Символическое движение в России можно к настоящему времени счесть, в главном его русле, завершенным. Выросшее из декадентства, оно достигло усилиями целой плеяды талантов того, что по ходу развития должно было оказаться апофеозом и что оказалось катастрофой... Причины этой катастрофы коренились глубоко в самом движении. Помимо причин случайных, как разрозненность сил, отсутствие вождя единого и т. д., здесь более всего действовали внутренние пороки самого движения.
Метод приближения имеет большое значение в математике, но к искусству он неприложим. Бесконечное приближение квадрата через восьмиугольник, шестнадцатиугольник и т. д. к кругу мыслимо математически, но никак не artis mente*. Искусство знает только квадрат, только круг. Искусство есть состояние равновесия прежде всего. Искусство есть прочность. Символизм принципиально пренебрег этими законами искусства. Символизм старался использовать текучесть слова... Теории Потебни устанавливают с несомненностью подвижность всего мыслимого за словом и за сочетаниями слов; один и тот же образ не только для разных людей, но и для одного и того же человека в разное время – значит разное. Символисты сознательно поставили себе целью пользоваться, главным образом, этой текучестью, усиливать ее всеми мерами, и тем самым нарушили царственную прерогативу искусства – быть спокойным во всех положениях и при всяких методах.
Заставляя слова вступать в соединения не в одной плоскости, а в непредвидимо разных, символисты строили словесный монумент не по законам веса, но мечтали удержать его одними проволоками «соответствий». Они любили облекаться в тогу непонятности; это они сказали, что поэт не понимает сам себя, что, вообще, понимаемое искусство есть пошлость... Но непонятность их была проще, чем они думали.
За этой бедой шла горшая. Что могло поставить преграды вторжению символа в любую область мысли, если бесконечная значимость составляла его неотъемлемый признак? С полной последовательностью Георгий Чулков захотел отдать во власть символа всю область политико-общественных исканий своего времени. С еще большей последовательностью ввел в символизм мистику, религию, теософию и спиритизм Вячеслав Иванов. Оба эти примера тем характерны, что еретиками оказывались сами символисты; ересь заводилась в центре. Ничьи вассалы не вступали в такие бесконечные комбинации ссор и мира – в сфере теорий, как вассалы символа. И удивительно ли, что символисты одного из благороднейших своих деятелей проглядели: Иннокентий Анненский был увенчан не ими.
К основным порокам символизма в круге разрушивших его причин нельзя не отнести также и ряды частных противоречий, живших в отдельных деятелях. Героическая деятельность Валерия Брюсова может быть определена как опыт сочетания принципов французского парнаса с мечтами русского символизма. Это – типичная драма воли и среды, личности и момента. Сладостная пытка, на которую обрек себя наследник одного из образов Владимира Соловьева, Александр Блок, желая своим сначала резко импрессионистическим, позднее лиро-магическим приемом дать этому образу символическое обоснование, еще до сих пор длится, разрешаясь частично то отпадами Блока в реализм, то мертвыми паузами. Творчество Бальмонта оттого похоже на протуберанцы Солнца, что ему вечно надо вырываться из ссыхающейся коры символизма. Федор Сологуб никогда не скрывал непримиримого противоречия между идеологией символистов, которую он полуисповедовал, и своей собственной – солипсической.
Катастрофа символизма совершилась в тишине – хотя при поднятом занавесе. Ослепительные «венки сонетов» засыпали сцену. Одна за другой кончали самоубийством мечты о мифе, о трагедии, о великом эпосе, о великой в простоте своей лирике. Из «слепительного да» обратно выявлялось «непримиримое нет». Символ стал талисманом, и обладающих им нашлось несметное количество. Смысл этой катастрофы был многозначителен. Значила она ни больше ни меньше как то, что символизм не был выразителем духа России – тот, по крайней мере, символизм, который был методом наших символистов. Ни «Дионис» Вячеслава Иванова, ни «телеграфист» Андрея Белого, ни пресловутая «тройка» Блока не оказались имеющими общую с Россией меру.
Искупителем символизма явился бы Николай Клюев, но он не символист. Клюев хранит в себе народное отношение к слову как к незыблемой твердыне, как к Алмазу Непорочному. Ему и в голову не могло бы прийти, что «слова – хамелеоны»: поставить в песню слово незначащее, шаткое да валкое, ему показалось бы преступлением; сплести слова между собою не очень тесно, да с причудами, не с такою прочностью и простотой, как бревна сруба, для него невозможно. Вздох облегчения пронесся от его книг. Вяло отнесся к нему символизм. Радостно приветствовал его акмеизм...
Новый век влил новую кровь в поэзию русскую. Начало второго десятилетия – как раз та фаза века, когда впервые намечаются черты его будущего лика. Некоторые черты новейшей поэзии уже определились, особенно в противоположении предыдущему периоду. Между многочисленными книгами этой новой поэзии было несколько интересных; среди немалого количества кружков выделился Цех Поэтов. Газетные критики уже в самом названии этом подметили противопоставление прямых поэтических задач – оракульским, жреческим и иным. Но не заметила критика, что эта скромность, прежде всего, обусловлена тем, что Цех, принимая на себя культуру стиха, вместе с тем принял все бремя, всю тяжесть неисполненных задач предыдущего поколения поэтов. Непреклонно отвергая все, что наросло на поэзии от методологических увлечений, Цех полностью признал высоко поставленный именно символистами идеал поэта. Цех приступил к работе без всяких предвзятых теорий. К концу первого года выкристаллизовались уже выразимые точно тезы.
Резко очерченные индивидуальности представляются Цеху большой ценностью, – в этом смысле традиция не прервана. Тем глубже кажется единство некоторых основных линий мироощущения. Эти линии приблизительно названы двумя словами: акмеизм и адамизм. Борьба между акмеизмом и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть, прежде всего, борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю. Символизм, в конце концов, заполнив мир «соответствиями», обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами, и умалил его высокую самоценность. У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще. Звезда Маир, если она есть, прекрасна на своем месте, а не как невесомая точка опоры невесомой мечты. Тройка удала и хороша своими бубенцами, ямщиком и конями, а не притянутой под ее покров политикой. И не только роза, звезда Маир, тройка – хороши, т. е. не только хорошо все уже давно прекрасное, но и уродство может быть прекрасно. После всяких «неприятий» мир бесповоротно принят акмеизмом, во всей совокупности красот и безобразий. Отныне безобрáзно только то, что безóбразно, что недовоплощено, что завяло между бытием и небытием.
Первым этапом выявления этой любви к миру была экзотика. Как бы вновь сотворенные, в поэзию хлынули звери; слоны, жирафы, львы, попугаи с Антильских островов наполняли ранние стихи Н. Гумилева. Тогда нельзя было еще думать, что это уже идет Адам. Но мало-помалу стали находить себе выражение и адамистические ощущения.
Знаменательной в этом смысле является книга М. Зенкевича «Дикая Порфира». С юношеской зоркостью он вновь и вновь увидел нерасторжимое единство земли и человека, в остывающей планете он увидел изрытое струпьями тело Иова, и в теле человеческом – железо земли. Сняв наслоения тысячелетних культур, он понял себя как «зверя, лишенного и когтей и шерсти», и не менее «радостным миром» представился ему микрокосм человеческого тела, чем макрокосм остывающих и вспыхивающих солнц. Махайродусы и ящеры – доисторическая жизнь Земли – пленили его воображение; ожили камни и металлы, во всем он понял «скрытое единство живой души, тупого вещества».
Но этот новый Адам пришел не на шестой день творения в нетронутый и девственный мир, а в русскую современность. Он и здесь огляделся тем же ясным, зорким оком, принял все, что увидел, и пропел жизни и миру аллилуйя. «И майор, и поп, и землемер», «женщина веснушчатая», и шахтер, который «залихватски жарит на гармошке», и «слезливая старуха-гадалка» – все вошло в любовный взор Адама... Владимир Нарбут, выпустивший сначала книжку стихов, в которой предметов и вещей было больше, чем образов, во второй книжке («Аллилуйа») является поэтом, осмысленно и непреклонно возлюбившим землю. Описывая украинский мелкопоместный быт, уродство маленьких уютов, он не является простым реалистом, как могло бы показаться взгляду, легкому на сравнения, в победителях ищущему побежденных. От реалиста Владимира Нарбута отличает присутствие того химического синтеза, сплавляющего явление с поэтом, который и сниться никакому, даже самому хорошему, реалисту не может. Этот синтез дает совсем другую природу всем вещам, которых коснулся поэт. Горшки, коряги и макитры в поэзии, напр<имер>, Ивана Никитина, совсем не те, что в поэзии Владимира Нарбута. Горшки Никитина существовали не хуже и до того, как он написал о них стихи. Горшки Нарбута рождаются впервые, когда он пишет своего «Горшечника», как невиданные доселе, но отныне реальные явления. Оттого то нежить всякая у Нарбута так жива, и в такой же полной воплощенности входит в рай новой поэзии, как и звери Гумилева, как человек Зенкевича.
Новый Адам не был бы самим собой и изменил бы своей задаче – опять назвать имена мира и тем вызвать всю тварь из влажного сумрака в прозрачный воздух, – если бы он, после зверей Африки и образов русской провинции, не увидел и человека, рожденного современной русской культурой. О, какой это истонченный, изломанный, изогнувшийся человек! Адам, как истинный художник, понял, что здесь он должен уступить место Еве. Женская рука, женское чутье, женский взор здесь более уместны... Лирика Анны Ахматовой остроумно и нежно подошла к этой задаче, достаточно трудной. О «Вечере» много писали. Многим сразу стали дорогими изящная печаль, нелживость и бесхитростность этой книги. Но мало кто заметил, что пессимизм «Вечера» – акмеистичен, что «называя» уродцев неврастении и всякой иной тоски, Анна Ахматова в несчастных этих зверенышах любит не то, что искалечено в них, а то, что осталось от Адама, ликующего в раю своем. Эти «остатки» она ласкает в поэзии своей рукой почти мастера.
Труднее всего было проложить новый путь к лирике; к эпосу дорога не так была засорена, но к лирике безупречных слов надо было пробиваться. Не оттого ли и называлась юношеская книга Н. Гумилева «Путь конквистадоров».
Действительно, надо было иметь много отваги и бескорыстной любви к будущему, чтобы в то время, когда расцвета своего достигла лиро-магическая поэзия, исповедать и в лирике завет Теофиля Готье:
Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней! –
Стих, мрамор иль металл.
Как новый и бесстрашный архитектор, Н. Гумилев решил употреблять в поэзии только «бесстрастный материал». В этом решении тем большая видна дерзость, что по характеру своей поэзии Н. Гумилев скорее всего лирик, – музыка Верлена, магия Блока, – вот какие первоклассные твердыни он не побоялся атаковать из любви к беспристрастию. Во всяком случае, путь к новой лирике и к ничем не ограничиваемым темам открыт.
Итак, это просто-напросто Парнас – новые Адамы, – скажут нам любители «кругов» в истории. Нет, это не Парнас. Адам не ювелир, и он не в чарах вечности. Если Леконт де Лиль и полюбился Зенкевичу, то – «Сном Ягуара». Если Гумилеву и дорог холод в красоте, то это холод Теофиля Готье, а не парнасцев. А уж какие же парнасцы Нарбут или Ахматова?
Нет, просто с новым веком пришло новое ощущение жизни и искусства. Стало ясно, что символизм не есть состояние равновесия, а потому возможен только для отдельных частей произведения искусства, а не для созданий в целом. Новые поэты не парнасцы, потому что им не дорога сама отвлеченная вечность. Они и не импрессионисты, потому что каждое рядовое мгновение не является для них художественной самоцелью. Они не символисты, потому что не ищут в каждом мгновении просвета в вечность. Они акмеисты, потому что они берут в искусство те мгновения, которые могут быть вечными.
Печатается по: Сергей Городецкий. Некоторые течения в современной русской поэзии // Аполлон. 1913. Январь. № 1. С. 46 – 50. Ср. в позднейших мемуарных записях Ахматовой: «…я помню, как к нам в Царском Селе очень поздно вечером без зова и предупреждения пришел С. К. Маковский (Малая, 63) и умолял Колю <Гумилева – Сост.> согласиться на то, чтобы статья Городецкого не шла в “Аполлоне” (т. н. манифест), потому что у него от этих двух статей такое впечатленье, что входит человек (Гумилев), а за ним обезьяна (Городецкий), которая бессмысленно передразнивает жесты человека. Рассказывая мне об этом, Н. С. заметил, что, может быть, Маковский и прав, но уступить нельзя» (цит. по: Тименчик Р. Д. Примечания // Гумилев Н. С. Соч.: в 3-х тт. Т. 3. М., 1991. С. 256 – 257).
Теории лингвиста Александра Афанасьевича Потебни (1835- 1891), действительно, повлияли на становление модернистской концепции слова и символа. Подробнее см., например: Белькинд Е. Л. Андрей Белый и А. А. Потебня // Тезисы I Всесоюзной (III) конференции «Творчество А. Блока и русская культура ХХ века». Тарту, 1975. С. 160 – 164.
Георгия Ивановича Чулкова (1879 – 1939) Сергей Митрофанович Городецкий (1884 – 1967) упоминает как пропагандиста так называемого «мистического анархизма», попытавшегося приложить идеи Вяч. Иванова о кризисе индивидуализма и торжестве соборного творчества к тогдашней политической и общественной ситуации. Именно «венки сонетов» Иванова, включенные им в книгу стихов «Cor Ardens», подразумеваются в статье Городецкого далее. Кроме того, не называя имени автора, Городецкий цитирует ст-ние Иванова «Огненосцы»: «Из Хаоса родимого Гляди – Звезда, Звезда! // Из Нет непримиримого Слепительное Да!».
«Телеграфист» – ст-ние Андрея Белого из его книги «Пепел» (1909). «Слова – хамелеоны» – образ из ст-ния Бальмонта «Змеиный глаз»: «Слова – хамелеоны, // Они живут спеша, // У них свои законы, // Особая душа…». Звезда Маир – центральный образ одноименного цикла ст-ний Сологуба. Первая книга Владимира Нарбута «Стихи» вышла в 1910 г. Городецкий написал на эту книгу доброжелательную рецензию (Против течения. 1910. № 8. С. 4).
Георгий Иванов
СТИХИ В ЖУРНАЛАХ 1912 г.
(ОТРЫВОК)
Как ни поверхностен этот разбор, все же я думаю его достаточно, чтобы дать представление о малоутешительном положении стихов в наших современных изданиях. Безвкусие, отсутствие интереса к поэзии, полная неосведомленность относительно ее задач – царит даже в лучших из них, между тем, как внимание к стихам читающей публики заметно возрастает. На это указывают напр<имер>, быстро расходящиеся книги молодых поэтов. С октября 1912 г. начал даже выходить журнал, посвященный исключительно стихам, – ежемесячник стихов и критики «Гиперборей», упоминанием о котором я, следуя мудрому правилу: – приятное к концу – и закончу свое обозрение. <…>
«Гиперборей», насчитывающий в числе своих сотрудников таких поэтов, как А. Ахматова, Гумилев, Городецкий, Мандельштам, Нарбут, Зенкевич, однако является не только журналом, печатающим хорошие стихи, но и тем руслом, куда стремится все подлинно живое и в русской поэзии, прошедшей искусы символизма… и радостно видеть, как с каждым новым выпуском молодого журнала это русло делается все определеннее.
Печатается по: Георгий Иванов Стихи в журналах 1912 г. // Аполлон. 1913. № 1. Январь. С. 77. Георгий Владимирович Иванов (1894 – 1958) был в эту пору одним из самых активных пропагандистов акмеизма. Заслуживает быть отмеченным то обстоятельство, что в финале его обзора среди имен акмеистов упомянут Мандельштам, «пропущенный» в статье Городецкого, напечатанной в этом же номере «Аполлона».
<Без подписи>
19 декабря 1912 г., в помещении Общества Интимного Театра «Бродячая Собака» Сергеем Городецким была прочитана лекция под названием «Символизм и Акмеизм». В основу ее положены мысли, высказанные лектором в статье, напечатанной в этом номере «Аполлона». Лекция вызвала оживленные прения. Н. Гумилев, по существу соглашаясь с лектором, восстал против несколько односторонней и несправедливой оценки символизма и отметил, что в лекции говорилось главным образом об адамизме, а не об акмеизме. Адамизм же, являясь не миросозерцанием, а мироощущением, занимает по отношению к акмеизму то же место, что декадентство по отношению к символизму. Кроме того, им же было указано, что подобно тому, как символизм был торжеством женского начала духовной культуры, акмеизм отдает решительное предпочтение мужскому началу. Лектор, попросив слова не в очередь, присоединился к мнениям оппонента и объяснил свое отношение к символизму требованием настоящего момента. Затем Д. Кузьмин-Караваев приветствовал акмеизм за то, что он возвращает искусству право быть свободным от каких-либо посторонних требований выражением творческой силы человеческого духа. Василий Гиппиус, отрекомендовавшись символистом, предостерегал акмеизм от опасности впасть в самодовольство и потерять веру в «землю обетованную», конечный пункт человеческих исканий. Е. Зноско-Борвский отвергал самый факт существования акмеизма, как школы отличной от предыдущих, и в доказательство приводил выдержки из старых статей Н. Гумилева, написанных, когда последний считал еще себя символистом. А. Кульбин <так! – Сост.> приветствовал акмеизм в выражениях запутанных и странных. Остальные ораторы обнаружили полную неподготовленность к рассуждениям о вопросах литературы. Лектор ответил каждому из оппонентов, ни в чем не изменив своей первоначальной точки зрения.
Печатается по: <Без подписи>. <Без заглавия> // Аполлон. 1913. Январь. № 1. <Раздел «Смесь»>. С. 70 – 71.
М. Неведомский
ЕЩЕ ГОД МОЛЧАНИЯ. НАША ХУДОЖЕСТВЕННАЯ
ЛИТЕРАТУРА В 1912 г.
(ОТРЫВОК)
В Петербурге рядом с таким последним словом модернизма (гордо отрицающим все слова предыдущие), как кружок «футуристов» с его вычурами и молодым школьничеством, – образовался и крепнет кружок молодых певцов, назвавший себя «Цехом поэтов». Во главе его стоят С. Городецкий и Гумилев. Если в стихотворениях иных из членов цеха замечается несколько искусственная couleur locale*, подчеркнутый «народный» дух, то в общем надо сказать, что именно возврат к действительности, к конкрету, к краскам и трепету жизни является основной нотой в настроении этих молодых стихотворцев.
Печатается по: М. Неведомский Еще год молчания. Наша художественная литература в 1912 г. // За 7 дней. 1913. № 1 (95). Январь. С. 12. Критик-марксист Михаил Петрович Неведомский (наст. фамилия Миклашевский, 1866 – 1943), приветствовавший акмеизм за возрождение реалистической традиции, попал из-за этого под огонь модернистской критики. См. в нашей подборке далее. Позднее Неведомский высказался об акмеизме и его представителях куда более скептически: «Говорить ли о г. Городецком, который в “Биржевке” оказался right man on the right place – и завоевал “Царь-град”:
Недаром был Олегов щит
На воротах твоих прибит,
Царь-град, томящийся в плену.
Эвксинских вод упорный страж,
Ты будешь наш, ты будешь наш
В сию волшебную войну!
Есть ли тут “акмеизм” – не берусь решить. А вот, что тут квинтэссенция “Биржевки” – налицо, т. е. подлинная улица и шарманка, нечто расхожее и глубоко тривиальное – это для меня ясно. Другой представитель “цеха” г. Мандельштам занялся поляками. Это тот самый акмеист, что, по уверению критика из “Аполлона” – “справился с позой пророка, которую ему заблагорассудилось принять”. Обращаясь к полякам (“австрийской ориентации”) г. Мандельштам поучает их, одновременно состязаясь, очевидно, не без надежды на успех, с знаменитым “О чем шумите вы…”:
Поляки, я не вижу смысла
В безумном подвиге стрелков, –
Иль ворон заклюет орлов,
Иль потечет обратно Висла?
Или о габсбургов костыль
Пристало опираться Польше?
На мой взгляд, ничуть не менее удачно (и с меньшими, притом, претензиями) “справился с позой пророка” хотя бы безымянный автор текста к лубочной карикатуре на Франца Иосифа:
Смотрите здесь, смотрите там
Вся Австрия ползет по швам…»
(Современник. 1915. № 5. Май. С. 269 – 270). Говоря о Мандельштаме, Неведомский иронически сослался на статью о военных стихах русских поэтов, написанную Георгием Ивановым (см.: Аполлон. 1914. № 8. С. 55).
<Без подписи>
В ЛИТЕРАТУРНОМ ОБЩЕСТВЕ
(ОТРЫВОК)
Спор о новых направлениях в современной русской поэзии, вызванный докладом Г. И. Чулкова «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» или проще, о значении символизма, акмеизма и эгофутуризма, привлек в заседание литературного общества, 10 января, многочисленную публику. Председателем собрания избран был С. А. Венгеров. Выступавшие ораторы разбились на два резко противоположных лагеря. С. Городецкий в резком тоне говорит о хулителях акмеизма, не понимающих важного революционного значения этого нового направления, явившегося на смену отжившему символизму. Единственный человек, с которым стоит спорить – это Георгий Чулков, он признает, что среди акмеистов есть такие таланты, как Ахматова и др. Старые критики загораживают дорогу молодым силам.
Георгий Чулков дополняет свой доклад новыми замечаниями. Он признает, что акмеизм есть результат не литературной эволюции, а пробуждение современной реакции. Муза С. Городецкого только потеряла от увлечения никчемным акмеизмом. Ахматова ничуть не акмеистка, Гумилев, – ученик Брюсова, символиста, Зенкевич – декадент, Нарбут настолько ничтожен, что о нем и других, называющих себя акмеистами, не стоит говорить.
Печатается по: <Без подписи>. В Литературном обществе // Речь. 1913. № 11 (12 января). С. 6.
<А. Б.>
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА В 1912 ГОДУ
(ОТРЫВОК)
<…> Сколько за год наплодилось всяких поэтиков, сколько сборников выпущено, а русской поэзии от этого все не легче, и «цех поэтов» для нее так же бесполезен, как и каждый поэтик в отдельности, и от двадцати сборников то же впечатление, что и от одного.
Юная вобла стадом мечет икру. Качество икры не ниже среднего. И только, и только. Разделять, выделять кого-либо из тысячной толпы нет возможности, было бы несправедливостью, незаслуженной обидой для всех остальных. Ясно одно: эти иксы и игереки из-под одной наседки – модернизма, физиономии же, индивидуальности не ищите, не найдете. Под личинами стилей и образов не живут души поэтов. Первые ученики по стихосложению, а, в сущности, души не родившиеся. Даже «эго-футурист» Игорь Северянин со своими взбалмошными и до смешного неблагоразумными «поэзами» более личность, более поэт, чем весь этот «цех» безусых старичков, ибо в этом озорном пиите хотя бунтует и кипит озорная молодая натура, и он идет на свой страх и риск.
Печатается по: <А. Б.> Русская литература в 1912 году // Голос Москвы. 1913. 15 января. С. 2.
Владимир Львов-Рогачевский
БЕЗ ТЕМЫ И БЕЗ ГЕРОЯ
(ОТРЫВОК)
II
У современной литературной «молодежи», выступающей с широковещательными и многоречивыми манифестами, если имеются герои, то эти герои – маргариновые. В ноябре прошлого года общество художников «Союз молодежи» устроило любопытный вечер с прениями. На этом вечере читались доклады о «кубизме» в живописи и о «новейшей русской поэзии». Зал был переполнен публикой, пришедшей поглазеть и посмеяться.
Публика хохотала при каждом ультрадерзновенном выпаде докладчиков, но не в этом заключалась соль вечера. Самое характерное заключалось в глубоком презрении докладчиков к прошлому искусства, к «пресловутым» Рафаэлям и Врубелям, этим «фотографам», к «пресловутым» Пушкиным и Лермонтовым, создавшим «описательную» поэзию.
От идейной поэзии, воссоздавшей весь мир и человека, поэт юноша в своем пустом, фразистом докладе звал к «словотворчеству», к своеобразному поэтическому кубизму, к нечаянным восклицаниям.
Недавно было напечатано стихотворение одного из эгофутуристов:
«Три-три-три
Фру-фру-фру
Иги-иги-иги
Угу-угу-угу»
Поэт забавляется безумно, безмерно!..
Вот эти «иги-иги-иги» соблазнили некоторых из представителей современной молодежи.
Новая эра русской поэзии, поэзии не описательной, не идейной, а творчески свободной, началась, оказывается, со времени напечатания стихотворения «Заклятие смехом». Тут же при смехе публики оно было торжественно продекламировано, а, кстати, и прорекламировано.
Это стихотворение хорошо известно публике как идеал звонко-звучной бессмыслицы:
«О, рассмейтесь смехом!
О, засмейтесь смехом!
Что смеются смехом, что смеянствуют смеяльно,
О, засмейтесь усмеяльно!» и т. д. и т. д.
Конечно, в этом наборе «смеяльных» слов – никакого смысла! «Поэт забавляется безумно, безмерно». Но эта безмерная болтовня превращается в своеобразный манифест: «Заклятье смехом» горит на знамени «молодежи».
После этого юноши выходили другие «дерзновенные», выходил на эстраду еще один «молодой», странный, истеричный, полный беспричинного, смешного возмущения. Этот «молодой» кричал, что теперь он уже не эгофутурист, а post-футурист и предлагал раздавить представителей других новый течений. Я его слышал в том же зале в прошлом году: тогда он был футуристом и вслед за итальянцем Маринетти разрушил статую «Самофракийской победы» и мчался на современном автомобиле.
И много было нечаянных восклицаний, выкрикиваний, разрушительных и эпатирующих слов, разрывавшихся с треском, как мальчишеские петарды, много было «смешков» по адресу «пресловутых», и все это под флагом служения новым богам.
Благословенны искатели истины и новых путей и новых форм, но вызывают отвращение те господа, для которых искание стало фальшивым паспортом. Дальше подражания последнему крику моды в Париже они не идут! У нас сотни Сезаннов, Матиссов, Гогенов, Пикассо, десятки Маринетти, Маллярме, Рене Гилей, только нет самобытных талантов, нет яркой индивидуальности, нет творчества, родившегося из подлинных переживаний.
Подделыватели, имитаторы и плагиаторы суетятся, гениальничают и, увенчав себя лавровыми венками, ревут победоносно: «Иги-иги-иги! Угу! угу! угу!»
Вслед за этими ноздревски-смелыми «новаторами» плетется Санхо-Пансо литературщины, их друг-ценитель. Он открывает новую эру и производит большой шум: он хочет, чтобы и его заметили.
Как горьковский Сатин, которому «надоели все человеческие слова», с особенным смаком он произносит словечки, вроде «Сикамбр». С пламенным гневом он защищает искателей, оплевавших Рафаэля и Пушкина, защищает от «хамства» толпы. Гениев путает с бездарностями и со слезой рассказывает, как преследовали Мане и Гогена, Бодлэра и Уайльда. Ничтожным самозванцам он раздает терновые венцы мучеников и героев.
Конечно, гораздо интереснее то, что говорят сами представителя искусства об этой суете сует.
3-го января 1912 года на съезде художников Александр Бенуа выступил с докладом, в котором была интересна, в особенности, критическая часть.
«Разве мы не устали, – говорил докладчик, – от индивидуализма, от товарищества вразброд, от художественного хаоса?»
Талантливый критик-эстет и знаток истории искусства не подделывался к настроению «молодых», он восстал против «пестроты индивидуализма», против его «деспотизма». А. Бенуа обвинял индивидуализм в том, что он «дробит и лишает творчество общественного значения», он громил всевозможных молодых – эти «базары крошечных самолюбий, в которых каждый силится быть особенным, тогда как ему нечего, в сущности, сказать». Этот доклад был встречен бурными аплодисментами, и было в нем много горькой и беспощадной правды.
У Леонида Андреева в его драме «Профессор Сторицын» идеалист, мечтавший о нетленной красоте, с ужасом глядит на низкий лоб своего сына, с ужасом слушает его рассказ о том, как он живет с одной девицей и принимает меры, чтобы у них не было детей. Отец готов сойти с ума от стыда и боли, а сын твердит, как автомат: «Мне все равно… мне все равно…».
Это «мне все равно» самодовольно говорят творцы бесплодной литературы, тоже принимающие меры, чтобы в их произведениях идей не было.
У нас сотни поэтов. Рынок завален бесчисленными сборниками в 20 – 30 стихотворений. Эти сборники выходят с торжественной надписью: книга первая, книга вторая, третья, четвертая и т. д. Страшная продуктивность!
Все эти «молодые», все эти вчерашние «мистические анархисты», а сегодняшние акмеисты или адамисты, символисты и сциентисты, футуристы и post-футуристы со всех сторон жужжат в уши читателю о своей гениальности.
А когда эти поэтики выступают со своими манифестами по примеру парижских собратьев в кабачках, устроенных «по-парижски» – им сказать нечего. Кроме беззастенчивой ругани по адресу представителей других групп, по адресу бесчисленных конкурентов на книжном рынке, вы ровно ничего не услышите.
«Всякий поэт должен быть анархистом. Потому что как же иначе»1.
Неотразимо убедительный аргумент этот вы найдете в статье-манифесте Сергея Городецкого, напечатанной в сборнике «Факелы» в 1907 году.
Только теперь говорят о другом, уверяют, что каждый поэт должен быть эго-футуристом или пуристом или сциентистом, потому что… «потому что как же иначе».
На зыбком фундаменте этого «как же иначе» строятся бесчисленные башни с окнами цветными под разными пышными названиями.
Мы не смешиваем со всеми этими «молодыми», со всеми «смеюнчиками-смехачами» и сочинителями крикливых манифестов старшее поколение поэтов-символистов. К. Бальмонт, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Андрей Белый, а позже Александр Блок, Сергей Городецкий – автор «Яри» оставили глубокий след в истории русской поэзии и совершили большую работу.
От сурового стиха Некрасова, от аскетического умерщвления художественной плоти они ушли в область чистого искусства, перегнув палку в обратную сторону, и это они почувствовали теперь.
Они были уверены, что в «доме Давида Лейзера нет места красавице Сарре», тогда как аскет-общественник вместе с чеховской Лидой из «Домика с мезонином» презирал «художника-пейзажиста» и с пренебрежением ему говорил: «впрочем, это вам неинтересно», «ведь вы – пейзажист».
Мне думается, что с тех пор многое переменилось и в доме Давида Лейзера и в домике с мезонином. Мы стоим на пороге синтеза, но К. Бальмонт, Валерий Брюсов, Вячеслав Иванов, Александр Блок, Андрей Белый не в силах найти этот синтез.
Сборники старших поэтов, появившиеся в прошлом году, были отмечены глубоко-серьезным отношением к поэзии, большой эрудицией, носили печать упорного труда («Зеркало теней» – Валерия Брюсова), печать религиозной углубленности (II часть «Сor ardens» – Вячеслава Иванова). Но Валерий Брюсов все же тот же парнасец. Холодный, размеренный и застегнутый на вес пуговицы, Вячеслав Иванов – жрец для немногих посвященных.
Много говорят в Петербурге среди поэтов о Н. Гумилеве; но этот поэт, попавший в «мэтры», все-таки остается учеником Валерия Брюсова. Он выпустил в прошлом году третью книгу стихов, брюсовски-бесстрастных и гумилевски-бесплодных; «Чужое небо» этого Тартарэна из Тараскона, разрисованное, подкрашенное и все-таки абстрактное, не тянет, и солнце Н. Гумилева светит, да не греет.
Растрепанная «Ива» Сергея Городецкого дышит непосредственностью, попадаются строки и даже страницы прекрасные. Наряду с такими сильными и глубокими по настроению стихотворениями, как «Странники», «Странник мира», «Литва», «По берегам», попадаются неудачные «Петроградские видения», «Романс», «Волк», «Ивану Никитину». Заметна большая любовь к языку народа и к его поэзии, но почти ни одно стихотворение не доведено до конца, не обработано. Сергей Городецкий все спешит, это поэт-непоседа, и читатель у него тоже непоседа.
Изящны стихотворения Ахматовой, более изящны, чем нарядные влюбленные в себя стихи Н. Гумилева.
Любопытны и новы по стилю ультра-реалистическому стихотворения Владимира Нарбута, выпустившего книгу «Аллилуйя».
Если Андрей Белый посвятил свой «Пепел» поэту «натуральной школы» – Некрасову, то Владимир Нарбут – реалистам-малороссам: Н. Гоголю, Гребенке, Нарежному.
В этой книге хорош «Горшеня», испорчен излишним натурализмом «Шахтер». Кричащая, дерзновенная внешность книги, изданной в стиле Акафиста – подчеркивает фривольность некоторых описаний.
Еще две-три книги, отмеченные печатью подлинного таланта и подлинных переживаний, а дальше? Дальше литературщина и нечаянные восклицания «книги нарушений», книги «космической поэзии», книги, бьющие на скандал, вроде сборников «Пощечина общественному вкусу» или «Мирсконца» – тетрадки с поддельными детскими каракульками, бесчисленные поэтические «брошюры» и листовки, тощий журнальчик «Гиперборей» в 32 странички с гиперболическим предисловием о победоносной поэзии и с десятком дружеских рецензий.
Глубоко народная, полная религиозного трепета и непосредственности поэзия Николая Клюева, его «Сосен перезвон», его менее удачные «Братские песни», вышедшие в Москве в 1912 году, явились лишь намеком на новую поэзию будущего. Это не золоченая лира Аполлона, а дерзкая флейта, похожая на дудочку пастуха.
Крестьянин Олонецкой губернии принес в обитель Аполлона – строгого, размеренного и бесстрастного – аромат полевых цветов, сосен перезвон и песни брата-человека.
Но вокруг имени поэта началась какая-то вакханалия. Его захватили и захватали пошлыми руками.
Когда молодые бездарности вносят в литературу биржевой ажиотаж, играют дутыми ценностями, это понятно, но, когда пользуются именем талантливого писателя для рекламы, это глубоко возмущает.
В декабре 1912 года вышла в Москве еженедельная газетка Ионы Брехнечева <так! – Сост.>. На первой странице красуется портрет Н. Клюева, в «календаре писателя» говорится о выпущенных и выпускаемых книгах Н. Клюева: «замечательная книга», «страшная книга», «изумительная книга»! В статьях сравнивают молодого поэта с Давидом, Иоанном Дамаскиным.
Неужели Николай Клюев не чувствует всей пошлости этой суеты?
Катюша Маслова однажды бросила в лицо князю Нехлюдову гордые слова: «ты мною спастись хочешь» – у Н. Клюева нет этих гордых слов.
Страшно, что молодой талант задергают, залапают, заставят позировать и любоваться собой.
Слишком отравлена рынком современная литература с ее «последней новостью».
Из всех поэтических книг, которые вышли в этом году, потрясает своей силой и пророческим пафосом книга Бялика «Поэмы и песни». Но эта книга выходит уже вторым изданием; она впервые появилась с 1911 году и принадлежит перу русского еврея, который пишет на древнееврейском языке. Мы читали только в переводе Жаботинского пламенные гимны, обращенные к народу; этот властный призыв к обновленью, этот праведный гнев потрясают читателя, как вещее слово библейских пророков. Не медь звенящая и не кимвал бряцающий, не жалкие рабские причитания – в этих поэмах и песнях, а жгучая боль и мучительная любовь к истерзанному народу.
Так погиб мой народ… срама жаждет он сам.
Нет опоры стопе, нет мерила делам,
Сбились люди с пути, утомившись бродить,
И в скитаньях веков затерялася нить.
Рождены под бичом и бичом вскормлены,
Что им стыд, что им боль, кроме боли спины.
Народ, выдвинувший такого поэта – не погибающий народ! Страшные, бичующие слова народного трибуна, говорящего, как власть имущий, обращены не только к еврейскому народу… Все, имеющие уши, да слышат!
К нашему народу, тоже рожденному под бичом, пока еще не пришел такой поэт с «великим глаголом». Мы все еще продолжаем внимать «стрекочущу кузнецу в злене блате сущу». А если наши поэты, наши «мистические народники» идут к народу, к некрасовским «Коробейникам», они несут народу погребальную «Урну», «Пепел» своей души, подделки под лубок, под стиль народа, народные словечки, взятые напрокат у Даля, несут свое «отчаянье»…
Зачем народу эти Елиазары?
Александр Блок говорил, что его драмы поймет не всякий: для этого нужно быть «немного в этом роде»… Поэтам-интимистам и салонным ультра-индивидуалистам не мешало бы помнить, что трагедию народа понимать еще труднее, чем даму «Балаганчика» Блока. Для этого нужно быть тоже «немного в этом роде!».
Для серьезного поэта наступает момент подведения итогов, оглядки назад, синтезирования и размежевания. Пора перейти от абстрактного символизма и символов схем – к обновленному реализму.
Уже в 1910 году2 в своих статьях, посвященных поэтам-символистам, я писал: «“Конец русских символистов-декадентов” это вовсе не торжество прежнего наивного реализма. “Природы нет – исчезнет и искусство” – это правда, но одной натуры, одного описыванья и выписыванья – слишком недостаточно… “Не быть” русскому символизму упадочников, “быть” обновленному реализму поднявшихся – так говорит современность».
Недавно Сергей Городецкий и группа его единомышленников из цеха поэтов выступили с манифестом об «Акмеизме». В проекте докладчик обещал повести в «рай, творимый поэзией Гумилева, Зенкевич <так! – Сост.>, Анны Ахматовой и О. Мандельштама». Жаль, что поэт, бывший мистический анархист и мифотворец в своем выступлении против изжившего себя символизма не воздержался от крикливых, придуманных кличек и дружественных рекомендаций. Ведь речь-то его сводилась к пропаганде нового реализма, к борьбе против мертвых и сухих абстракций, и такое выступление можно только приветствовать, можно приветствовать и возвращение серьезных поэтов к языку народа, к новому человеку. Только какое же отношение к языку народа имеет кличка «акмеисты»?
Тут дело, конечно, не только в смене форм. Нужно, чтобы на смену поэтикам пришел большой поэт. «Все несчастие наших поэтов» – говорил Гете – «заключается в том, что среди них нет ни одного замечательного человека». Мне думается, этот упрек относится всецело к современным поэтам. Нет среди них красивой и яркой, необычной индивидуальности, нет героя. Новый реализм расцветет, если принесет живое слово, непосредственные переживания, если его представители будут окрылены тем великим гневом, который делает поэта, если новый реалист коснется земли, как Антей, если найдет нового человека, найдет тему и героя и отрешится от уродливого индивидуализма.
Праздником литературы является новое полное издание стихотворений Ф. Тютчева с предисловием Валерия Брюсова. Точно восходишь на горные вершины…
Повсюду чуткое молчанье…
Что это – сон иль ожиданье,
И близок день или восход?
Благовест поэзии Тютчева властно покрывает суетливое и надоедливое жужжание поэтиков на час…
Поэты-парнасцы точно хотят напомнить о предтече символистов, напомнить о традиции теперь, когда новые реалисты говорят о закате символизма.
Без работы Фета, Тютчева – с одной стороны, Некрасова, Никитина, Гоголя, Толстого – с другой, без работы группы старшего поколения символистов немыслимы новые реалисты. Пора это признать.
Печатается по: В. Львов-Рогачевский Символисты и наследники их // Современный мир. 1913. Кн. 1. Январь. С. 99 – 106. Это первое в ряду многочисленных печатных высказываний плодовитого критика-марксиста Василия Львовича Львова-Рогачевского (1873 – 1930) об акмеизме. Давид Лейзер – персонаж драмы Л. Андреева «Анатэма».
В. Буренин
Достарыңызбен бөлісу: |