I беглец. Runaway Глава 1


Меня исчерпали. – Free at last, o Lord. – Рама ерзает. – Уже не ерзает. – Китс прав. – Эффект Сент-Экзюпери. – О пользе и вреде сомнений. – Кто сказал, что жизнь – не каторга?



бет2/27
Дата08.07.2016
өлшемі2.21 Mb.
#184992
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   27

Меня исчерпали. – Free at last, o Lord. – Рама ерзает. – Уже не ерзает. – Китс прав. – Эффект Сент-Экзюпери. – О пользе и вреде сомнений. – Кто сказал, что жизнь – не каторга?

Разбудил меня переполненный гидробудильник, но я еще некоторое время лежал, пытаясь поймать за хвост какой-то очень важный сон, который все объяснил бы, и тогда все стало бы хорошо или по крайней мере терпимо. Сон ускользал, как решение теоремы Ферма. Казалось, вспомни крохотную деталь, и замелькает весь длинный роман с ужасами, потением, сердцебиением, возможно, с поножовщиной и перестрелками, но обязательно со счастливым концом. Хотя умом я знал, что счастливых концов в снах не бывает; не тот жанр. Однако сколько я ни тужился нырнуть назад в сон, там раскручивалась одна слепая лента, а на ней сплошь дыры и полосы.

Потом под этот соус пошли лениво-злобные, совсем не утренние мысли, словно перерыв на сон и не останавливал подводных гад движенье. Про нее, падлу, про что еще. Вспомнилась ее фразочка на какой-то party: «Пожалуй, этот вечер я исчерпала. Пошли домой». А теперь мадам исчерпала меня, чем и подрезала мои поджилки, как негры слонам режут. Я-то думал – я неисчерпаем, как электрон и атом, вместе взятые. Но это как посмотреть и смотря кто смотрит. Жизнь ее – вечное восхождение. Мне померещилось, что я для нее пик, а оказалось, я – ступенька, а следующая ступенька вообще заоблачная – Иностранец. Конечно, я тоже в детстве-отрочестве там поболтался, только какой из меня иностранец. Я тут, на исторической родине, с четырнадцати лет и притом невыездной, и морда у меня протославянская, и паспорт у меня советский, и сам я насквозь просовеченный, хоть и антисоветчик, как и все мы. А тот – настоящий иностранец. С бородкой.

Я скрипнул зубами. Далась тебе эта бородка. Нормальный французик из Бордо, только не французик и не из Бордо, а откуда-то из-под Ливерпудля. Нахальный чурбачок с глазками. Первым делом он меня спросил, в каком веке жила Ахматова, а вторым, не переводя духа, начал меня поучать, как ее переводить. Ну что тут скажешь. Тут ничего говорить невозможно, а можно только пинком по яйцам, за уши да об колено, чтоб только переносица хряснула или зубы посыпались фонтаном. А заодно и ей ребром ладони по шее, за ее восхищенные глазки.

Но! Бить нельзя, бить асоциально, и весь заряд идет внутрь, на разрыв душевных кишок. Главное, что я это все секу, а поделать ничего не могу. Депрессуха давит – чуть было от меня мокрого места не осталось. То-то ей было бы перо в шляпу. Как же-с, из-за нее стрелялись...

Ладно, сейчас мой ход. Я от бабы ушел, от французика ушел, от психоаналитика ушел, от себя не ушел, но может, как раз к себе приду. Психоанализ этот – такой же редут в шкурных войнах, как и остальное. Если ты невротик недолеченный, так ты ж уже юмористический персонаж, карикатура вроде старого пердуна. Не, блин, я вам еще изображу невротика. Я эти нервы просолю, просмолю – будут как струна гитарная, не порвешь. Покоритель Арала – это вам не беглец из палаты для депрессивных. Конечно, тут тоже все может обернуться самоубийством, только замедленным. А я и не тороплюсь.

-- Okay, полно злобствовать, пора пописать, а то лопнет чайный пузырь, и кто тебе будет виноват – опять разлюбленная возлюбленная?

Я томно, по разделениям, приподнялся, стал раком, высунул нос из палатки. Бесконечность волн, песчаная кайма по бокам, остальное заполнено ветром и резвыми беспечными облаками – летят себе, кувыркаются, и никаких тебе хлопот. Пониже облаков кое-где тянули перелетные стайки и клинья пернатых, но главный утренний лет у них почти в темноте еще. Я это дело пропустил. Нехорошо. Стрелять не из чего, так хоть без пальбы полюбоваться. На Арале лет, что утренний, что вечерний – охотничий Эдем, Эльдорадо, и что там еще на Э. Все небо забито, в основном водоплавающими, и все рассекают пространство; если подальше, то беззвучно, а поближе – со свистом и гамом. А сейчас лишь местные чайки-мартыны под ветром шатаются из стороны в сторону, услаждают слух предсмертными своими хрипами. Сейчас нам это в самый раз.

Я вылез, отошел на несколько шагов, дрожа, расстегнул ширинку. Впечатление было такое, будто Господь Бог ошибся и поместил меня одного, безъевного, днем раньше, чем надо, в совершенно недостроенную вселенную. Я задумчиво стряхнул последнюю каплю и решительно чиркнул молнией. Придется достраивать все самому. Вручную.

Первым делом чай. Пока пил чай, варилась гречневая каша. Конечно, надо бы наоборот, но я ж свободный человек, free at last, O Lord3. У меня других «надо бы» полна задница.

Надо строить катамаран. Когда глядишь на жалкую кучку кривых палочек и гнилых досточек на песке, процесс видится несколько иначе, чем на диване. Но этот разлад мечты и действительности до того привычен, что даже смешно говорить. И потом, из ни хера хер делать – самое что ни на есть российское занятие. В нем можно забыться и лишь изредка выныривать попить, поесть. И то если припрет.

Для начала я примотал к двум продольным витиным шестам три поперечины тонким прочным шнуром, специально для того привезенным с собой. Обрезал торчащие концы, поставил раму на попа, подвигал – ерзает система за милую душу, жесткости никакой. Нетрудно вообразить, как это все будет в деле: волна раздергает этот агрегат, разойдется он у меня под ногами – и пожалуйста, еще одно Садко. Те покойнички, про которых Витя рассказывал, тоже ходили по Аралу на разном, а теперь ученые. Кого не выловили, те лежат на дне, отдыхают. Четверо из Киева шли на катамаране куда мощнее моего, из двух «тайменей» слепленном. Так у них как раз поперечины сначала поломало, а лодки разнесло в стороны, опрокинуло и носило в таком виде, пока публика копыта не откинула. Арал чуть ли не дурнее Каспия, разбалтывает дикое волнение за полчаса, а главное – волна короткая, крутая, злая. Не волнение, а толчея всесветная. Залезь в камнедробилку, будет тебе полное представление, как оно. Тут добрая яхточка руля не слушается, на волне копается, не говоря про ту дребедень, что я замыслил. Кабы не нужда...

Я прилепил еще две диагональные скрепы. Вроде получше стало, но что будет, когда шнур намокнет? Да все то же и будет – растащит море мой катамаран, разберет на запчасти, и наглотаюсь я солененького на всю загробную жизнь. Буду, как живой, смотреть с разных фото с черненькой каемочкой и без. Если кто повесит.

Стало совсем грустно и жалко себя. Я присел на полузарытую в песок канистру, как роденовский истукан, принял позу, будто размышляю, хоть в голове – шаром покати. Но постепенно что-то там забрезжило, воспоминание какое-то. Вроде бы у той халабуды, что я разбирал, валялась масса ржавой и не очень ржавой проволоки – ведь ею и вязали турлучную основу, блин. Надо ж такое забыть...

Я кинулся бежать чуть ли не с низкого старта, но скоро перешел на бодрый шаг. Состояние было еще желудочно-кишечное. Ничего, дошкандылял до места споро, насобирал этого добра моток, хоть исцарапал ручки в кровь. Побрел домой. Смешное слово – «домой». Вообще-то я так себе положил, давно еще: где моя библиотека, там и дом. Вот только с этими проклятыми браками-разводами я уж две или три библиотеки профукал, со счету сбился. Нет уж, в этот раз шалишь; подгоню фуру и все до последнего томика утащу. Не те мои годы, чтоб опять за лыко-мочало, начинай все сначала.

Я кинул моток ржавья рядом с хлибкой рамой катамарана, любовно вытащил из нагрудного кармана маленькие, но эффективные плоскогубцы. Рассовывая перед походом вещички по бесчисленным карманам, я твердо следую давно выработанной формуле: оружие, деньги, документы, аптечка, драгоценности. Плоскогубцы идут по графе драгоценности, вместе с часами, компасом и биноклем. Бесценная вещь. Что бы я сейчас без них делал...

Разбирать раму я не стал, а наложил проволоку прямо поверх шнура, закручивая ее так плотно, как только мог. Иногда гнилая проволока рвалась, но я даже не матерился, а терпеливо вязал на том же месте другой узел. На второй или третий раз я усмехнулся, премного довольный собой: уже просыпалось первобытное терпение. Значит, остальное приложится. Значит, я уже повел в счете.

Так я вязал узел за узлом и наконец увидел, как Господь на какой-то там день, что это – хорошо. Опять поставил раму на попа, нажал – ничто не сдвинулось ни на миллиметр. Низко летевший мартын аж шарахнулся от моего казачьего гика.

