит, как дикий зверь вырывает ребенка из рук матери, грызет своими смер­тоносными зубами его слабые члены, разрывает когтями его внутренности. Ка­кое невероятное возбуждение испытывает свидетель этого страшного события, которое не имеет к нему лично никакого отношения! Какими страданиями тер­зается его душа от такого зрелища, когда он не может прийти на помощь ни на­ходящейся в беспамятстве матери, ни умирающему ребенку! Таково чистое дви­жение природы, предшествующее всякой работе мысли...".

[331]

в отношении жизни к смерти, повелевает нами мягким голосом. В этой метафоре — мягким голосом — переносу подвергаются одновремен­но и наличие матери, и наличие природы. То, что мягким голосом го­ворят и мать, и природа, обнаруживается также и в том, что он - как всегда бывает в метафоре голоса у Руссо — есть закон. "Никто не ос­меливается ослушаться ее мягкого голоса" — одновременно и пото­му, что он мягкий, и потому, что голос природы непреклонен. Мате­ринский закон есть голос. Сострадание есть голос. Голос по сути своей есть путь добродетели и благой страсти — в противоположность письму, которое лишено сострадания. Иначе говоря, порядок сост­радания "занимает место закона": он есть восполнение к закону, ус­тановленному людьми. Так как установленный закон восполняет не­хватку природного закона, очевидно, что лишь понятие восполнения позволяет нам помыслить отношения между природой и законом. Эти два термина имеют смысл только внутри самой структуры восполнительности. Власть нематеринского закона имеет смысл лишь тог­да, когда она подменяла власть природного закона, того "мягкого го­лоса", которого иногда хотелось "ослушаться". Не является ли тот лишенный сострадания порядок, в который мы вступаем, когда умол­кает мягкий голос, всего лишь порядком письма? И да и нет. Да - по­скольку мы читаем написанное буквально, связывая его с буквой. Нет — поскольку и письмо здесь понимается как метафора. Значит, можно сказать, что природный закон, мягкий голос сострадания, ис­ходит не только от матери: он вписан в наши сердца самим Богом. Речь идет здесь о природном письме, о письме сердца, противопос­тавленном у Руссо письму разума - письму, лишенному сострада­ния, нарушителю запрета, который под именем природной, естест­венной привязанности связывает ребенка с матерью и защищает жизнь от смерти. Нарушить закон, ослушаться голоса сострадания -значит заменить природную, естественную привязанность извращен­ной страстью. Эта привязанность — благо, поскольку она записана в наших сердцах Богом. Именно здесь мы встречаемся с тем самым письмом — божественным или природным, — о метафорическом пе­реносе которого говорилось выше. В "Эмиле", описывая так называемое "второе рождение", Руссо утверждает:

"Наши страсти - это главные орудия нашего самосохранения; попытка уничтожить их - дело пустое, нелепое, ибо это значило бы подчинить при­роду, преобразовать творение Божье. Если бы Бог повелел человеку изба­виться от страстей, которыми он сам его наделил, то тем самым он вступил бы в противоречие с самим собой, одновременно и желая, и не желая этого. Но Бог никогда не изрекал такого бессмысленного повеленья, и в сердце че-

[332]

ловеческом ничего подобного не записано; если же Богу угодно, чтобы че­ловек сделал то или иное, ему нет нужды прибегать для этого к другому че­ловеку, — он говорит ему об этом сам, он записывает это в глубине его серд­ца" (с. 246-247).

Самая первая страсть — та самая, от которой бог не мог повелеть нам избавиться, не впадая в противоречие с самим собой, — это лю­бовь человека к самому себе (amour de soi). Известно, что Руссо отли­чает ее от самолюбия (amour-propre), которое представляет собой ее извращенную форму. Стало быть, хотя природа — источник всех стра­стей, не все страсти естественны. "Этот источник переполняет мно­жество чуждых ручьев" (там же). Что же касается сострадания как корня любви к другим, то нам важно здесь отметить, что оно не есть ни сам источник, ни вытекающий из него поток страстей, ни страсть, приобретенная человеком наряду с другими страстями. Оно прямо и непосредственно выводится из любви к самому себе. Оно почти изна­чально: именно в различии между абсолютной близостью и абсолют­ным тождеством находит свое место вся проблематика сострадания. "Первое чувство ребенка — это любовь к самому себе, второе, произ­водное от первого, - это любовь к тем, кто его окружает" (с. 248). Да­лее доказывается производность этого чувства: оно вовсе не является ни отходом, ни отказом от любви к себе, но скорее - первым и самым необходимым ее следствием. Если сострадание и умеряет "силу люб­ви к себе" ("Второе рассуждение", с. 156), то вовсе не противореча ей14, а скорее выражая ее окольно и отсроченно, поскольку эта умерен­ность "способствует взаимосохранению человеческого рода" (там же).

Нам нужно, однако, понять, как и почему сострадание, которое восполняется законом и обществом, и само может играть роль вос­полнения. Почему в какой-то момент оно становится — а быть мо­жет, и изначально является — местоблюстителем культуры, тем, что "в естественном, природном состоянии человека занимает место за­конов, нравов и добродетели"? От какого подобия самому себе, от какого упадка оно нас охраняет? Что оказывается одновременно и столь сходно с ним, и столь отлично от него, что возникает сама воз­можность такой подмены?

Случайно ли, что такое восполнение, такое естественное и еще до всякой мысли возникающее чувство, как сострадание, которое

14 Возникает вопрос, не должны ли мы в этой связи противопоставить, как это де­лает Дерате, концепцию "Эмиля" и "Второго рассуждения" ("...в "Эмиле" сост­радание становится чувством, производным от любви к себе, тогда как во "Вто­ром рассуждении" эти два принципа противопоставлены друг другу..." "Le rationalisme de J.-J. Rousseau", p. 99-100).

[333]

"способствует взаимосохранению человеческого рода", защищает нас помимо других опасностей от смерти и от любви? Случайно ли, что сострадание защищает человека (homo) от саморазрушения в любовном неистовстве, так как оно защищает мужчину (vir) от жен­ской ярости? Записанное в человеческом сердце слово божье озна­чает, что сострадание, которое связывает ребенка с матерью, а все жи­вое - с природой, должно защитить нас от любовной страсти, которая связывает ребенка, становящегося мужчиной (devenir-homme de l'en­fant) ("второе рождение"), с матерью, становящейся женщиной (de­venir-femme de la mère). Это становление есть великая подмена. Со­страдание охраняет человечность человека и живую жизнь, поскольку оно сохраняет мужество человека и мужественность мужчины.

В самом деле, если сострадание естественно, если нас влечет к са­моотождествлению с другим некое врожденное чувство, то любовь, любовная страсть ничего естественного в себе не заключает. Это — продукт истории и общества.

"Среди страстей, которые волнуют человеческое сердце, есть такая пылкая и неудержимая страсть, которая делает один пол необходимым для другого. Эта ужасная страсть презирает все опасности, преодолевает все препятствия и в неистовстве своем готова, кажется, уничтожить весь Род Человеческий, который она призвана сохранять. Что станет с людьми — жертвами этой не­обузданной, грубой, бесстыдной, безудержной страсти, готовыми постоян­но собственной кровью платить за свою любовь? ("Рассуждение", с. 157).

За этой кровавой картиной неявно проступает другая сцена: та, на которой только что и в тех же ярких красках предстал мир мертвых лошадей, диких зверей и младенцев, отрываемых от материнской груди.

Любовная страсть — это извращение естественного сострадания. В отличие от сострадания, она ограничивает нашу привязанность одним-единственным существом. Как всегда у Руссо, зло принима­ет здесь форму определения, сравнения и предпочтения. Иначе го­воря - различения. Это культурное нововведение лишает сострада­ние-естественности, сбивает с пути его стихийное движение, его инстинктивную, неразборчивую устремленность ко всему живому, не­зависимо от вида и пола. Ревность — метка разрыва между сострада­нием и любовью — это не только продукт культуры в нашем обще­стве. Это уловка сравнения, женский способ поведения, подчинение природы женщине. Все то, что в любви обусловлено культурой и ис­торией, служит женской половине рода человеческого и направле­но на порабощение мужчины женщиной. Это "неестественное чув-



[334]

ство: оно возникло из общественного обычая и было восславлено жен­щинами, обладающими сноровкой и желанием установить власть и господство того пола, который должен был бы подчиняться" (с. 158). В "Эмиле" говорится: "Порядок природы предписывает женщине подчиняться мужчине" (с. 517). Здесь Руссо описывает борьбу меж­ду мужчиной и женщиной по схеме и в понятиях гегелевской диа­лектики господина и раба, что проливает новый свет не только на его текст, но и на "Феноменологию духа":

"Когда мужчина берет женщину из низшего сословия, естественный и общественный порядок согласуются между собой, и все идет хорошо. Иначе обстоит дело, когда мужчина вступает в союз с женщиной из выс­шего сословия и оказывается тем самым перед альтернативой: отказ от своих мужских прав или же от чувства признательности, неблагодарность или унижение. И тогда женщина, возжаждав власти, становится тираном своего господина, а господин, превратившись в раба, становится смешон и жалок. Таковы несчастные фавориты, которых азиатские правители уб­лажают и мучают, породняясь с ними; говорят, будто ради чести спать с собственными женами они готовы ходить перед ними на цыпочках" (там же).

Это историческое извращение15 возникает благодаря двойной подмене: подмене политического управления домашним правлени­ем и подмене нравственной любви физической любовью. Естест­венно, что домом правит женщина, и Руссо признает в ней "природ­ное дарование" к этому; однако она обязана при этом подчиняться власти своего мужа, "как хороший политик, добиваясь, чтобы ей приказывали то, что угодно ей самой":

"Я жду, что многие читатели, памятуя о том, что я признаю за женщиной природный талант к управлению мужчиной, уличат меня в противоречиях, но они ошибутся. Между присвоением права властвовать и управлением тем, кто властвует, - большая разница, Власть женщины — это власть мягко­сти, услужливости, любезности: ее приказы - ласки, ее угрозы — слезы. Она должна управлять домом, как государственный муж, добиваясь, чтобы ей

15 Как известно, Руссо собирался написать работу о роли женщин в истории. Ви­димо, он хотел восстановить историческую истину, показав важную роль женщи­ны, умышленно замалчиваемую историками-мужчинами, но одновременно по­казать и некоторые отрицательные примеры, изложив свои "наблюдения над великими людьми, позволявшими женщинам править собой (Фемистокл, Анто­ний и др.). Так, жена Антония Фульвия подстрекала к войне, потому что не мог­ла добиться любви Цезаря". Ср. "Sur les femmes" и "Essai sur les événements im­portants dont les femmes ont été la cause secrète" ("Pléiade". II, p. 1254-1257).

[335]

приказывали то, что угодно ей самой. И в этом смысле обычно лучше управ­ляется тот дом, где у жены и хозяйки больше власти; если же она дерзает ос­лушаться голоса своего повелителя, стремится захватить его права и коман­довать самой, то из такого непорядка следует лишь нищета, позор и бесчес­тье" (там же. Курсив наш).

В современном обществе естественный порядок был перевернут женщинами, захватившими власть. Такая подмена — не рядовое зло­употребление. Это яркий пример насилия и политической аномалии. Подобно языковому злу, о котором говорилось выше, эта подмена есть зло политическое (прямая взаимосвязь между тем и другим бу­дет прослежена далее). Об этом идет речь в "Письме Даламберу":

" ...не настаивая на четком различении полов и не будучи в состоянии стать мужчинами, женщины нас превращают в женщин. Этот унизительный для мужчин беспорядок царит повсюду; но этого нельзя допускать, особенно в таких государствах, как наше. Правит ли монарх мужчинами или женщина­ми - это для него вполне безразлично, при условии, что ему подчиняются; однако республике нужны именно мужчины"16.

Мораль этого высказывания такова: сами женщины выиграют, ес­ли в республике восстановится естественный порядок, поскольку в извращенном обществе мужчина презирает ту женщину, которой подчиняется: "Рабски угождая прихотям того пола, который мы должны были бы защищать без угодничества, мы научились прези­рать его, подчиняясь ему и оскорбляя его нашими притворными за­ботами". И во всем этом, как и всегда, виноват Париж: "Каждая па­рижанка собирает в своей квартире гарем из мужчин - еще более женственных, чем она сама; они на разные лады восхваляют ее кра­соту, но не умеют выразить ту искреннюю, идущую от сердца похва­лу, которой она заслуживает" (там же).

Тем самым мало-помалу прорисовывается "естественный" образ женщины, как его видит Руссо: возвеличенная мужчиной, но под­властная ему, она должна править, не будучи госпожой. Ее должно уважать, т. е. любить на расстоянии, необходимом для того, чтобы сберечь, а не растратить силу — как физическую, так и политическую. Ведь мы рискуем нашим "здоровьем", не только "когда ходим к жен­щинам" (вместо того чтобы держать их при себе), но и тогда, когда строим общество, подстраиваясь под них. "Они [мужчины] чувству-



16 Ed. Garnier, p. 204. Обратим внимание на примеч. 1: автор удивляется, что "эта часто повторяемая острота была буквально понята французскими остроумцами".

[336]

ют при интимной близости то же, что и женщины, и даже нечто большее: ведь женщины теряют при этом лишь свою нравствен­ность, а мы теряем одновременно и нравственность, и здоровье" (с. 204). Таким образом, это игра не на равных, и быть может, имен­но в этом наиболее глубокое значение игры восполнений.

Это подводит нас непосредственно к другой форме извращенной подмены: к добавлению нравственной любви к телесной. В любви есть нечто естественное, поскольку она служит для продолжения и сохранения рода. То, что Руссо называет "телесной любовью", ста­ло быть, вполне естественно, а значит, неразрывно связано с сост­раданием. Конечно, желание не есть сострадание, однако, подобно состраданию, оно, по Руссо, предшествует всякому размышлению. Иначе говоря, следует "отличать в любви нравственное от телесно­го" ("Второе рассуждение", с. 157). В "нравственном", которое вста­ет на место природного, в социальных установлениях, в истории, в культуре - повсюду женское коварство, в силу общественного обы­чая, управляет природным вожделением, присваивает его энергию и обращает ее на одно-единственное существо. Это вожделение не­законно захватывает власть:

"Телесное желание обще для всех людей, оно влечет один пол к другому; нравственное - есть то, что определяет это желание, сосредоточивает его ис­ключительно на одном предмете или по крайней мере придает желанию это­го избранного предмета особую силу" (с. 158).

Воздействие женственности - а женственность или сам принцип женственности, заметим, вполне может обнаружиться не только у жен­щин, но и у тех, кого в обществе называют мужчинами (это как раз те самые мужчины, которых, по словам Руссо, "женщины превращают в женщин"), - заключается в захвате энергии, в обращении ее на один-единственный предмет, на одно-единственное представление.

Такова история любви. В ней отображается другая история - ис­тория природы, которая перестает быть природой, так как эта добав­ка к природе, это нравственное восполнение смещает и подменяет природную силу. В этом смысле восполнение - ничто, оно лишено собственной энергии и не может стихийно перемещаться. Это — па­разитирующий организм, продукт воображения или представления, который определяет и направляет силу желания. Исходя из приро­ды или природной силы невозможно объяснить, каким образом раз­личие предпочтений, лишенное собственной силы, тем не менее мо­жет оказывать силовое воздействие. Удивление перед самой этой возможностью вдохновляет мысль Руссо и формирует ее.



[337]

В этой схеме уже содержится некое истолкование истории, как ее понимает Руссо. Правда, это истолкование ведет к другим интер­претациям, в которых обнаруживается некая неясность. Руссо, ви­димо, колеблется между двумя прочтениями этой истории. И нам нуж­но понять, почему так происходит. Смысл этих колебаний высветится в наших исследованиях. В самом деле, эта извращенная подмена то описывается как (перво)начало истории, как сама историчность, как первое уклонение от природного вожделения, то оказывается тем, что было извращено уже в ходе самой истории и стало не просто порчей в форме восполнительности, но именно дополнительной порчей. Именно так можно понять описания истории общества, в котором женщина — как объект неизвращенной любви — занимает свое соб­ственное место и сохраняет его как нечто данное природой:

"В древности люди проводили почти всю свою жизнь на открытом воздухе -либо занимаясь своими частными делами, либо верша дела государственные в общественных местах, либо отправляясь на лоно природы — в сады, к мо­рю — под дождем или под солнцем и почти всегда с непокрытой головой. Женщины при этом не присутствовали, хотя в случае необходимости их все­гда можно было найти; как можно судить по дошедшим до нас источникам -фрагментам их сочинений и обрывкам их бесед, — ни ум, ни вкус, ни сама любовь ничуть не проигрывали от такой сдержанности" ("Письмо к Даламберу", с. 204. Курсив наш).

Есть ли, однако, различие между порчей в форме восполнитель­ности и дополнительной порчей? Быть может, понятие восполне­ния как раз и позволяет нам помыслить совокупность этих двух тол­кований истолкования. Как только мы впервые отклоняемся от природы, игра истории как некая восполнительность уже несет в се­бе начало своего собственного упадка - восполнительность как упа­док или упадок упадка. Ускорение, нарастание извращений в исто­рии заложены уже в самом первом историческом извращении.

Однако понятие восполнения - если рассматривать его, как мы это здесь и делаем, как понятие "экономическое" — должно позволить нам высказывать нечто прямо противоположное, не впадая при этом в противоречие. Именно благодаря логике воспол­нения, отличной от логики тождества, умножение зла в истории сдерживается оградами, воздвигаемыми историей. История пого­няет историю, общество портит общество, но губительное для них обоих зло также получает некое естественное восполнение: исто­рия и общество порождают нечто такое, что удерживает их на краю пропасти.

[338]

Так, например, нравственная любовь безнравственна: она несет порабощение и погибель. Однако подобно тому, как можно сохра­нить наличие путем отсрочки, как можно отсрочить, например, пла­ту, на время избежать губительных "сношений" с женщинами посред­ством другой опасной силы - автоэротизма, так общество, согласно этой экономии жизни или смерти, может возвести нравственную преграду над бездной нравственной любви. Общественная мораль мо­жет, по сути, отсрочить или ослабить захват энергии, предписав жен­щине стыдливость в качестве добродетели. Стыдливость — это утон­ченный продукт общественного развития, это поистине природная мудрость, "экономия" жизни, в которой культура контролирует са­мое себя. (И здесь находит свое применение все, что говорит Руссо.) Если женщины нарушают природную нравственность телесного вож­деления, то общество изобретает тогда — хотя это хитрость самой природы — нравственный императив стыда, который ограничивает безнравственность (или, точнее, "нравственность", поскольку "нрав­ственная любовь" становится безнравственной, только если она угро­жает человеческой жизни). В "Письме к Даламберу" тема стыдли­вости более важна, чем может показаться. Но главное место она занимает в "Эмиле", в особенности в кн. V, в которой для нас важ­на буквально каждая строка. Стыдливость четко определяется здесь как восполнение к естественной добродетели. Спрашивается, поз­волят ли мужчины, чтобы их "толкали к смерти" (с. 447) женщины, сильные числом и безудержностью? Ведь их "безграничные желания" лишены той естественной узды, которая останавливает самок живот­ных. У животных

"удовлетворение потребности заглушает желание, и тогда они отталкивают самца по-настоящему, а не из притворства. Животные поступают противо­положно тому, как поступала дочь Августа: когда корабль нагружен, они уже не принимают новых пассажиров... инстинкт их побуждает, но он же их и сдерживает. Что заменило бы этот отрицательный инстинкт у женщин, если не стыдливость? ...Женщины могут перестать интересоваться мужчинами лишь тогда, когда мужчины уже ни на что не годятся. И это восполнение оп­ределяет "экономию" мужской жизни: "Природная невоздержанность жен­щин погубила бы мужчин; стыдливость- вот истинная нравственность жен­щин, поскольку она сдерживает их вожделения" (курсив наш).

Тем самым подтверждается, что понятие природы и всю управ­ляемую им систему других понятий можно помыслить лишь с помо­щью неустранимой категории восполнения. Хотя стыдливость вос­полняет нехватку инстинктивной, природной узды, тем не менее и



[339]

она сама как восполнение и вся ее мораль являются вполне естест­венными. Это продукт культуры, но его происхождение и цель оп­ределены природой. И это предначертано богом: "Высшее сущест­во хотело поступить с родом человеческим по совести: наделяя мужчину безграничными стремлениями, оно одновременно дало ему закон, чтобы управлять ими, быть свободным и владеть собой; на­деляя его безудержными страстями, оно добавило к этим страстям разум, чтобы властвовать над ними; отдавая женщину во власть не­умеренных желаний, оно добавило к этим желаниям стыдливость, чтобы сдерживать их". Таким образом, бог дарует разум как воспол­нение к природным склонностям: разум принадлежит природе и од­новременно восполняет природу - это восполняющий разум. Все это предполагает, что природа может испытывать внутреннюю не­хватку (se manquer à elle-même) или - что то же самое - вырывать­ся за собственные пределы. А Бог в качестве награды (praemium) или компенсации дает нам восполнение восполнения: "В довершение всего, — продолжает Руссо, — Бог вознаграждает человека за пра­вильное использование своих способностей: он дает ему любовь к до­бродетели, если она становится правилом поведения. Все это, как мне кажется, вполне заменяет животный инстинкт".

Руководствуясь этой схемой, следовало бы перечитать все тексты, где культура описывается как изменение природы, осуществляемое в науках, искусствах, зрелищах, театре, литературе, письменности. Сле­довало бы вновь рассмотреть все эти тексты с точки зрения структуры "нравственной любви", т. е. войны полов и обуздывания вожделений принципом женственности. Эта война противопоставляет не только мужчин женщинам, но и мужчин мужчинам; она имеет исторический, а не естественный или биологический характер. Как и у Гегеля, это война сознаний и желаний, а не потребностей и природных вожделе­ний. В чем это проявляется? Прежде всего в том, что эту войну нель­зя объяснить редкостью самок или "особыми периодами, в которые сам­ка упорно отказывается от самцов". Все это, как говорит Руссо,

"сводится к первой причине: если каждая самка допускает к себе самца лишь два месяца в году, то выходит, что общее число самок меньше пяти ше­стых числа самцов. Ни то, ни другое не относится к человеческому роду, где число самок превышает число самцов и где - в отличие от всех других жи­вотных — даже у дикарей не наблюдается чередования периодов принятия самца и отказа от него"17.



17 "Second Discours", p. 159. О взаимосвязи этих тем с близкими или контрастны­ми темами у Вольтера, Бюффона или Пуфендорфа см. примеч. в издании "Pléiade", р. 158-159.


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   44




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет