Глава 20. Освоение суши
Ах-где-я. – Лазурь и гнусная ухмылка моря. – Остров, какой из себя. – Сбываются детские мечты. – Вода. – Еда. – Снаряжение. – Борюсь с подкоркой. – Господь Саваоф в мундире. Видение. – Марш на новый бивак. – Вид с бархана. – Янтак-чай. – Корабельный журнал. – Фокус с Новым Заветом. – Виктор Робинзон. – Мой костер в тумане светит. – Cвежесть мира: медитация
Наверно, я все еще был накачан адреналином по самые ноздри – проснулся без раздумий и колебаний типа ах, где я, ах, что я... Ничего такого не было. Ну, может секунду-другую, где-то на границе сна и яви, была какая-то темень и несуразица, а потом как-то моментально все стало прозрачненько. Какие в нюх ах-где-я, если даже сквозь тонкий капрон палатки ноздри сразу учуяли любимый запах детства – запах моря после шторма, легкую вонь выброшенных на берег водорослей. Все сразу внятно и про берег моря, и как я на нем оказался, и чем это пахнет. Окромя водорослей.
Я прислушался к себе. Конечно, хорошего мало, тело как после приятного вечера в ментовке с мастерами резиновой дубинки, но мне теперь предстояло жить со стойкой памятью про тот, другой вариант, куда как вероятнее нынешнего. Вот уж точно растворился бы в природе. Лежал бы теперь на берегу куском падали, со ртом, набитым песком, уже не человек, а шакалья сыть. Тут не скулить надо, впору благодарственный молебен заказывать, фимиам воскурять. Жаль, заказывать некому, и фимиам здесь хрен достанешь, даже по блату…
Пожевал губами – на них, конечно, высыпала лихорадка. А ты чего хотел, после часа в морозилке, или дольше, а может и меньше – теперь уж не узнать. Нос натурально полон соплей. Ничего, сейчас вылезу, просморкаюсь. Еще прислушался к кровотоку: на температуру не похоже. Если и есть, то самую малость. Умница, что вчера в спальник влез, согрелся. За такое можно и орден Ленина повесить. Да разве эти суки догадаются.
Сверху давило, но не сильно. Намело на меня песка, так ведь не целый бархан. Да тут и сыпучего песка столько нет, он на берегу весь мокрый, слежавшийся. Я пошевелился, и песочек легко с меня посыпался. Значит, выберемся. Без хлопот.
Если честно, выбираться не больно хотелось. Угрелся я тут. Не сказать, чтоб вылазить было боязно или лень, но какой-то негатив над этим свисал. Только что прокатила, обдала рвотной вонью смерть-паскуда; выбираться – значит начинать новую жизнь, и кто знает, сколько гадостей она мне наготовит. Судя по предыдущей житухе, всего нахлебаюсь. Только что с этим делать? Не ждать ведь, пока кто-то придет, подотрет попку. Опять же – за что боролись, не за это ли самое. Жизнь называется. Я люблю-у-у тебя, жизнь, И надеюсь... Sh-shit. В брюхе бурчит, вот с чем надо что-то делать. Метафизика метафизикой, а жрать хоца. Хотя пока и не смертно.
Я выкарабкался на свет Божий из своего кокона, словно новорожденный мотылек из куколки или из чего они там выбираются, и некоторое время озирался, сидя на пятках и держась руками за землю, чтоб не убежала за угол. Мир тоже был какой-то новорожденный, тихий, яркий и свежий. Особенно море. Море вообще лучилось самодовольством и невинностью. Если переводить с английского, у него масло во рту не растаяло бы; сама невинность и безобидность, сучий его рот. Аж противно на это лицедейство смотреть. Противно и немного нервно. Еще долго я на эту струю светлей лазури буду оглядываться и вздрагивать.
Я внимательно пригляделся, но так и не смог различить ту косу или отмель, что так крупно выручила меня вчера. Иногда только мерещилось что-то светлое под гладкой водной поверхностью. У Шапки-камня, насколько помню, тоже была коса, но не сильно она помогла тому киевлянину. В душе шевельнулся мерзкий червячок, которого я знал и по литературе, и в жизни: когда кто-то откидывает коньки, а ты остаешься при своих, этот червячок чему-то самодовольно ухмыляется – а вот и не я, не я, а вот и пронесло! По совести сказать, не больно он резвился; так, шевельнулся и слинял. Стыдно все ж.
Да и чем гордиться-то, подумай своей дурной башкой. На все воля случая. Шарахни меня смерч пораньше или попозже, и плавал бы я сейчас где-нибудь посреди моря кверху попкой. Вариант: могло маску сорвать или разбить. Мог узлы вовремя не развязать. Лавсановое плечико могло вывихнуться в очередной раз. Да мало ли. Ниточка у всех до смешного тонюсенькая, у меня тут тоньше всех, и какие могут быть торжества и ликования. Шапку надо ломать перед г-ном Случаем. В Случае чего, в моей смерти прошу никого и никогда. Впредь наука: скромнее, раб Божий, смиреннее надоть быть. Пред лицом равнодушного космоса, грота-шкот ему в глотку.
От смирения, должно быть, я перевел взгляд на небеса, однако небо было какое-то бездуховное, манерно-литературное – в голове снова выскочило слово «лазурь». Лазурь небесная смеется, Ночной омытая грозой... Над кем смеется? Да надо мной же и смеется, падла. Потешились эти сучьи небеса вчера надо мной практически до полного моего уничижения. И солнце вон тоже самодовольно лоснится, как рожа добродушного наблюдателя – мол, мое дело сторона, сами разбирайтесь со своими заморочками.
Ладно, завязываем с этим антропоморфизмом. Небо как небо. Приятное на вид и на цвет. Цвет по первому разряду. Лазурь – высший класс. Главное, никаких безобразий не обещает, за что отдельное спасибо. Нам сейчас тишина край нужна, тишина и покой, санаторный режим, чтоб хоть немного очухаться, разобраться, как тут и что, начертать план дальнейшего бытия и потихоньку ввинчиваться в эту жизнь-после-смерти.
С сиплыми стонами и старческим кряхтеньем я натянул противные на ощупь штаны, встал на четвереньки, потом на ноги, отошел от своего гнезда на несколько шагов и расстегнул ширинку, не переставая крутить головой и оглядываться. Ничего особо нового, все примерно так, как я подкоркой предчувствовал. Место это – наверняка остров, и наверняка из тех, на кои я уж насмотрелся до колик, их тут сушеных десяток на фунт идет. Ну, может, размером чуть побольше среднего. С километр в ширину, три-четыре в длину, что-то в этом духе. Все эти клочки суши вытянуты более или менее с севера на юг или с северо-запада на юго-восток, а сейчас я близ северной оконечности этой сосульки. Если повезет, найдутся тут небольшие площади саксаула, чингила, джидды и прочей такой дребедени. Чего тут вдосталь, так это верблюжьей колючки, она же, по-местному, янтак. И на том спасибо. Могло быть голым-голо, одна солянка, и что мне с ней делать, я ж таки не верблюд. Хотя поди докажи...
Сколь ни всматривайся вдаль с этого бугорка, никаких признаков человечьего присутствия. Нет, это не мог быть Тайлакджеген. No way. А вот где я относительно того Джегена – на юг ли, на север, или вообще уже сверху, с неба смотрю – шайтан его знает.
Я оглянулся в последний раз, привел штанишки в порядок, помахал рукой пролетавшей мимо чайке, угрюмой, как московская публика в метро поутру, и снова забрался в гнездовье. Лег на спину, закинул руки за голову и принялся думать, уставившись в конфетно-красивое небо. Раздумья были, прямо скажем, не больно напряженные; то ли от усталости, то ли потому, что рядом с недавним прошлым особо суетиться, хотя бы и в мыслях, было как-то неприлично и недосуг.
Что ж, вот мы и на необитаемом острове. А как же. Сбылась мечта. Как сладко мечталось про такое в детстве, после жюль-вернова «Таинственного острова». Была прямо горячка возбуждения, очень отчетливо помню – ужасно хотелось очутиться на таком острове и быть, как те храбрецы, красавцы и умельцы в романе. И позже всегда к островам на карте как магнитом тянуло, аж оторваться трудно от этих параллелей и меридианов. В юной юности тоже были мечты собственного сочинения, только там обязательно остров и полуголая загорелая спутница на нем. Или совсем голая. Когда как, по вкусу. Без нее куда же ж. В таком возрасте без спутницы весь остров липким заляпаешь, и рука бойца колоть устанет. И чтоб обязательно приключения, обязательно.
Теперь-то я сыт приключениями по ноздри, спасибо всем, и все свободны. Ich hab’ die Nase voll63, можно сказать. Мечты сбываются, а что с ними делать, неизвестно. Нет, я не против приключений и необитаемых островов – наверно, я такое дерево, которому все это время от времени нужно как полив. Но не такой же ценой. Тут явный перебор вышел. Я ж говорю, скромнее надо быть в личной жизни. А то в натуре жутковато как-то получается. Хичкок в полный рост, блин.
В моем случае все дело, конечно, в местности. Местность, прямо скажем, хреноватенькая. На такой островок что Робинзон Крузо, что прототип его Александр Селькирк только нос сморщили бы. Ни пресной воды, ни порядочных деревьев, ни тебе коз, свиней, говорящих попугаев, ничего интересного, про что можно в книжке написать или в кино показать. Чушка, впрочем, может быть, но какой с того навар. С палкой за ней, что ли, гоняться, ноги бестолку ломать. На секача наскочишь, он тебе еще не то поломает. Яйца оторвет и схряпает, а ты потом ходи евнух евнухом...
Главное, разумеется, вода. Утонула моя канистрочка, и нет у меня теперь ни капли пресной воды. Грустно. И «Фрегад» утонул, сгинул в пучине моря, чертушка лопоухий. Абсурдная, нелепая посудина, и сама идея была нелепая, вроде полета на Луну в пушечном ядре. Но и идея, и посудина были мои единоутробные, а потому жалко кат практически до слез. Без «Фрегадика» и одиночество мое удвоилось, если такое бывает. Кат – это вроде как трос для батискафа, ниточка к Большой земле, к Большой жизни. Как же я теперь без него? Как, как… А вот так: либо слеплю ему замену из чего-нибудь подручного, либо останусь здесь навек один-одинешенек. Навек оч-чень не хочется.
Ладно, это все вещи долгосрочные, а вода первостепеннее. Пить надо уже сегодня, прямо сейчас. Что ж, еще немного поваляемся и будем копать копанку, какой тут еще может быть выход. Все это уже было. Будем пить эту дрянь, пока печень выдержит. А там, даст Бог, дождичек брызнет, чего-нибудь накапает; весна как-никак. В любом случае дистиллированную урину или там кровь летучих мышей пить не придется. Мы люди скромные, нам эти голливудские изыски ни к чему.
Нумер два: еда. С едой особо хило. Я помнил свои запасы назубок. Деликатесный мой вяленый сом погиб вместе с катом; придется добывать нового. Благодарение Богу, спасители мои – маска-трубка-ласты – все целы, гавайка тоже при мне, но лезть в эту воду... Меня всего перекорежило от одной мысли про такое. Конечно, голод прижмет, так и полезу, никуда не денусь. Но не в теперешнем ослабленном состоянии. Тут, ясен пень, скорую помощь не вызовешь. Никакую помощь не вызовешь. Беречься надо изо всех сил. Придется пока перебиваться тем, что сохранилось в мешке, хоть сохранилось там пара пустяков: стакана два гречки, если не мене; грамм двести карамелек; сухарей совсем с гулькин хрен; чаю тоже на донышке. Все. C’est tout. That’s it. Может, и поголодать придется.
Правда, голода я не особо боялся. Был бы сосунком зеленым, небось, перетрухал бы, а ныне, в зрелом моем возрасте... Радости, конечно, мало, но не конец света. Отнюдь. Голодал я и по три недели, ничего, кроме воды, не потреблял, по доктору Брэггу. А вышла одна польза – печень прочистил да морда лица помолодела. Сестренка все от зависти изнывала, но самой поголодать слабо. Нет, насчет еды или ее отсутствия я переживать не собирался. Не те мои годы. Немного крючочков есть, опять же малость лески имеется – изловим чего ни то по мелочи, а там видно будет. Скоро змеи проснутся; какой-никакой, а все протеин.
Что еще... Снаряжение. Из существенного снаряжения только топорик погиб, котелки тож; не мог я их в мешок совать. Ножи при мне, охотничий на поясе, складной в кармане. Складная пилка в другом кармане; хиловатая, но если что понадобится, перепилим. Коробки спичек, в презервативы упакованные, штук пять, рассованы по карманам и в рюкзаке. Если жечь саксаул, одной спички на все про все хватит, у него жар нескончаемый. Самые заглавные вещи – капроновая палатка, матрас-отрада, пуховый спальник – вот они, никуда не делись. К ним рюкзак и гермомешок. Так что живем, Робинзонушка ты наш. Крез ты, царь лидийский, а не Робинзон. Полезная все ж вещь – жлобская привязанность к скромным солдатским пожитками. Был бы ухарь и раздолбай, могло б и голенького выкинуть на этот пупырь. Вот тогда бы покувыркался. Впрочем, мало ли чего могло быть. Про то лучше сейчас не думать. И так ужо пужатый весь.
Пуганый, не пуганый, а одну вещь надо было сделать сегодня, лучше сейчас же. Надо было окунуться в воду, хоть на самую малость. Плавать там, или охотиться за рыбкой – ни Боже мой; а вот слегка окунуться – обязательно. Страх перед пучиной может закрепиться навек – и куда я тут на хрен буду годен? Это у меня застряло в голове с юности, со спортивной гимнастики. Если срывался с брусков, колец или, скажем, перекладины, то тренер давал чуток отлежаться, а потом гнал на снаряд, повторять неудачный элемент, не откладывая надолго. Иначе в башке могла «замкнуться дуга», прям по И. П. Павлову, и человека можно списывать на берег. Надо скрутить страху головку. Со страхом очень трудно жить. Как с чиреем на заднице.
Повздыхал я, покряхтел и снова полез из мешка. Вытащил полиэтиленовый мешочек, где хранился мой тренировочный костюм и не слишком гигиеничное полотенце, потом нащупал галоши, нацепил их, подхватил штормкостюм, рубаху и прочее грязное шматье и, пошатываясь, побрел к урезу воды. Постоял, разглядывая ровную, поблескивающую, роскошно расцвеченную поверхность. Потом обследовал свое покрывшееся пупырышками тело. Ноги в страшенных синяках, однако бывало и хуже. Под глазом, видать, тоже фингал, но это уж совершенная чепуха. Живот жестоко втянуло, кости торчали. Небось, анус паутиной затянуло. Сутки не ел, да и до всей этой бодяги не сказать, чтоб жирный кот был. А-а, плевать. Даже кратковременное переедание наносит непоправимый вред здоровью. Медики все знают.
Дальше отлынивать было неприлично. Я сделал вдох-выдох и зашагал в море. Чем глубже заходил, тем сильнее жгло кожу и даже внутренности, а репродуктивную аппаратуру совсем внутрь втянуло. В том районе было уже не холодно, не то слово, а просто больно. Однако я настырно шагал сквозь поднимающуюся воду вперед, потом еще вдохнул, резко выдохнул и поплыл брассом, а точнее по-лягушачьи, не опуская голову под воду. Да-а. Тут, небось, у белого медведя мурашки по коже побегут. И как я это дело вчера выдержал... Мистика просто.
Проплыл всего метров десять-пятнадцать, потом решил – не дай Бог судорога. Во будет хохот, если после всего вчерашнего хватит меня тут судорога, и потону я практически на сухом месте. Резко развернулся и погреб к берегу, нащупал ногами дно и, вырываясь из объятий моря, побежал к пляжику с рыком и визгом. На берегу же я был совсем герой. Все тело запело, затанцевало, когда я принялся растираться досуха и докрасна, а сам приговаривал, сквозь стук зубов: Вот так, брат. Так и надо начинать новую жизнь. Вперед и с песнями, и нечего сопли распускать. Прорвемся. С ожесточенными боями, но прорвемся.
Потом я прополоскал в морской воде все то, в чем меня болтало по морю, перепачканное в песке, водорослях и прочем разном. Развешал эти условно чистые бэбихи по кустам янтака. В шерстяном костюмчике было почти тепло, но я все равно забился в спальник. Сразу неумолимо потянуло в сон.
А я и не особо противился. Ощущение было такое, вроде тебе надо готовиться к контрольной, а ты начихал на все и удираешь в лес с рогаткой наперевес. Я словно обрушился в сон, и спал, наверно, минут сорок, причем видел всякие забавные сны и даже кое-что запомнил. В одной части я отчитывался перед каким-то чином в мундире, вытянувшись в струнку в совершенно голом виде; стыдливо прикрывался ладошкой, а сам бормотал: «Да, сэр, я понимаю, сэр, соверешенно с вами согласен, жить – большая привилегия, и ее надо заслужить, сэр» и прочее такое, все по-английски, и хоть был он в мундире и при эполетах, но что-то как-то подсказывало, что то был сам Господь Саваоф. А в другой части я, наоброт, гонялся с плеткой за какими-то голозадыми пацанами, от которых исходили неприличные флюиды, но что я с ними сделал, когда догнал, и догнал ли, припомнить не мог, а врать не хочу. Во всяком случае, как в добрые старые времена (была у меня когда-то такая привычка – начинать день с лимрика, еще не открывая глаз), я мысленно пробормотал: My heart’s on an island, My heart is right here, My heart’s on this island A-chasing some queer…64
Дальше сочинять было лень, да и дела были неотложные, какие тут могут быть стишки. Брюхо урчало ожесточенно, и слегка хотелось пить. Я открыл глаза – солнце стояло чуть ли не в зените. Испуганно потянул левую руку к глазам, но тут же отлегло: часы шли, хоть я и не помнил, когда в последний раз их заводил. На автомате, наверно. Четверть первого. Действительно, не грех и перекусить. Больше суток не жрал, и сутки эти были не самые веселые в моей жизни. Сучьи сутки.
Я оглянулся окрест, и душа моя уязвлена стала. На кустах висели досыхающие шмотки, и вид этот был мне противен; терпеть не могу, когда на биваке вот так разосрано. И потом, что это за бивак. Ни дров, ни воды. Пора искать место для настоящей стоянки, с топливом и прочими совр. уд.
Я снова вылез из спальника, взошел на приютивший меня пригорок и осмотрелся повнимательнее. В полуверсте к югу от этого места у самого берега торчал бархан, повыше моей кочки, а у подножья его темнело нечто похожее на кусты саксаула. Значит, мне нужно туда.
Я собрал рюкзак, внимательно осмотрел весь песчаный пятачок и даже кое-где ощупал – не дай Бог чего-нибудь забыть, теперь у меня любая пустяковина на вес золота, других взять негде – и пошагал к тому холму, стараясь держаться полоски мокрого, плотно убитого песка у воды. Забавно, но ощущение рюкзака за спиной и легкая тяга лямок при ходьбе привели меня чуть ли не в бодрое расположение духа, и тело тоже посвежело – совсем не тот одеревеневший, болючий и разбитый кусок мяса с костями, что давеча. Небось, вспомнило тело годы и годы, когда животный бродяжий восторг заливал по самые ноздри, я взваливал на спину рюкзак системы контейнер-с-лямками, и открывалась дверь в потный рай среди скал, снегов и льдов на месяц, а то и на два. Точно, в горах мое сердце, my heart’s in the highlands, и я разулыбался, как шимпанзе. Именно шимпанзе. Веселого до того мало, что только шимпанзе и способен так лыбиться. В заданных обстоятельствах.
Я шагал, ухмылялся, а сам примечал: недостатка в дровах здесь не будет. По всему берегу валялись пни, ветки, карчи и прочий древесный хлам. Небось, от самого устья Амударьи нанесло. Часть его уже выбелена солнцем и слегка занесена песком – значит, лежит давно; а часть явно выброшена последним штормом – только собирай, оттаскивай от полосы прибоя и суши. С таким запасом дров здесь можно и зазимовать. От этой мысли всего передернуло. Для висельного юмора был я еще слабоват.
Я кинул рюкзак у подножья бархана, с трудом, задыхаясь и подрагивая в коленях, вскарабкался на его вершину и долго вертелся там, разглядывая все стороны света. Вид с бугра был, конечно, чудный. Тут можно было построить дом и до конца своих дней любоваться простором над собой и вокруг; прямо симфония в голубом и синем, с отливом в зелень. Отсюда и остров был виден почти весь, хотя смотреть особо не на что.
Две вещи я постарался запомнить и наметил в ближайщее время исследовать. Еще южнее этой точки, на восточной стороне у берега темнела длинная полоса. Определенно то были камыши. Это приятно. Камыш мы любим, из него можно плотик сварганить или даже лодку на манер «Ра» Хера Туйердала. Учтем. На моем, западном берегу, не так уж и далеко, виднелся заливчик и темнели какие-то выступы – похоже, камни. Это еще лучше, чем камыши: где камни, там удобно удить рыбку. У меня даже шевельнулась мыслишка сегодня же добраться до того заливчика, но на сцену вдруг вылез красноносый взлохмаченный Кэп (привет, давно не виделись) и яростно забухтел:
-- Не по делу шуршишь, сал-лага. Рухнешь в обморок – кто будет спасать твой на хрен обезвоженный организм?
Грубиян был прав. Я, конечно, в душе орел, но в данный момент – орел домашний, и перья мои мокрые и трепаные. Сегодня у нас в программе конвалесценция. В смысле, приходим в себя, набираемся потихоньку сил и куражу; а там, может, и нам заря воссияет.
Я отыскал на берегу деревяшку пошире и поплоще и принялся старательно рыть копанку у подножья бархана. Где-то я читал, или кто-то когда-то мне втолковывал, что барханы впитывают ночную росу, и при желании из них можно добыть массу пресной воды; единственная проблема – как. Довольно скоро я дорылся до жидкой грязи и, пока вода на дне ямы отстаивалась, аккуратно поставил палаточку, навел внутри марафет, потом сложил очажок. В общем, занялся привычной и даже где-то любимой возней. От копошения к тому ж шло ощущение нормальности. В чем мой внутренний человек определенно нуждался, хотя и не признавался, чудила.
С посудой было худо, оба котелка пошли на дно вместе со всем остальным добром, но цивилизация, сл. Б. , понабросала везде ржавых консервных банок; от них теперь и на Луне не спасешься. По пути я подобрал на берегу пару и теперь принялся ожесточенно отдраивать их песком и камешками, аккуратно стараясь не пораниться о зазубренные края. Только заражения крови нам сейчас не хватает, остальное вроде все уж было.
Когда первая банка заблистала, я зачерпнул ею и попробовал на вкус водичку, скопившуюся на дне копанки. А ведь правду говорили знающие люди: вода почти пресная. Почти. Для кашки сойдет. Чая вот у меня мало, этими крохотными щепотками вкус не перебьешь. Ничего, янтак будем заваривать.
Янтак собирать просто: просовываешь руку внутрь куста, крепко сжимаешь ветку и тянешь руку к себе. Если делать это голой рукой, и если кожа тоньше верблюжьей, можно насобирать в ладони коллекцию заноз. Но я хитрый, я надел свои вратарские перчатки и за пару минут надергал полный полиэтиленовый мешочек колючек и сухих прошлогодних листиков. Правда, потом задумался и все никак не мог решиться кинуть этот сбор в котелок. Тут заморочка такая: по местным поверьям, янтак-чай со страшной силой способствует потенции и очень популярен среди стареющего мужского населения. Да и верблюды, главные потребители верблюжьей колючки – известные половые разбойники, они прямо бесятся на этой почве. Ну, и скажите вы мне, зачем мне это нужно, если до недавних приключений я и так каждое утро просыпался с предметом чудовищной крепости меж ног, да и днем приходилось избегать скоромных воспоминаний. Во избежание.
Поколебавшись, все-таки заварил я этот адский чаек. И правильно сделал, наверно. Судя по хинному вкусу, полезных лекарственных веществ и витаминов в этом снадобье было действительно выше всякой меры, а про солоноватый привкус воды из копанки можно было напрочь забыть; может, он и присутствовал, но на общем фоне как-то не до него. К тому ж, хлюпая чай, я осторожно держал во рту одну из немногих оставшихся «подушечек», а когда напился, вернул ее, обсосанную, назад в кулек. Вообще-то я страшный сладкоежка, до неприличия, и как я тут буду без сладкого, мучительно даже себе представить. Но, как говаривала моя супруга, пусть это будет самой большой моей трагедией. У нее был такой набор подслушанных где-то фраз на разные случаи. Ладно, аллах с ней. Не до нее. Облик ее, до недавних пор яркий до омерзения, побледнел на фиг и был уж почти бесплотный, со смазанными в кашу чертами. С чем мимоходом можно себя и поздравить.
Отяжелев от выпитого, я забрался в палатку, со вздохом разлегся на матрасе, худенький рюкзачок – под голова, и объявил сиесту. Еще с первым глотком янтачного ведьминого варева я подумал: ну, если этот змеиный супчик не вернет меня к жизни, то мне уж ничего не поможет. Помогло. Правда, по части шевелений в половой сфере – нуль (за что отдельное мерси), но в голове прояснело определенно, и вместо немузыкального сумбура наступило некое мысленное оживление.
Первым делом надо было записать в корабельном журнале все случившееся. В конце концов, не каждый день человека выносит на необитаемые острова, да еще при таких богомерзких обстоятельствах. Писал я упрямо и долго, потому как рука все еще не очень охотно слушалась; записал пунктирно, но более или менее полно – натурально, за исключением того, что пришлось на провалы в памяти, но кто ж меня за то осудит. Если б не журнал, пришлось бы мне сейчас большей частью выдумывать текст. Зато теперь, если мне говорят, что я все сочинил, я им – пожелтевшую, грязную, всю в пятнах и полосах, толстую записнуху под нос, а там все изложено. Ну, более или менее все; кое-что я и сам не могу разобрать, рука черт-те чего изображала в запредельной усталости; каракули какие-то, их расшифровать бригада криминалистов нужна.
Помню, я захотел поставить в начале записи дату, все чин-чином, посмотрел на свои «командирские» часы – и глазам не поверил: второе апреля! Значит, все эти мои предсмертные кувыркания имели место быть в День Всех Дураков. Бывают же такие злые насмешки над мирными жителями...
Дальше было еще комичнее. Я закончил писать, спрятал журнал в полиэтиленовый мешочек, где у меня хранились документы и прочее, и вытащил оттуда крохотный Новый Завет, выходные данные я уже приводил. Я ведь тогда старался утвердиться в своем моральном безбожии и везде таскал эту крохотулечку с собой, все с ней полемизировал или, скажем так, грубо иронизировал над ее jeune premier’ом. Но не в этом дело, а дело вот в чем. Бездумно эдак, совершенно наугад я открыл книжечку, присмотрелся к тексту – и что же я там увидел? Даю в переводе на русский: «Во время плавания их Он заснул. На озере поднялся бурный ветер, и заливало их волнами, и они были в опасности. И подошедши разбудили Его и сказали: Наставник! Наставник! погибаем. Но он встав запретил ветру и волнению воды; и перестали, и сделалась тишина» (от Луки, 8:23, 24).
Тут я прям ошалел и даже выразился богохульно. А что бы вы сделали на моем месте? Человек пережил жуткие нервные потрясения, и тут ему подкидывают такой текст, или тест. Негуманно как-то. Очень откровенный намек со стороны вышестоящих товарищей: кончай, мол, дурью маяться, уверуй, пока не поздно. Но я уж шибко закоренел в грехе и только посмеялся, а намек списал на медицинский закон парных случаев. К тому ж в моем эпизоде была принципиальная разница – никаких чудес никто мне не являл, никто ветру и волнению воды не запрещал, и мудохали они меня в свое удовольствие практически до конца, а выскользнул я ужом в оставшийся крохотный просвет исключительно за счет собственной злобности. Если и было какое чудо, то я сам несу за него полную уголовную ответственность. Или хотя бы частичную, в меру своей привычки переть рогом до полного нокаута: пусть меня всего измордуют, но кидать полотенце на ринг – это вы продернетесь.
Все так, но случай с Новым Заветом действительно вышел презабавный, и мне захотелось повторить. Я достал два остальных предмета моей походной библиотеки, Гете и Заратустру. С Гете фокус не больно удался – выпало вот что: Das ist die Welt: Sie steigt und fällt Und rollt beständig; Sie klingt wie Glas – Wie bald briсht das! Ist hohl inwendig. U. s. w. 65 Это там, где юные обезьянки катят шар, а самец на него показывает и распевает эту философему. Ну, эт что называется пришей кобыле хвост – мало общего с моей ситуацией. Чересчур общо, хотя по духу оно самое. Особенно насчет хрупкости мира. Мой персональный мир хрупче некуда.
С Заратустрой вышло поближе: Mit solchen Rätseln und Bitternissen im Herzen fuhr Zarathustra über das Meer. Als er aber vier Tagereisen fern war von den glücklichen Inseln und von seinen Freunden, da hatte er allen seinen Schmerz überwunden --: siegreich und mit festen Füßen stand er wieder auf seinem Schicksal66. Вот это прямо в тему, вплоть до подробностей. Плыл же я по морю не хуже Заратустры, и были у меня позади блаженные острова, и друг был, хоть он и верблюд, а уж насчет загадок и горечи в сердце, этого хоть отбавляй. Правда, превозмог я свою печаль или не совсем – вопрос несколько открытый, но вот книжка подсказывала, что решать его надо в положительном смысле и победоносно, твердой ногой наступить на глотку судьбе. А не то эта зараза еще не так меня измордует.й. островов и от свer vier Tagereisen fern war von den glücklichen Inse
Наверно, после всей этой передряги мне действительно совсем мало нужно было, чтобы развеселиться. Хоть пальчик покажи. Я похихикал над результатами своей литературной викторины67, впал в премилое расположение духа, а вскорости затем ненароком и заснул, второй раз в тот день. Видно, стоило мне чуток расслабиться, как организм пользовался любым поводом, чтобы впасть в отключку. Намучился, бедняга.
На этот раз спал я недолго, мене получаса, а проснулся оттого, что меня нечто сильно перепугало во сне, аж подкинуло на моем ложе, а что это было, понять невозможно. Сердце скакало, как пьяная обезьяна, и еле утихомирилось. Поразмыслив, я решил, что от этого теперь никуда не деться. Есть, небось, какой-нибудь «синдром катастрофы», и пока он из меня не выйдет с потом, стонами и зубовным скрежетом, придется это дело терпеть. Случись это на Большой земле, надрался бы я сейчас до поросячьего визга. В этом смысле мое островное положение, можно сказать, сейчас к лучшему. Мало, что ли, я этого барахла выдул за свою жизнь; небольшой поселок утопить можно.
Я привязал торцевые, «дверные» полотнища палатки к боковинам и лежал так, уставившись неотрывно в треугольный просвет на неописуемой красы морской пейзаж; пробегал глазами от прибрежной светлой ряби к темно-синей дали и назад. Пейзаж в меру сил оживляли сквалыги-чайки и непременные краснобаши, а также всякая прибрежная мелкота. Эта картинка в рамке страшно завораживала, но я не поддавался гипнозу, а все думал и думал свою неотвязную думу – как и за что я сюда попал и как бы мне теперь отсюда выкарабкаться.
На Арале бывали Робинзоны и до меня, и не так уж редко, а причин тому две: пьянка и сейши. Друг мой Виктор Задорожный, к которому я теперь пробивался с боями, рассказывал как-то про свое приключение, а я притом очень веселился, слушая: со мной уж точно ничего такого не могло случиться, я осторожный и умелый. Дурачок в горошек, что тут еще скажешь.
С Виктором было так. Пошли они на моторке к одному острову то ли свиней, то ли уток пострелять. Не знаю, сколько чего они там настреляли, а только выпили порядком и захрапели вокруг костра; ночью же нагнало на берег воды, и ветер утащил их лодку; я про такое уже упоминал. Время – ноябрь месяц. У них ни палатки, ни воды, ни еды, в общем, почти мой вариант, только посерьезнее, из-за времени года. Зажгли дымный сигнальный костер и стали ждать, когда их кто-нибудь снимет с того островка. А Виктор ждать не захотел – он вообще тип заводной, любит Бога за яйца лапать – разделся до исподнего и где вплавь, где шагом двинул к берегу, благо он там не очень далеко был: до горизонта всего ничего, а дальше все прямо и прямо, никуда не сворачивая. Но, напоминаю, ноябрь месяц на дворе.
Кончилось же для него все более или менее удачно, только свирепый радикулит заполучил на всю оставшуюся жизнь. Его пастухи-каракалпаки с берега засекли. Видят, какая-то точка на горизонте болтается и вроде к берегу рулит. Сначала за шакала приняли, но потом усомнились; зрение ж у них – Монтигомо Ястребиный Глаз рядом не стоял. Двое поехали верхом той точке навстречу – море там лошади то по колено, то по бабки – и видят такую дивную картину: бредет по морю человек в исподнем, руки у него свело, морду перекосило, сам в полной отключке, но тонуть решительно отказывается; сделает несколько шагов, рухнет в воду, поваляется там, пофыркает, опять встает, и все по новой.
Сам Виктор помнит только начало и конец этого действа. Очнулся уже в каракалпакской юрте, когда его грубо растирали шерстяными носками, а потом навалили на него вонючих бараньих шуб и дали выпить чего-то красного в пиале. Он еще подумал – ну, мол, дурачье, мне бы спирту чистого, а они крепленое вино суют. А то и был спирт, только с красным перцем. От такого снадобья недельный жмурик оживает. Виктор и ожил.
Концовка всей этой истории еще забавнее. Оказалось, часика через полтора после того, как Виктор бодро ступил в аральские волны, сигнальный костер завидела какая-то чужая моторка и всех оставшихся сняла. Подвела Витю активная жизненная позиция.
Если подумать, тут и для меня кой-какая мораль есть. Нет, кидаться в аральские волны, как Федорыч, я точно не буду. До берега по прямой тут километров семьдесят, а может, и больше, кто его знает; да и где эту прямую взять. Из этих семидесяти кэмэ я смогу проплыть метров сто, а остальное куда девать? А насчет сигнального костра – это мысль; так все Робинзоны делают. Надо сложить на макушке бархана кучу дров и, чуть какой шум услышу, немедленно бежать и зажигать костер, да побольше дыму.
Хоть я и собирался утром передвигаться на новое место, но вылез и принялся таскать дровишки наверх – а вдруг кто-нибудь ночью будет проходить мимо? Если честно, ни в какое проходящее судно или суденышко в душе я не верил. Охотников болтаться по мелям Акпеткинского архипелага в самом гиблом углу гибнущего у всех на глазах моря быть просто не могло. Болтался тут один умник, и того Арал подлечил капитально. Выбил всю дурь; а если не всю, так еще добавит.
В общем, умом я понимал, что этот мой сигнальный костер – мартышкин труд, но человек все же презабавное животное: пока я волок деревяшки наверх, все время оглядывался, как будто вот-вот из-за горизонта вывалит баржа или моторка, и мне только и останется, что чиркнуть спичкой. Иногда даже на небо оглядывался, совсем уж непонятно зачем. Ничего ниоткуда не появлялось, и доделывал я свой маяк с прохладцей. Уже из чистой добросовестности навалил поверх деревяшек еще несколько кустов янтака – для дыму.
Тем временем завечерело. Я с каким-то новым любопытством полюбовался на быструю смену декораций на переходе от дня к ночи – словно рабочие быстро-быстро повернули сцену, и нате вам, все на месте, бархатная тьма и россыпи звезд в ассортименте, от крохотных пылинок до светильников режущей северный глаз яркости. Похоже было, что я теперь на многие вещи буду смотреть широко раскрытыми глазками новорожденного. Ничего удивительного, с такого-то переляку.
В палатку забираться пока не хотелось. Я заготовил побольше дров и разжег костер пожарче; видно, намерзся вчера надолго вперед и побаивался этих сумасшедших вечерних перепадов температуры от почти жары до почти нуля. Разостлал коврик рядом с костром и, так возлежа, долго баловался янтак-чайком, а глаза все никак не могли налюбоваться на море плюс звездочки. Чувства притом работали много острее обычного, словно я прошел некий курс омоложения в гималайском ашраме.
Действительно, живешь вот так год за годом средь Божьей красоты, и до того зажрешься, что все вроде как приедается – да видели мы все это, и море видели, и горы видели, и тайгу, и прочее, и ничего особенного, сначала опешишь, а потом привыкаешь; иногда вплоть до того, что и надоедает. Даже горы, хоть это совсем уж святотатственно. Просто перестаешь замечать красоту, как примелькавшиеся картины на стенах в собственной квартире.
Вот тут и надо человека ткнуть носом в вонючую задницу смерти. Тут ему нормальный морской пейзаж балетом Большого театра покажется. Куда только пресыщенность денется. Остается голый восторг голенькой мышки в человечьем облике. Пик-пик, сказал мышонок.
Не буду врать, не все мои мысли в тот вечер были такие умиротворенные. Как-никак пуповина, соединявшая меня с людским миром, с мiром, оказалась вот так небрежно обрезанной, я был очень-очень один, и по углам шмыгали разные демонята, волосатые и липко-неприятные. Однако недавний ужас мощно вытеснял эти страшилки, давил их, как осенних мух, и во всем этом раздрае были и такие вот вполне отрадные открытия про новизну мира и смежные предметы.
Так что в конце концов я заполз в палатку не просто сонный, а напоенный этой свежестью до легкого хмеля. Аж голова слегка кружилась. Самую чуточку.
Достарыңызбен бөлісу: |