Я оглянулся окрест. Оказалось, дело уже к вечеру. То-то, думаю себе, темно так стало. Оранжевое светило с темными полосами тучек поперек талии нависло на краю мира, готовое булькнуть в море, но я смотрел на это даже с некоторым самодовольством, хоть кровь практически струилась из-под ногтей. Когда не замечаешь времени, наверняка творишь что-то стоящее. Китс что-то такое про поэзию сказал, но что мне Китс. Я уж и про обиды свои забыл. Практически.

Я вздул огонь, примостил на камнях котелок, но все оборачивался к готовой раме. Подошел, приподнял, потряс и, пожалуй, впервые взаправду поверил, что поплыву. Где-то в мозжечке у меня торчал запасной вариант – пройти пешком от устья Сыр-Дарьи до устья Аму-Дарьи, сначала на юг вдоль восточного берега Арала, а потом на запад вдоль южного. Так даже труднее, ибо груз пришлось бы тащить на горбу и пить водичку из копанок на берегу, почти неотличимую от морской. Но нету того шику, что под парусом. Есть в пешем хождении что-то натужное и ползучее. А мне позарез нужно было, чтоб с шиком. Чтоб взорлить. Чтоб задавить сомненья. А то эти профурсетки меня самого совсем чуть не задавили.

Хотя, конечно, в нашем деле без сомнений, как без рук. Сомневаешься, меняешь строчки, еще, еще, и так до щелчка. Это вот сучки разные ни в чем не ведают сомненья, всегда точно знают, чего им нужно. Прям по Горькому: вперед – и выше! Где ужом, где соколом, а где и мелкой пташечкой. Уж такой ли щебетуньей, бывало, ластилась. И еще долго щебетать будет, только уж не мне. Представляешь, тебя бы черви на закуску разбирали уже, а она бы щеголяла в трауре и все щебетала. Взяла бы голос в маску и дальше щебетала...

Я обжегся чаем, подул в кружку, помотал головой. Ни к чему это. Опять завожусь. Все уж думано-передумано, взад-вперед по одной колее, все те же злые, усталые пошлости. Но вот забавно: здесь, меж пустыней и морем, под темным, всклокоченным небом, у одинокого огонька, до которого никому в мире нет дела, мыслишки тяжелеют в цене, набирают вес, какого у них не было бы, думай я их на диване. Наверно, работает эффект Сент-Экзюпери, назовем его так: банальности сияют новым светом, если они конденсируются под гул мотора на высоте три тысячи футов, или на какой альтитюд он там летал. И в пустыне он чего-то важное излагал. Не помню, правда, что. Вернусь, посмотрю. Если вернусь.

Ежели отбросить бабу...

-- А как ты ее отбросишь?

-- А вот так – на хер... Если отбросить ее, я тут себе кое-что нащупал. Примерно так: Не сомневаясь, ничего путного не скажешь, а усомнишься – никому ничего не докажешь. Себе в первую очередь. Так и будешь сидеть в уголочке и мусолить свои сомненья: хорошо ты сказал или курам насмех? Истинно вам говорю: картезианское сомнение плюс графоманское самомнение – только из такого бульона может что-то вылупиться.

-- Но это ж каторга, а не жизнь.

-- А кто сказал, что жизнь – не каторга? То-то и оно. Отсюда и главное сомнение: а стоит ли... Небось, Христос как раз за этим в пустыню бегал, навроде меня. Я деталей не помню, но что-то такое должно было случиться по сценарию. Стоит ли, мол, корячиться, подумал Он себе. Может, гори оно все синь пламенем. Хотя Ему ли было сомневаться, имея такую мохнатую лапу в горнем царстве. Это нам, заброшенным, не грех иногда и лапки опустить, когда пойдет такая вот гадючья полоса. И самому ж себе грех уныния отпустить, раз нету блата среди верхнего начальства.

Я присыпал золу песком, чтоб змеи не ползли на огонек, как они имеют обыкновение делать. Впрочем, чего это я... Рано еще для змей, спят, небось, по норкам. И мне пора. А то я тут что-то разгорячился. Не выдул еще ветер мои обиды. Все оправдываюсь, ищу ответов. А ответы жизнью дают, не словами.

-- Во-во. Побундеть мы все горазды, под холодную закуску. Ты поди сделай.

– Ладно, сделаю, будьте покойны. Или – не поминайте лихом.

В последний раз перед тем, как лезть в палатку, обвел очами свой мир. Мрак сверху, мрак снизу, ветерок так и сдувает мой домик с планеты. Звезд всего пустяк, кое-что по мелочи. В прошлый раз я тут плавал в июле-августе, и звезд было навалом, каждая в кулак, а меж ними темная тьма благородных, изысканных оттенков, ну что тебе пан-бархат. Ништяк, я теперь терпеливый.

Потерплю – может, и мне чего ни то воссияет.



Глава 4. Последний день на суше
Грудастенькие психотерапевтки в моей жизни. – Лихорадка буден. – Спуск «Фрегада» на воду. – Мачта – плагиат у Т. Хейердала. – Проба паруса. – Православное пристрастие к страданию. – Моя мотня и бабий характер: анализ взаимосвязи
Все тело болело. Где более, где менее, но болело все. Дудка опять налилась водой, затвердела, хоть стойку на ней делай. Надо бы полегче насчет чая. Хмельную дурь небось уж всю выпотел, теперь будем воду экономить. У меня ее всего двадцать пять литров. Поправка: уже двадцать два, пожалуй. Ужас.

Я снова прикрыл глаза, прислушался к себе. Вчерашнее подспудное злобствие несколько поулеглось, потому как кое-что путное все-таки народилось. Рама. Вчера я сочинил раму, вполне добротную причем. Сдвиг к светлому в моем невеселом универсуме. Может, действительно не только уплыву, но даже и выплыву. Совсем недавно было настроение не то чтобы не вернуться, но как-то все равно: вернусь – хорошо, не вернусь – ну и не больно хотелось. Интерес к самому себе размылся, повытерся, потерялся. А сейчас вроде силы света довлеют над силами тьмы. В космическом масштабе пустячок, а нам, вот здесь и сейчас, приятно и даже где-то мило.

Аральск был уже почти как в другой жизни. Москва, правда, свежее, но это если растравлять себя.

-- А ты не растравляй. В конце концов, ничего ж непоправимого не произошло. Так, попугали тебя дурдомом, а ты и рад пугаться.

-- Испугаешься тут...

Хотя насчет бегства из палаты номер шесть я слегка загибаю. Послушать меня, так я прям из окна по простыне спускался, как д’Артаньян или хуже. А все было много скучнее. Обыкновенная история.

Приехал я туда на такси, не в дурдомовском воронке. Супруга меня сопровождала, вела себя почти по-человечески, вроде даже ласково, а про истинные ее мотивы один Иегова ведает, и тот навряд. У нее в потоке поведения совершенно разнополюсные куски друг с другом в любом порядке монтируются на одной интонации, словно так и надо. А может, так и надо.

Ладно. В отделении этом ни замков, ни звероподобных санитаров из бывших пациентов-алкашей, ни аминазина, как в тот, прошлый раз, в другом городе. Одни новейшие экспериментальные потуги в области суггестии, лечения словом, музыкой и улыбками, добрыми, как у статуи Будды. В палате, правда, депрессивная такая мгла висит, аж звенит. Молодой лоб лежит в эмбриональной позе под одеялом, а только откуда я знаю – может, он от армии косит. Врачиха меня потом, когда про меня все выспросила, мягко пытала – а нельзя ли тому лбу добыть переводов. Он, мол, попереводит, и будет терапевтический эффект. Отчего ж нет, возразил я, можно и переводы. Надо только посмотреть, как он переводит. На том и заглохло. Племянник ее, или что-то в этом роде.

С врачихой вообще все мило получилось. Такая молодая из себя грудастенькая евреечка. Я их обожаю, пока они не скурвятся навроде моей дурищи и прочих до нее. Но они все скурвливаются рано или поздно, а чтоб объснить этот глагол, надо полжизни извести. Изложил я этой грудастенькой свою историю болезни. Анамнез, можно сказать.

Вот, мол, переводил том Ахматовой для некоего американского издательства, на английский, а почему я и почему на английский, так я ж с рождения двуязычный, а стихи пишу с десяти лет на трех языках, еще и на немецком, потому что мы тогда как раз в Германии жили, когда начал писать, что ж тут удивительного. Ничего из своих стишат давно не публикую, а пишу ли для себя, к делу не относится. Переводить же – это сколько угодно, по рупь сорок строчка я всякого барахла столько перевел, столы ломятся. Разнообразное Мирзо Турсун-задэ, в задэ его...

А с Анной Андреевной нашла коса на камень. Работал на грани безумия, а может и за гранью, кто его знает, дело сумрачное. Вогнал себя в транс на несколько месяцев, спал по паре часов, с пяти где-то до семи, и минут двадцать-тридцать днем. И вот иногда кажется, что все ладненько у меня выходит, а иногда такие сомнения бушуют, хоть вешайся – гениально я перевожу эту певучесть или жидкую срань извергаю, только с британским акцентом. Ну прям начисто сомнения одолевают. А тут близкая родственница, жена, прямо скажем, дура первостатейная и в поэзии ни в зуб ногой, а туда же, выражает мнения и сомнения и шу-шу-шу за моей спиной по телефону. А я как параноик прислушиваюсь. И стал я очень нервный, того и гляди могу зарулить кому-то в рожу или носком правой в промежность, как учили меня в ВДВ в далекой, но бурной молодости.

До этой точки более или менее правдиво излагал, а про то, как патрон с картечным зарядом в предрассветный час осекся, про это умолчал, утаил. Очень уж стыдно. Да и вообще, вы себе представляете, что сделал бы картечный заряд двенадцатаго калибра, особенно на выходе. Это ж дыра – кулак можно просунуть; а какой вокруг пейзаж из разлетевшихся мозгов и измельченных костных тканей… Как про такое цивильной дамочке рассказывать? Про то, почему не заменил патрон и не довел начатое дело до конца, тут самому ничего не ясно, и нечего это дело при посторонних размазывать.

Девушка слушала эти страсти, разинув ротик, и писать перестала, а потом вздохнула и говорит: нет, говорит, вы не наш пациент, вы вообще не пациент, а это у вас такой творческий процесс. Она даже коллегу на консультацию позвала, еще более молодую, но такую ж грудастенькую, что называется, мой размер, в спортивном костюме – она как раз собиралась с местным народом сеанс проводить. Первая пересказала второй все, как дело было, потом они между собой почирикали и так и сказали: оставайтесь, если хотите, тут побыть всем полезно, отдохнете, смените обстановку, терапия словом, медитация, то да се, а вообще, говорят, можете идти.

Я обрадовался, говорю – ну, я пошел? Они тоже вроде обрадовались, но для приличия поуговаривали, а я для приличия еще чуть остался, пошел на этот сеанс. Большая комната, вся застланная мягким по стенку, пыли, наверно, невпроворот. Все заходят в носках, в комнате висит дух баб и носков, аж мутит. Становятся в круг и по команде грудастенькой всякие пассы проделывают, отталкивают от себя нечто злое, выдыхают из себя с шумом то же самое, сходятся к центру, расходятся, отворачиваются, а девушка мантры какие-то творит. Стыдно мне стало, что я в такое говно влип, быстренько собрал манатки и подался домой.

А дома жена, двое ее выблядков от первого брака, сестра ее, мамаша, она же мне теща, в общем, полный бант. Без меня в кои-то веки поликовать собрались, гостей уже ждали, и тут являюсь я, целуй меня в задницу. Чувствую, я тут быстро оборзею, и надо срочно куда-то мотать, благо книжку, какую-никакую, уже сдал и аванс при нас. Можно бы в горы, подурачиться на лыжах, но это ж опять люди, много здоровых веселых людей в одном месте. Нет, только в пустынь. Толстой тоже вроде туда же норовил, но не дотянул, керосину не хватило. А мне может и повезет.

В пустынях я уже бывал, ходил вдоль северного берега Арала и западной его стенки-чинка на той самой польскенькой мини-яхточке «Меве», что я уж упоминал, кажется. В этот раз можно было бы пойти из Аральска влево, на юг, только «Меву» посылать по ж.д. совсем времени нет. Она ж будет месяц идти, а мне уж невпродых. Один выход: склеить две гондолы для карманного катамарана по чертежам из «Катеров и яхт», раму собрать на месте – и вперед, пой псалмы и чеши яйца. На разных речках я видел такие чудные конструкции, буквально на базе презервативов, у меня же подкладная клеенка: совсем другой класс. А теперь вот и рама есть.

Надо было лезть из теплого спальника и строить палубу, точнее, слани4 – наложить на раму сверху решетку, чтоб разместить груз и себя самого. Вылазить страх как не хотелось, а хотелось еще чуть понежиться. Ничего хорошего снаружи меня не ждало, судя по тому, как холодный ветер оголтело трепал тонюсенькое полотно палатки. Что поделаешь – март; природа пробуждается и с похмелья зело не в духе. То ли еще будет, когда поплыву... В марте Арал – недавно растопленный лед, и чует мое сердце, сидеть мне в этом растворе по самую гузку.

Источая серию вздохов и стонов, я все же выбрался наружу и скоро уже забыл все на свете, и прошлые страданья, и нынешние неудобства, и мутные мысли про to be or not to be – до того это захватывает, когда своими руками лепишь что-нибудь такое романтическое и представляешь, как это будет хорошо, когда все доделаешь. Прямо какое-то вдохновение накатывает, и невозможно остановиться, а время улетает совершенно незамеченное, словно и нет такой чепухи, как время, а есть только то, что ты лепишь, и даже сам ты при этом присутствуешь постольку-поскольку, а уж твои настроения и на хрен кому приснились. И это при том, что само дело до предела муторное: каждую поперечную палочку либо дощечку надо прихватить все той же ржавой проволокой в трех-четырех местах, причем так, чтоб лежала мертво. Палочек и проволоки не хватило, пришлось снова делать неближний конец, доканывать раскуроченную вконец халабуду. И чего я сразу не догадался перетащить сюда лагерь? С бодуна, наверно. Ладно, теперь уж некогда.

Днем я попытался оторваться от своего рукоделия, пожевать чего-нибудь, но так и не смог. Творческая лихорадка обуяла. Наконец, я завязал последний проволочный бантик и поволок готовый настил поближе к берегу. Изделие оказалось неожиданно тяжелым. Вот те на. Притопит мои поплавки, и буду я и вправду сидеть в воде именно по самую derrière. А поплывет ли эта каракатица вообще – очень большой и скользкий вопрос.

Немудрено, что я внутри весь завибрировал, но природная злобность взяла верх. Надул поплавки, наложил сверху настил, примотал каждый баллон в четырех местах все тем же шнуром. Теперь – волнительный момент. Музыка, туш. Я окропил гипотетическую корму целительной уриной, выпевая в процессе голосом королевы Елизаветы II: I name thee (торжественная пауза) «Фрегад ползучий»5! Сказал – и поволок «Фрегада» по отмели туда, где поглубже. Чарующий миг: катамаран закачался на мелкой волне, и я опять пуганул чаек диким воплем. Но стоило мне на него взгромоздиться, как он лег поплавками на дно. Пришлось тащить еще дальше, где волна уже чуть не заплескивала мне в ботфорты.

В общем, спуск судна на воду получился вроде как в три приема. Я едва не перевернулся, забираясь на борт во второй раз, и стоять на кате смог только на коленях, но решил, что это – пока, а там пообвыкну. Главное – «Фрегад» плыл, то бишь болтался на волне, как нечто в проруби. Вода на палубе не задерживалась, потому что палубы не было, и волна уходила сквозь решетку вполне беспрепятственно. Но и входила тоже. При всем при том «Фрегад» держался более или менее на поверхности, во всяком случае, некоторыми своими частями. Не исключено, решил я, что он перетащит-таки меня из пункта А в пункт Б. Как и было предначертано.

Будь там Виктор, он бы точно кинулся вызывать бригаду в белых халатах. Но на счастье или несчастье, его не было, и все пошло своим чередом.

Я отбуксировал «Фрегада» к берегу, выволок на песочек и сам присел, гордый, словно только что философский камень изобрел или Мэрилин Монро отодрал a retro. Извиняюсь за графику.

Теперь лепим мачту. Про мачту у меня давно все решено. Еще когда двое суток в вагоне на верхней полке колыхался, продумал детали. Не будет у моего катамарана ни киля, ни шверта, ничего, кроме весла, оно же руль, так что идти мне только полными курсами, с попутным ветром, а ветры тут как раз очень даже попутные: норд, норд-ост, норд-вест. Ежели случится южный мордотык, пересижу на берегу. Раз полные курсы – прямой и парус6, а к нему можно мачту-двуногу, как у Тура Хейердала на «Ра», и ни к чему мне степс7 и прочие жизненные сложности, связанные с вульгарной одноногой мачтой.

Я принялся вязать из кривых своих палок два шеста подлиннее, один покороче, потом слепил из них треугольник и принайтовил его короткой стороной к самой мощной поперечине поближе к носу, ибо теперь у «Фрегада» и нос обозначился. Далее расчалил эту лямбду двумя вантами, форштагом и двумя бакштагами8. Звучит, конечно, звонко, но посмотрели бы вы на эти тесемочки в натуре. Ясно было, что мачта будет держаться в основном милостью Божией, в которого я по мере надобности уже начинал потихоньку верить, а пуще того на Него надеяться.

Походил, походил вокруг, потом связал проволокой две палки метра по полтора и пришпандорил для пущей важности еще и одноногую мачту. Геометрически говоря, опустил из вершины треугольника высоту. Отошел подальше, посмотрел, вздохнул. С расстояния конструкция смотрелась более убедительно, а больше я ничего все равно придумать не мог.

Накатывал вечер, но остановиться не было уже никакой возможности. Я вытащил из рюкзака парус – разрезанный по бокам нейлоновый мешок из-под минеральных удобрений, вещь невероятной прочности и легкости. Я его когда-то, скажем так, позаимствовал в порту Бекдаш на восточном берегу Каспия, откуда путешествовал вместе с удобрениями из Кара-богаз-гола на т/х «Сабирабад» в Махачкалу, но что теперь об этом вспоминать, потом как-нибудь расскажу. К парусу-мешку присобачил реи – последние свои четыре извилистые палки по две штуки на рей, скрученные вместе проволокой для прочности. К центру топ-рея9 привязал веревку, чуть ли не бельевую, какая в магазине под руку попалась. Протянул ее сквозь проволочное кольцо на топе, то-бишь в вершине лямбды, – получился фал10. К концам нижнего рея примантулил еще пару веревок – получились шкоты11.

«На фалах!» скомандовал я сам себе, и сам же себе ответил, «Есть на фалах!» «Товсь! Парус до места!» «Есть парус до места!» Я потянул фал, рей пополз вверх, парус захлопал-заплевался самым похабным образом, разворачиваясь при этом по ветру. Штаги натянулись до звона, «Фрегадина» заерзал, норовя заскользить по песку. Я торопливо отпустил фал и кинулся сворачивать парус, но оказалось, его голыми руками хрен возьмешь. Я боролся с ним, как Лаокоон со змеями, а он не хотел сворачиваться и все норовил хлестнуть меня по морде. Когда я, наконец, упаковал эту нейлоновую сволочь, сил не оставалось никаких, как в старой песне – на палубу вышел, сознанья уж нет, в глазах у него, то-бишь у меня, помутилось.

Солнце тем временем, незамеченное, слиняло за горизонт, только красная заря полыхала – к ветру. Давно не было, злобно подумал я. Но общее настроение было такое: прорвемся. Парус великоват для такой хлибкой посудины, мощный как спинакер12. Зато быстро тащить будет, при таком ветродуе. Куда-нибудь да притащит. Возможно.
В животе бурно бурчало, штанишки сваливались; пора заняться жизнеобеспечением. Сразу навалилась истомная усталость, суставы поскрипывали, мышцы побаливали, спинка отказывалась гнуться. А чему удивляться, всю зиму я царапал что-то в тетради, таращил расширившиеся до предела очи в потолок да метался по комнате – вот и все мои упражнения. Ничего, я свой организм знаю. Буду пахать как лошадь, лопать как свинья, спать как бревно, и через неделю задубею так, что мама родная не узнает. А теперь покрошим в кашку сушеной колбаски, раз организм протеинов требует. Шашлычок бы сейчас, по-карски, да запить обильным количеством красного вина, как бабушкина поваренная книга рекомендует. Что-нибудь грубое, вроде «Мукузани», № 4. Ладно, продернемся без «Мукузани». Христос терпел и нам, дуракам, велел.

Интересная все же эта штука, православное пристрастие к страданию. Скажем, взять меня. Какой на фиг из меня православный, а вот пострадать – только дай13. Точнее, как-то так получается, что постоянно оказываешься в ситуации страдания. Предрасположенность, что ли. Вроде цвета глаз. Не знаю. Однако ширять свое страдание в глаза другим неприлично, это я давно себе такую фомулу вывел, под влиянием семейного воспитания. У людей и без тебя хлопот, а тут ты еще грузишь на них свои глупости. А ведь грешен я в этом, грешен не меньше Христа. Тот тоже мог бы пострадать себе где-нибудь в тряпочку, вроде как это личное его дело. Но тогда пропал бы весь воспитательный эффект. Пришлось тянуть волынку строго по сценарию. Пока до страданий не дошло, он от всего этого, похоже, тащился, а как прижало, он возьми и возропщи – пошто, мол, меня покинул. На миг, но возроптал. Будда поскромнее был, по молодости лет бедокурил, но чтобы на своего верховного главнокомандующего лапшой – ни-ни. Впрочем, он там сам был верховный. А вообще христианская пьеска ничего, с катарсисом. Надо бы Ренана почитать, как там все на самом деле было, хотя он, говорят, все переврал. Но что мне Ренан, у меня своя пьеса. Я сам себе сценарист и режиссер, сцена – во, публика виртуальная, нереальная, мы себе тут сами без публики в уголочке перетопчемся, лишь бы стигматы не так сильно болели.

Вечная мука с этими клешнями. При внезапных нагрузках истончившаяся кожа просто лопается, особенно на подушках больших пальцев, если ими целый день крутить ржавую жесткую проволоку. Пришлось заняться руками, хотя к тому времени я уже еле шевелился и задремывал на каждом выдохе. Если не ухаживать за руками, когда целый день возишься на холодном ветру да в холодной воде, может наступить полный и окончательный крыздец, пальцы просто перестают слушаться, не говоря уж про боль несусветную. Когда я был моложе и глупее, я не обращал на эти мелочи внимания, и в одном охотничьем походе Эмке – я тогда еще таскал ее с собой в походы – пришлось застегивать мне мотню, потому как пальцами я еще мог нащупать пуговицы, а заправить их – никак, хоть плачь. Я и всхлипывал иногда от бессилья. А сейчас Эмки нет, и как я перед Творцом явлюсь, в случае чего – с расстегнутой мотней, что ли?

Про бабу думать не хотелось, хотя получалось, что не так все всегда было плохо. Вот ведь человек мне мотню застегивал, по моей личной просьбе. Заботился, значит. Вроде как чувства какие-то испытывал. Не совсем уж такая хищная выдра, какой мне мерещится. – Впрочем нет, это я неглубоко взял вопрос. Скорее так: она от всего получает удовольствие – и от того, что меня вроде как бы любит или любила, и от того, что презирает, жалеет, или терпеть не может. Со всего свой навар имеет – и с меда, и с говна. Ей все мед. Вот так будет ближе к сути характера. – Ладно, отставить. Успеем еще в этом дерьме поковыряться.

Я тщательно, с мылом, вымыл руки остатками чая. Ссадины жутко саднили. Смазал их отвратительно-жирным кремом, помахал для просушки. Пора лезть в логово.

В ту ночь меня убаюкал звук, которого эти берега, наверно, не слышали со времен лейтенанта Бутакова, первоисследователя Арала – протяжный, печальный посвист ветра в вантах и штагах.

Очень может быть, что я заснул с буддиной полу-улыбкой на зеленом от усталости лице.

Глава 5. Первый день в море
Все врут сны. – Жеваные сисиськи: déjà vu. – По местам стоять, с якоря сниматься. – Душевные корчи моремана. – Обхожу мыс. – Берег загибает не туда. – Еще мыс. – John Brown’s Body
Утречком я застенчиво поздоровался с Великим Строителем Катамаранов и немного повалялся, пошевеливая деревянными мышцами и перебирая в голове всякую дребедень. Был какой-то длинный нелепый сон или серия снов на одну тему, будто я вернулся откуда-то, а квартиры нет. Эмка (вроде она, только рожа больно толстая, не вполне ее) с повязанной чем-то белым головой слоняется в двух коммунальных комнатах, вроде мы уже в разводе, а мне деваться некуда, но я точно знаю, что у меня где-то есть еще квартира, и надо туда позвонить. Я отыскиваю где-то номер телефона, он даже въяви запомнился, 203-3849. Интересно, что там на самом деле; кажется, это телефон Галки Рыжей, моей старой бэ, что на Кутузовском, под сестрой Брежнева живет. Жила. И вот я пытаюсь, но позвонить не получается, телефон древний и в коридоре, диск не прокручивается, какие-то похмельные рожи, смехуечки, я возвращаюсь в комнаты. Супруга в постели, откидывает одеяло, принимает позы, но до дела не доходит, я требую свою статью про Дюркгейма, толстая такая рукопись, скорее книжка, чем статья, я ее отчетливо помню, но мне ее не отдают. Наплывают еще какие-то рожи, похоже, ейные родственницы, действо становится все противнее, а что дальше, совершенно не помню, вот только этот отрывок из середины.

Самому интересно узнать бы, чем все кончилось, и действительно ли у меня еще где-то есть квартира. Навряд ли, а уж как пригодилась бы. Уходить так и так придется. И статью про Эмиля Дюркгейма я не писал, не мой сюжет. Мораль сей басни довольно пошлая: все врут сны, не меньше, чем явь, а это скучно. Но у меня ж только фрагмент сна, а в целом там мог и смысл какой-нибудь высветиться. Хотя могла быть и совершенная уж дрянь и бессмыслица, а потому к чертовой все матери, мне плыть нужно. Я сам себе смысл жизни изготовлю, собственными руками обтешу. Как там мой кат? Кат как?

Я высунул голову наружу – и так и осел на задние ноги. Поплавки «Фрегада», его дутая гордость, сморщились, опали и выглядели просто жалко, особенно правый. Сердце мое облилось горячей кровью, я полуголый побежал к своему красавцу и любимцу, упал на колени, прильнул губами к его сосцам и надул поплавки один за другим изо всех сил, так что скоро они опять зазвенели при похлопывании и пощелкивании.

Дела-а, подумал я, стуча зубами и одеваясь. Обхохочешься с таким поворотом событий. Ну как тут быть? Плюнуть на затею и вернуться в Аральск? Так ведь утопиться много проще. Ремонтировать? Абсолютно нечем и нечего – никаких явных дырок не было, и шов проклеен добротно. Просто эта долбаная клеенка может выдержать лужицу старческой мочи, на это она рассчитана, а если ее надуть и придавить грузом, картина несколько иная. Воду она, может, и не пропускает, а с воздухом несколько хуже, вот он и просачивается изнутри наружу под тяжестью настила. Набить бы морду автору этого проекта из «Катеров и яхт», но с этим придется подождать. Ладно. Одна надежда, что один день плавания, то есть несколько часов, эта система выдержит, а на берегу буду поддувать. Если прижмет, придется поддувать на ходу, башкой в волну, хотя это и огорчительно. Плевать. Я должен плыть, плыть и плыть. Обязан. Как навьюченный верблюд обязан тащиться вдаль, шаг за шагом. Вот море, вот корабль, а я тут на берегу дергаюсь, слону яйца качаю, прости Господи душу мою грешную.

Короче, плыть было невтерпеж, как голому сношаться, и остановить меня было уже невозможно. Да никто особо и не пытался. Я наспех поглотал чего-то, кажется, чаю с сухариками, но уложился тщательно.

А как иначе. Мне ж надо уложиться так, чтоб спасплотик получился. На любой яхточке, самой микроскопической, всегда есть спассредство – тузик, плотик, что-нибудь, на чем можно добраться до берега или продержаться на воде до прибытия спасателей, если твое судно ненароком бульки начнет пускать. Один мужик на надувном спасплотике чуть не через всю Атлантику переплыл, когда яхта его екнулась. Весил он к концу этого плаванья килограмм тридцать, но живой же. Плотик у него был крохотный, лежать там можно было, только свернувшитсь в клубок, но в остальном капитальный, в виде яечка, в смысле – с крышей.

А у меня что? А у меня матрас, больше надеяться не на что. Я сдул его наполовину, обернул полиуретановым своим ковриком, свернул все это в рулон, а внутрь рулона поместил рюкзак, в рюкзаке же – все только легкое, мягкое и воздушное: палатка, малая рыболовная сетка, спальник, одежонка, аптечка, корабельный журнал (в смысле записнуха), духовная пища – три книжки,14 крупа, чай, важные мелочи вроде шнура, лески, крючочков, то да се. Гавайка. К ней, конечно, деревянные стрелы, а заодно уж и титановую; небось, одна стрела меня не утопит, да и не больно много она весит. И хватит, не жадничай, в гроб с собой все равно много не возьмешь. Сверток засунул в плотный полиэтиленовый мешок. Мешок этот с невесомой требухой, поддутым матрасом внутри и с намертво завязанной горловиной имеет солидную плавучесть, выдержит меня запросто, а уж сколько я на нем продержусь в условиях, приближенных к Арктике – это мое личное дело. Сколько смогу, столько и продержусь, плюс еще по мелочи.

Металлические вещички – топорик, котелки, запас проволоки – поедут отдельно, не к чему спасплотик отягощать. Самое тяжелое и страх как важное – канистра. Поднял, потряс. Литра три я выдул, но до Уялы хватит, а там поглядим. Пил я водичку и посолонее аральской. Вода тут в это время года на поверхности моря практически пресная: талый лед.

Дальше я заметался, как кот на пожаре, аж приходилось себя за пятки придерживать, но видно терпежка кончилась. Оттащил свое судно метров за пятьдесят от полосы прибоя: уж больно берег отмелый. Вогнал в дно кол, он же футшток, привязал к нему чалку и помотал в лагерь за гермомешком-спасплотиком. Принайтовил его у мачты. Потом сходил за канистрой, умостил ее стоймя ребром на корме и тоже примотал попрочнее. Это – мой мостик, рубка, кубрик и все остальное; короче, единственное более или менее сухое место на борту, где можно примостить задницу.

Кажется, все. Я выдрал из грунта кол-футшток, привязал его к сланям, схватил свое длинное дюралевое байдарочное весло и с диким воплем оттолкнулся им от дна раз, другой, пятый, потом принялся грести в открытое море. Волны били наискосок в правый поплавок, свободно проливались сквозь настил, и все было хорошо, только трудновато было усидеть на очень уж подвижном моем насесте. Но разве ж это трудности, это ж схватка со стихией, и восторг бытия захлестывал меня по маковку. Я сразу припотел, гребя, и ручки скоро задрожали, но я ж знал себя, как сукина сына, знал, что могу терпеть и не такое, и ровно столько, сколько потребуется. Я даже забормотал в остервенении, Есть упоение в бою И бездны мрачной на краю, и прочее, но тут волна особенно резко хлестнула в поплавок, шматок пены залепил мне рот, и я заткнулся. Но восторг попрежнему пенился внутри, словно теплое шампанское.

Волны тем временем стали серьезнее, однако и ровнее. Я повернул к ним кормой, и движение стало похоже на качели или американские горки. Удерживаться на канистре теперь оказалось еще труднее, особенно когда кат соскальзывал с тыльной части волны. Тут я немного запрокидывался, но приспособился делать в этот момент гребок посильнее – опирался веслом о воду, как в байдарке или душегубке на быстрой речке. Опять чего-то замурлыкал; возможно, даже «Мурку».

Минут через двадцать я немного освоился, адреналин уже не брызгал в кровь, как бешеный, и можно было дерзать дальше. Я воспарил духом, вознес короткую бестолковую молитву Николе Угоднику, покровителю мореманов – не выдай, мол, Николай, а я уж, падла буду, век тебя не забуду – и поднял парус. Пока рей полз вверх, парус болтался и хлюпал, как последняя проститутка под азартным клиентом, но потом успокоился и стал тянуть очень даже прилично. Сразу появился ход, а не просто болтание на волне. Шкоты выбирать мне не было нужды, шкоты я закрепил намертво, и мое дело было теперь только рулить и с канистры не падать, а также следить за чистотой подштанников.

Я отчленил одну лопасть весла, привязал ее рядом с футштоком, и продел весло сквозь веревочную петлю, примотанную к транцу15. Получился руль не хуже, чем у Одиссея. Я немного поработал им так и этак. Не скажу, что рулить было так же легко, как на гоночной яхте, но уж точно легче, чем я ожидал. Дрейфа почти не было: как только кат сбивался с полного курса, подветренный поплавок почти целиком уходил под воду и работал, как киль. Я такого не предугадывал и потому обрадовался свыше всякой меры. Худо было то, правда, что при крене я сидел на одной ягодице, если это можно назвать сиденьем. Чувство равновесия сосредоточилось где-то в районе пятой точки и достигло парапсихической остроты. Как тут не петь.

И все же страхи и заботы накатывали регулярно, как волны. Только я восхитился тем, как тянет парус, и тут же забеспокоился – а не разорвут ли парус и волны катов каркас, словно дикие кони скифского пленника? Прислушался – только что в этом шуме различишь? Свист ветра в вантах и штагах, плеск и шорох волны, хлопки паруса. Какие-то скрипы вроде раздавались, но не очень страшные. Скорее всего, гнулась и скрипела мачта, прямо по слову поэта. А если это скрипит рама, оттого что ее волна раздирает, так про это лучше не думать. В любом случае долго мучиться не буду. Если спасплотик отвязать не успею, ботфорты мигом водой нальются, и пойду я камушком на дно. И что тогда делать... А что делает среднеарифметический россиянин, глядя безносой в лицо? Да материт ее в нюх конем по нотам, через семь гробов с присвистом, вот и весь его ответ. Не молитвы же читать, прости Господи. Не те ноне времена.

Потихоньку я к скрипу привык и от мерзких дум ушел, но тут подкрался другой страх. Четко обозначилось, что меня несет на какой-то мыс, и даже с приличной скоростью. Обойти его под парусом нечего было и думать: нечем развернуть реи. А очутиться у наветренного берега мне вовсе не улыбалось. Я уже знал, что такое прибой на Арале. Начинается он чуть не за милю от берега, волна крутая, с гребешком, гнуснее не придумаешь. А поближе к берегу волна примется хлопать меня об дно, поплавки вмиг сдуются, да и каркас вряд ли выдержит, все мои палочки в момент обратятся в крошево. Приплыли, г-н капитан, топайте к берегу строевым шагом.

Я засуетился, я, можно сказать, побледнел и потерял лицо, но плевать на лицо, тут главное – не потерять сообразиловки и делать все медленнее и тщательнее, чем всегда. Ежели в чем промахнешься, отработать взад и не мечтай, ибо времени пробовать варианты нету никакого.

Стоя коленопреклоненно у мачты, я принялся одной рукой наворачивать парус на нижний рей, другой рукой потравливая фал, но из этих ужимок вышел голый нуль: это ж надо быть гиббоном из цирка, чтобы закручивать парус одной рукой. Хотел было взять фал в зубы, но вовремя сообразил, что зубы мне еще пригодятся, жалко ж их – передние у меня пока все свои. Ветер рвал парус так, что мог слону бивни выворотить, не то что мои драгоценные. Намотал я фал на предплечье, за что молодых парусятников бьют нещадно линьком16 по филейным частям, для их же собственного блага, ибо фал при шквале может и руку с корнем вырвать – а что мне еще было делать? Прибой-то все ближе, и ревет, гад, словно ему хвост прищемили. Покручу нижний рей – отмотаю одно колечко фала, еще покручу – еще отмотаю. Потом уже догадался фал придавить коленом к сланям, и как раз вовремя догадался, ибо меня кидало и поливало все оживленнее.

Фу, кажется, все. Я притянул рей концом фала к мачте, второпях связал какой-то бабий узел и шарахнулся на свой насест. Быстренько воткнул в весло вторую лопасть и погреб как бешеный. Развернулся. Теперь «Фрегад» принимал волну правым бортом, и проделывал он это довольно хладнокровно. В нем даже, пардон, гибучесть какая-то появилась, он так и обволакивал гребень, а притопленный подветренный поплавок «держал воду», то-есть сопротивлялся дрейфу.

Мыс я обошел, но страху натерпелся порядком, да и потрепало меня, как вымпел норд-остом. Похоже, от мыса в море уходила длинная коса, и на ней меня стало молотить чуть ли не об дно и поливать с ног до головы, но, слава Николе Угоднику, пронесло, хоть страху натерпелся по самые ноздри. Надо было бы, конечно, пройти мористее и там поворачивать, но что с меня, старого дурака, взять, если я даже застрелиться толком не умею.

Как только миновал отмель, жизнь моментально наладилась. Ветер был все тот же свежачок, но волнение просто ручное по сравнению с давешним. Гладь. Берег тут довольно резво поворачивал к востоку, и я оказался с подветренной его стороны. Облегчение такое, словно тебе держали яйца в тисках, а потом отпустили.

Я снова поднял парус, воткнул руль в волну и запел с огромным чувством душевную песню на мотив When the Saints Go Marchin’ In: А я свою – Любимую – Да из могилы вырою, Отряхну, похлопаю, Поставлю кверху желтый крест, и далее по тексту. У меня этого добра много в голове сохранилось, с юношеских скитаний по альплагерям.

Петь-то я пел, но притом и боялся: не дай Господь, отнесет на фиг от берега. Бережок-то удаляется; меня несет на юг, а берег упрямо заворачивает на восток. Конечно, если отнесет достаточно далеко, то все мои волнения довольно скоро кончатся, но я к этому был как-то не готов, и чем дальше, тем менее был готов. Почему-то. Се человек: только что был счастлив как мартышка, что кат вообще на плаву держится, и тут ему подавай еще и маневренность. Хоть бы мне в бакштаг идти, все не так буду уходить от берега, или берег от меня. Ладно, потом чего-нибудь придумаю. Не все сразу.

-- Если оно будет, это «потом»...

– Эт само собой. Е.б.ж.

Начал я потихонечку галанить, то-бишь работать рулем как веслом, тем более что руль и был, собственно, весло. Так и шли: берег от меня, а я бочком-бочком, и к нему.

Галанил я тем более охотно, что надо ж мне было чем-то согреться. Зубы мои трещали, как АКМ, причем длинными очередями. Что называется, жара спала. Северный ветер хлещет по спине и прочему пеной и брызгами, а одежка моя для такого веселия мало оборудована: штормкостюмчик-то сухопутный. Брезентуха, она и есть брезентуха. Сюда бы непромоканец, а только где его взять, при таком легкомыслии. Ноги вообще без чувств. Сапоги в воде то по щиколотку, то по колено. Как в морозилке. Но больше всего страдала, конечно, задница. Канистра, поставленная на ребро – это вам не вольтеровские кресла, а каждая волна, что накатывает сзади, разбивается именно о канистру и окропляет все тот же бедный, бедный орган.

И тут, посреди этих страданий, слева по носу на горизонте замаячил еще один выступ берега. И снова я воспарил духом.

На этот раз мысок поднимался из моря бесконечно долго, а я, казалось, болтался на месте как прикованный Прометей и внутренне страдал не меньше, чем тот ирой с расклеванной печенью. Был бы у меня бинокль, я бы поточнее определил дистанцию, но я так рьяно боролся с весом своего груза, что бинокль посчитал лишней обузой. Мудак вы, батенька, что тут еще скажешь. Ситуация была мерзопакостная, я для таких давно выработал формулу: стань во фрунт и не шатайся. Тебя лупят по физии, как офицер матросика на российском парусном флоте, а ты ешь начальство глазами и мысленно отдыхай. Я давно уже перестал петь, только шептал посиневшими устами: Little drops of water, Little bits of sand Make a mighty ocean And send you round the bend17… Так и не смог припомнить, где и когда я усвоил эти пламенные строки.

Неизменно красное солнце уже готовилось к своему коронному нырку, когда мыс неожиданно завиделся совсем вблизи. По всему было видно, что я пролетал мимо него в полный рост, так что пришлось повторить томительный трюк с закручиванием паруса вокруг рея и яростной греблей. В этот раз все обошлось более мирно. Как-то нечувствительно кат оказался за мысом, и вскорости поплавки толкнулись о дно. Я соскочил в воду, отвязал канистру, слани чуть приподнялись над водой, я подтащил кат еще ближе к берегу, бросил его, вышел на берег, кинул весло, опустил канистру, потом отнес на пляж спасплотик, он же наше все, и наконец вытащил как-то враз одряхлевшего «Фрегада» на сушу. Уф.

Немного постоял, оглядывая свое небогатое хозяйство. Поплавки смотрелись просто нищенски, но на кой ляд нам эстетика. На воде приблизительно держат, и ладно. Утром поддуем – воздух бесплатный.

Еще я заметил, что земля ведет себя очень странно, колышется без зазрения совести. Начхать ей на мое потрепанное состояние. Но вообще-то я только снаружи был весь стук зубов и дрожь поджилок, а внутри полыхала сатанинская гордость.

Двигаясь из предпоследних сил, я развел огромный костер из камыша и плавника и сидел рядом в полном блаженстве, согревался и подсыхал, а по лицу моему, наверно, бродила самая самодовольная ухмылка в тех краях. А что, имел полное право. Я построил нечто плавучее, я вылез на нем в открытое море, не пошел ко дну, а наоборот куда-то доплыл, и все на собственных соплях. Так что хочу и ухмыляюсь, хочу – песни пою.

Дребезжащим голоском я затянул свою любимую: John Brown’s body lies a-moldering in the grave, John Brown’s body lies a-moldering in the grave,

John Brown’s body lies a-moldering in the grave… И с душераздирающим пафосом: But his soul goes marchin’ on!

Под песню я встал, заходил, закопошился, соорудил себе раблезианский lunch-обед-ужин, все из той же гречки с колбаской плюс чай, и долго-долго все это поглощал, а сам тем временем пялился в небо, где начался сумасшедший ночной лет птицы. Большей частью они шли высоко, вне видимости, только и слышался свист крыл да гусиный гогот, но иногда стайки утей помельче, прибитые жестоким ветром, налетали совсем низко, и я вздрагивал и ласково матерился. Уж если ты охотник, так это на всю жизнь. Подыхать будешь, а звуки эти все еще будут будоражить. В усталых мозгах всплыла картинка про то, как совсем юным балбесом приехал я в Москву и катал свою тогдашнюю девушку на речном трамвайчике по Москва-реке, и совсем рядом с бортом захлопала крыльями стайка московских ручных уток, снялась с воды и полетела, а у меня, что называется, матка опустилась и сердце заколотилось.

Ах, славная девушка была, Ниной звали. Большая, белокурая и коса с корабельный канат. Я от нее так млел, что от одних объятий-поцелуев из меня влага проливалась. Впрочем, в те юные годы это было несложно. Вот бы сейчас ее сюда. Спальничек у меня славный, согрелись бы – куда с добром.

А вместо того несут меня черти вдаль от девушек и прочих цацек цивильного мира невесть куда, в самом прямом смысле. Вроде бы и знаю куда, но очень, очень приблизительно. Вот гуси-лебеди, небось, точнехонько ведают, куда их вожак ведет, у них все целесообразно, а у нашего брата все больше от бзика зависит, потому и движемся на встречных курсах – они на север, а я на юг. Будь это в романе Набокова, литературоведы такой символятины в это дело вчитали бы – мама не горюй.

А никакого символизма тут нет, просто так вышло. Случай, как сказал кто-то у Пушкина; сказка, ответил бы другой. У меня ж ни того, ни другого: тяга, скорее, или привычка. Привык, сколь себя помню, от сложностей жизни бегать в ландшафт18. От бабушки с дедушкой, помнится, бегал; небось, десяти еще не было. Меня тетка догнала на автобусе, шофер вышел, со мной заговорил, подошел поближе, я поздно сообразил, в чем дело, кинулся удирать, а он меня и словил, как я ни брыкался. Чтоб меня задобрить, тетка повезла меня дальше в Пятигорск и повела в Домик Лермонтова, где я запомнил только дуэльные пистолеты. Я их и теперь вот еще помню, а больше ничего не могу припомнить. Ну, может сам домик еще, под соломенной крышей и белый. А чего убегал? Наверно, с кузеном Володькой подрался. Я бешеный был и кузена лупил изрядно, хоть мы с ним одногодки и даже в одном месяце родились. Но он был сирота, отец погиб на фронте, мать умерла, и меня за драчливость сурово ругали, его жалеючи, а я жаждал справедливости и не выносил обиды. Совсем как сейчас.

Тут я сообразил, что совсем уже клюю носом, и домик бедного корнета мне то ли снится, то ли помнится, не поймешь. Наощупь поставил палатку, поддул матрас и уже из последних сил забрался в спальник. Да уж, a man’s a man for a’that and a’that – пока у него есть сухой спальник. Я блаженно закрыл глаза – и тут же широко-широко распахнул их: на меня покатила волна за волной, и все неимоверной высоты и с белыми гребешками. Но веки снова смежились, и уже пересекая границу меж мраком яви и светом сна, я спросил себя: Рой, старый ты шизик, а не стыдно тебе в твоем возрасте вот так заглядывать в бездны бытия/небытия и плясать на канате Angst’a? И я вынужден был честно ответить себе: ну то есть ничуть не стыдно. Еще честнее: мне даже свысока жалко тех – а их биллион – кто не имеет склонности к таким безумствам. Даже Эмку. Может быть, ее даже больше других, по старой памяти.

Хотя – какая Эмка? Кто такая Эмка? Не знаю никакой Эмки...

С тем и отпал.

Глава 6. Дневка: заботы и слегка трансцендентально
«Фрегад» требует доделок. – Все должно быть just so. – Трудовой будень. – Выпадаю в астрал. – Тоска по Другому. – Коммунальный сволочизм Других. – Голос Свыше. Базарная сцена
В то утро я проспал все на свете. В первый раз поднялся часа в четыре. Дрожа и журча струей, полюбовался на неземные предрассветные краски над краем пустыни, на птичьи тучи, несшиеся краем суши и моря встречь ветру, словно там, на севере, им медом намазано, словно там не лежат еще высокие снега и не бушуют бураны с бореями. Бр-р-р. Потом снова забрался в восхитительно теплый спальник и заснул, как сурок из семейства грызунов.

Пробудился оттого, что солнце било сквозь капрон палатки прямо мне в морду. Батюшки-светы, девять часов! Я всполошился, будто на экзамен опаздываю, а потом разозлился. Какого хрена, в самом деле. Я что, подписку давал гнать вперед, вылупив шары? Я что, рекорды бить обязан? Я тут за этим, да? Не знаю точно, зачем, но знаю точно – не за этим. Возьму вот и устрою дневку. Хоть какую-то расслабень я заработал, нет?

Демагогия, конечно. Дневки было так и так не избежать: «Фрегад» требовал существенных поправок и доделок. Не все ж мне с мокрой попой пожирать пространство. Стоит разбудить люмбаго, проклятье скалолаза, и свалит оно (или он, не знаю уж) меня на пару недель. Всю обедню перехезает. Придется ползти к каким-нибудь людям и стенать, как те чайки: «В Москву, блин! В Москву!»

Про Москву думать совсем не хотелось. Оскомина какая-то появилась. А главное – три инженерные проблемы напрочь выдавили из меня все мои страданья пожилого Вертера: (а) как защитить седалище от промокания; (б) как увеличить плавучесть ката; и (в) как управлять парусом хотя бы минимально. Тут и двух дней стоянки мало.

Я еще понежился, нащупывая ответы на эти задачки, а когда вчерне все обрисовалось, сыграл на губах побудку и полез вон. Вид «Фрегада» опять полоснул ржавым серпом, и я торопливо поддул поплавки. Плыть я в тот день не собирался, но и смотреть на это паскудное зрелище не было никаких сил. И вообще все должно быть just so, так, как надо и даже лучше, по-крестьянски или, скажем, на флотский манер. Как на хорошей, холеной яхте. Ишь, понравилось им – все должно идти медленно и неправильно. Враки. Алкогольная муть. Все должно делаться правильно и достойно, а иначе какой ты человек. Свинья ты супоросая, а не царь природы. Хотя я знал даже одну свинью со встроенным стремлением к идеалу, эта чистюля какала всегда в один и тот же угол своего закутка. Всем бы двуногим так: не срать, где живешь, и не жить, где серешь. В человеке все должно быть прекрасно – а его, падлу, так и тянет подгадить себе или ближнему. Или вообще этого ближнего урыть, чтоб не отсвечивал. И как тут не впасть в маниакально-депрессивный психоз, ума не приложу. Медом их не корми, дай навалять шабру в шапку. А он тебя трогает, скажи? Сидит себе человек или, допустим, лежит, стишки сплетает в веночек. Так нет, надо ему это самое и именно в шапку. Нет слов, душат слезы.

После завтрака я побрел по берегу, похлопывая стэком по кустам верблюжьей колючки и чингила – не притаилась ли там в засаде гюрза? Не так чтоб уж очень боялся, что вот-вот на меня накинется какая-нибудь двухметровая сволочь. Просто хотелось познакомиться, пообщаться, может, морду набить. Все веселее. Но нет, спят еще змеюки. Ничего, скоро выползут, тогда и поговорим. Пощекочем кой-кому нервишки, и кое-что еще.

Довольно быстро я взял старый, полузасыпанный след грузовика, и он привел меня туда, куда я хотел – к площадке на самом мысу, где у рыбаков, небось, вековая стоянка.

Все там было в высшей степени предсказуемо: бутылки битые, недобитые и целые; какое-то гниющее, ни на что не годное тряпье; газета «Аральская правда», а может, «Заря Арала»; рваная автомобильная камера; была бы целая, и проблема плавучести ката решилась бы в момент, но что теперь уж. Валялась там и масса полезных в хозяйстве вещей: деревяшки разные; безнадежно запутанные клубки толстой рваной лески с огромными ржавыми крючками; и самое то, что мне надо – длиннючие куски кабеля, возможно телефонного, я в кабелях слабо разбираюсь. Местная публика использует его вместо лески при ловле особо выдающихся сомов, кои тут вырастают до немыслимых размеров. Я изучал историю вопроса. На Арале выловлен сом – чемпион мира, полтонны весом. Это ж вообразить трудно: пятьсот кило! Да ведь такой любой баркас разнесет в лоскутики. И как они только с ним справились, из пушки, что ли, стреляли ему в лоб. Я как-то видел, как двадцатикилограммовый сом валяет троих здоровых мужиков, словно кегли. Ладно, даст Бог, встретим и мы достойного противника. Сойдемся в почестном бою.

Я набрал на стоянке кучу всякого добра, а перед уходом побил своей дубинкой крупные стекла в мелкое крошево. Пару лет тому назад, там же на Арале, я был свидетелем жуткой сцены. Двое юных байдарочников из Ленинграда, он и она, премилые создания, особенно она, полезли у самого Аральска купаться, и девушка в своем почти невидимом купальничке прямо у берега наступила на разбитую бутылку, стоявшую стаканом, донцем в песок. Развалила ногу до кости, и сухожилия по-моему порезала, а тут жара и грязь несусветная. Вряд ли ногу удалось спасти. Иногда просто душа вянет от несовершенства мира, от его, прямо скажем, жидкого, всепроникающего паскудства. Ненннавижу.

Я притащил в лагерь большой моток кабеля и первым делом принялся ладить брасы19. Чтобы не резало руки, и для прочности, сплел кабель в три жилки. Времени на это ушла уйма, но результатом я был премного доволен. Реи теперь разворачивались как надо, и «Фрегад» поползет в галфвинд20 за милую душу, член на отруб даю. Оченно это отрадно. Теперь меня хоть в открытое море не унесет. А насчет перевертусеньки, так все под Богом ходим, и на то тебе и варежка дана, чтоб ея не разевать и парус вовремя рифить21.


Дальше у нас в программе стояла плавучесть. Примерно в километре от меня, вглубь залива, стеной стоял камыш. С этим мне тоже повезло. Камыш здесь далеко не везде, но там, где он есть – это что-то особенное, в палец толщиной, метра четыре высотой, если не более. Его ж только топором рубить нужно, ножом не урежешь. Чем таскать это добро на горбу, я перегнал кат прямо к зарослям. Заодно испытал брасы. Рулить в галфвинд было много труднее, чем на полных курсах – «Фрегадина» так и норовил то привестись, то увалиться22. Один раз мы с ним чуть не скрутили оверштаг23, и пришлось дико мельтешить веслом. Но я уже как-то привык, что в жизни всегда есть место паскудству, и особо не расстраивался. Так и утешал себя всякой пошлятиной: не пукай, лягуха, все равно аральское болото будет наше.

Наверно, меня вел Никола-угодник, или тут просто вариантов не так много, но я причалил в месте, где опять были следы рыбачьей стоянки и даже сложен очажок. Я покидал около него свои лохомындрики и заторопился к камышу. Камыш, естественно, шумел и гнулся, и только я к нему подошел, как с края сорвалась стайка кряковых, я прям чуть не уписался. Наверно, местные уточки, уже обосновались. Будь тут под рукой мой «Зауэр», хлебал бы я за ужином шурпу с утятинкой. Или на вертеле бы зажарил. Или в глине испек... А так только проводил стаю тоскливым взглядом да принялся резать камыш.

На Арале для резки камыша употребляют особые, длинные, лишь слегка загнутые, зазубренные серпы; забыл только, как они по-местному называются. А мне пришлось орудовать моей многоцелевой складной пилкой. Дело шло медленно, но шло. Я отбирал самые мощные, целые, нерастрескавшиеся камышины и срезал их чуть ниже самой нижней перепонки. От этого занятия спина заболела смертно, разгибаться приходилолсь медленно-медленно, с ужасными стонами и гримасами, и только вид растущей кучи камыша поддерживал мой боевой дух. Мысли при этом если и были, то пустяковые и совсем не трансцендентальные. Все трансцендентальное – от безделья. Впрочем, сам я против безделья ничего не имею, а очень даже наоборот. Dolce far niente – и мой закон тоже. Только надо очень аккуратно выбирать сорт безделья, не то быстро соскучишься.

Я сделал три ходки и каждый раз притаскивал в лагерь добрые вязанки. После третьего раза строго сказал себе, «Успокойся». Солнце уже начало валиться к горизонту, а я уж по опыту знал – если светило куда намылилось, то его ничем не удержишь. Пора было камыш обрубать и складывать в две кучки: одна по полтора метра и короче, другая по три. За этим делом и застал меня закат.

Я не стал форсировать процесс, рубить камыш при свете факелов и предаваться прочему голливудскому героизму, а сел себе на чурбан и принялся любоваться закатом. И так незаметно соскользнул в транс. Трансы эти, улеты в какое-то пятое измерение – вещь для меня привычная и в одиночестве практически ритуальная, как вопли небу Free at last, O Lord. Уходя куда-нибудь далеко, я всегда заранее знаю, что со мной где-то приключится «временная потеря “я”» -- так я это дело сам для себя обозначаю. Эти штучки меня только по молодости пугали, а потом даже как-то благодушно стали восприниматься. Не то чтобы при этом ловишь кайф, окунаешься в нирвану, или еще что. Просто есть такое ощущение: если в этом состоянии застанет меня смерть, то особого переполоха это не вызовет. Вроде как во сне. Это не совсем исчезновение «я», а некоторые сомнения в его/моем существовании здесь и сейчас. Примерно так.

Я эту муть тут дискурсивно излагаю, а на самом деле это такое подвешенное состояние вне времени и с самым неопределенным намеком на пространство, когда все плывет, но непонятно, куда. Вообще об этом лучше йогов спрашивать или у профессора Ганнушкина, но Петр Борисыч давно помре, а настоящие йоги все больше молча и вполне эгоистично балдеют по своим норам/ашрамам, и спросить практически некого. Так и сидишь, подвешенный, пока мозг выделяет какой-нибудь наркотик собственного изготовления.

Кстати, такое может накатить и на ровном месте, хоть в метро, хоть дома, хоть на пробежке. А здесь, на орбите, сам Господь велел, и это дело просто обостряется, и то ли еще будет. Скоро вообще раздваиваться начну – я и двойник, он же Кэп. Дело житейское. Правда, физический мир разгоняет эти мистические облачка в момент: жрать захочешь – куда вся мистика подевается. А жрать мне уже хотелось феноменально. Я как-то уже втянулся в это двухразовое питание, утром и вечером, но я ж не охотничья собака. Можно бы и почаще, а то придется штаны у колен ловить.

Подошло воскресное время суток, когда перебираешь по косточкам весь тяжко и со вкусом прожитый день и видишь, что это – хорошо, а сам со свистом всасываешь залупенный супец, и это – еще лучше. И лунный пейзаж вокруг тоже очень даже неплохо смотрится, хотя последнее, понятно, на любителя. Опять же звуки. В заботах дня слух как бы отключается, а когда млеешь от наркоза запредельной усталости, то шорох прибоя, неровный шелест камыша, тимпанные удары ветра лезут прямо в подкорку, туда, где ты был маленький и одинокий и всего такого смертно побаивался. И сейчас ты тоже не шибко большой, младенческие страхи так и плещут по углам, только никто уже не придет и не сделает так, чтоб было тепло и нестрашно. Ожидать решительно некого.

Одинокость такая, что даже супружнице был бы рад, наверно, но ненадолго; ой ненадолго. Ведь она тут же принялась бы трещать про пейзаж, хоть я точно знаю, что у нее просто органа такого нет, чтоб вибрировать от мистических дуновений, а есть набор барабанных фраз, от которых меня корежит. Меня корежит, а она знай молотит языком, еле дух успевает переводить, вдыхая воздух с носовым свистом. Далеко ли до беды... Совсем короткий у меня запал стал; быстро-быстро прогорит – и осколки вразлет.

Наверно, накопилась критическая масса. Целый мусорный бак обид. Стоик из меня хреноватый. Мне бы улыбаться надменно, снисходительно или, скажем абстрактно, с агапэ-любовию, а я как дурак иду вразнос, аж в голове пульсировать начинает, волнами, как полицейская сирена. И все от бессилия пробиться куда-то туда, под чужую кожу. А как это можно? Никак нельзя. Там, в середине, где у людей выделяется тонкая материя-чувствилище, у их породы – шелуха слов. Ба-ра-бан. Пустота. И заметь – недобрая пустота, с прицелом на какой-то себе навар.

Я столько раз перебирал в голове один случай, что он отшлифовался в подобие притчи для личного пользования. В самом начале знакомства я повел ее погулять в лесу вокруг Вострякова и Переделкина. Зашли далековато, и я поднял в кустах зайчишку. Задрушлял лопоухий, и вскочил ближе десяти метров, весь в летней коричневатой одежке. Так и мелькнул враскорячку. Я заорал, заулюлюкал, засвистал, в общем, возбудился, а все больше потому, что хотелось поделиться с Эмкой своей охотничьей страстью, да и ее порадовать нежданной встречей. Только она, конечно, ни хрена не увидела – диоптрий у нее минус восемь. Вечером стали на полянке под деревом, просто так, без ружья. Был май месяц, и смертно захотелось мне увидеть тянущего вальдшнепа. И вправду парочка пролетела на фоне высоковольтки, и я торчал, как зачарованный, все пытался расслышать хорканье и ксии-ксии-ксии, а дама опять ни черта не видела и не слышала.

Но это не все, совсем не все. Дальше самый цимес. На другой день пришла ее сестра, и эти две твари так смеялись, так смеялись – ну что за нелепость я сочинил, будто в лесу у Вострякова могут быть зайцы (ха-ха-ха!), а у Переделкина вальдшнепы (ха-ха-ха!). И вот что интересно: смеялись зло, смеялись, чтоб обидеть, как издеваются над одноклассником, которого решили травить. Смех, как из коммуналки. Я потом часто думал, что у них очень, очень многое – от коммуналки, они – ее выпускницы, а я никогда в коммуналке не жил, но я ж не виноват...

Если прикинуть спокойно, в этом все дело, зуб даю. Нет у меня коммунальной закалки, зато самолюбия и обидчивости сколько угодно. Инфантил, короче. Ужасно я разобиделся тогда, хотя плюнуть бы да растереть. Они ж убогие, что физически, с этими их диоптриями, что морально, этой самой коммуналкой пришибленные. Небось, из-за еврейства им в детстве так досталось, что их и пожалеть не грех.

Я бы и пожалел, только кто-то из задних рядов все подсовывал такой мысленный эксперимент: а что, если б про зайца и вальдшнепов им рассказал не я, а скажем, тот знаменитый поэт, что живет там же, в Перделкине-Перебзделкине? Он вроде тоже ружьишком балуется. Да они б ему в рот заглядывали, с живейшим и, подчеркнем, искренним интересом и энергичными гримасами восторга и всего, чего надо по ходу дела. Ах! Ах! Что вы говорите! Как интересно! Потрясающе! А вовсе никакие не Ха-ха-ха... Вот от этого биение в висках, мрак перед глазами и дрожь в руках, а в голове картинка маслом: левой за волосы, запрокинуть голову, а правой ребром ладони по гадючьему горлу, хорошо поставленным ударом, я ж на пробежке в лесу сухие сучья перерубаю...

И все, заметьте, из-за выеденного яйца. Охохонюшки, до чего ж мне далеко до незлобивости праведной. Пахать и пахать. Двух жизней может не хватить. А может, меня именно тут, в аральском одиночестве, устигнет трансфигурация какая-нибудь? Выйду из пламени преображенным. Или как бабочка из гусеницы, красивая такая, с крылышками – из червяка.

– Ага, держи карман. У гусеницы генетическая программа, а у тебя что? Злоба да сопли, вот и весь твой алмазный фонд. – Это мне был Голос Свыше, совсем как в «Фаусте», только подробнее. Я узнал голос Капитана, да и лексика была его. -- Раскрыздяй ты покровский, вот что я тебе скажу. Ты мне настопепенил, понял, нет? Ты кто, ты мужик или ты сопля мороженая? – Кэп совсем разошелся, шагая по мостику, естественно, с трубкой под седыми усами. – Подумаешь, цаца, обидели его, фрустрация его забодала, а с каких буев? Ты что, ее любишь, эту свою? Я ж тебя насквозь и глубже вижу. Был когда-то гон, была течка, нормальный ход, все было, все сплыло, одна зола осталась. Ты посчитай лучше, скольких ты параллельно пользуешь. Сколько раз у тебя деревянная кровать в тверской берлоге ломалась на самом интересном месте?

-- Ну, это вроде как увлечения... дионисийское начало...

-- Кончало у тебя дионисийское, а не начало, кобелина ты ибучий. Сперма у тебя из ушей брызжет, вот и все начала. Допрыгаешься, высосут они тебя досуха, посмотрим тогда на твое начало из мочала.

-- Да че ты заладил, сперма, сперма... Любви ж тоже хочется.

-- Ой умру, ой изойду эманацией... Это что, твое констутиционное право? На труд, на образование, на отдых, на любовь? Нету такого права! Другие есть, этого нету. Прилетит, сядет на маковку – Исайя, ликуй. Не прилетит – не обессудь, ходи пешком. А ты? Ты чего себе позволяешь, я спрашиваю? Чуть чего, сразу под юбку – где там моя неземная любовь завалялась?

-- Пошляк ты, Капитан, и шутки у тебя, как у того боцмана...

-- Ага, я пошляк, а ты у нас страдалец за несовершенство мира. Запахнулся бы уж. Читал, небось: царство гармонии внутри нас. А тебе все под юбками шарить бы. Да еще обижаешься, когда по соплям бьют. Жидковат ты на расправу, вот и все твои проблемы.

-- Всем бы такими жидковатыми быть... – обиженно забубнил я. – Всем бы Арал верхом на двух гондонах покорять...

-- Эт я ничего не скажу. Эт ты можешь. Даже процитировать могу: Ты из опасности сделал себе хобби, а за это не стоит презирать.24 Рассуди, однако: тут ты на своем поле, а ты попробуй на ихнем сыграть. Там и делов-то на пятак – вовремя уйти, вмазать на опережение. Так ведь тебе лень. Обломов ты, в совковом варианте. Будешь лежать на боку, стишки плести, ждать, когда тебя опять за них душевно так, тепло и душевно полюбят. Дождешься – когда рак на горе пукнет. А сам ведь точно про себя знаешь – один тут выход. Забить на это дело член потуже. Ставь паруса бабочкой25 и рули к горизонту поближе.

-- Тогда это не я буду. Другая душевная организация...

-- Соседи, вы только посмотрите на этого недогребанного! Ну глянь на себя, ну что ты такое? Кунострадатель, из-за угла сатириазисом трахнутый, по улице идешь – всех баб глазами перещупаешь, от десяти до семидесяти, а туда же, про тонкую душевную организацию... И стихи твои из мудей, не от Бога.

-- Бога нет, слыхал?

-- А вот это как кому повезет.

-- Я ж и говорю, непрушник я.

-- А ты упрись. Попаши. Заслужи.

-- И упрусь.

-- И упрись. Ладно, спи, ну тебя на хер. Надоел, говорю. Отчетливую внушаешь неприязнь. Мало тебя еще помяло. Так что приготовься. Prépare-tois26, мудила.

И только ботфортами по песку шурх... шурх... шурх...

Капитан, конечно, грубиян, но до чего же он прав. Особенно насчет «внушаешь неприязнь». Жаль, он приходит только по ночам. Но что бы это за жизнь была, если б он висел над душой ежеминутно.

Тогда б уж точно пришлось бы застрелиться.
Глава 7. День вблизи рая



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   27




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет