Жорж Перек Жизнь способ употребления



бет50/62
Дата28.06.2016
өлшемі3.17 Mb.
#162940
1   ...   46   47   48   49   50   51   52   53   ...   62

Глава LXXIX

Лестницы, 11

Двустворчатая дверь Роршашей открыта настежь. На лестницу выставлены два обитых кожей корабельных сундука, обклеенных этикетками. Третий сундук угадывается в прихожей, помещении с темным паркетом, резными деревянными панелями высотой в человеческий рост, вешалками в стиле «просвещенная рустика» в виде оленьих рогов из бирштюбе Людвигсхафена, и люстрой ар нуво, полусферической тарелкой из стеклянной крошки с инкрустированным треугольным орнаментом, от которой исходит тусклый свет.

Этой ночью, в двенадцать часов, Оливия Роршаш отправляется с вокзала Сен-Лазар в свое 56-е кругосветное путешествие. Племянник, который впервые будет сопровождать ее в поездке, заехал за ней, прихватив с собой ни много ни мало четырех посыльных. Это очень высокий шестнадцатилетний юноша с иссиня-черными локонами, ниспадающими на плечи; он одет с изысканностью, явно не соответствующей его возрасту: расстегнутая белая рубашка, шотландский жилет, кожаная куртка, абрикосового цвета шейный платок и охристые джинсы, заправленные в широкие техасские сапоги. Он сидит на одном из сундуков и, небрежно посасывая соломинку, вставленную в бутылку «Coca-Cola», читает «Vade mecum француза в Нью-Йорке», тоненький рекламно-туристический проспект, выпущенный агентством путешествий.

Оливия Норвелл родилась в тысяча девятьсот тридцатом году в Сиднее и в восемь лет стала самым обожаемым ребенком Австралии после того, как в постановке «Полковой талисман» Королевского театра дебютировала в роли, сыгранной в кино Ширли Темпл. Ее триумф оказался столь ошеломительным, что пьесу играли два года при полном аншлаге, а когда Оливия, умело распространяя слухи, дала знать, что начинает репетировать новую роль, а именно роль Алисы во «Сне Алисы», отдаленно инспирированном Льюисом Кэрроллом и написанным специально для нее одним признанным драматургом, ради этого приехавшим из Мельбурна, все билеты на двести изначально запланированных спектаклей были скуплены за шесть месяцев до премьеры, и дирекции театра пришлось записывать желающих в лист ожидания на возможные последующие представления.

Предоставляя дочери возможность продолжать эту сказочную карьеру, ее мать Элеонора Норвелл, дальновидная бизнесвумен, по совету одного успешного агента принялась максимально использовать огромную популярность девочки, ставшей к тому времени самой востребованной фотомоделью в стране. Вскоре всю Австралию заполонили красочные журнальчики и афишки, на которых Оливия ласкала плюшевого медвежонка или под профессиональным взором умиленных родителей разглядывала энциклопедию выше себя ростом (Let your Child enter the Realm of Knowledge! ), а еще, одетая гаврошем, в кепке с откидным козырьком и штанах на лямках, сидела у края тротуара и играла в кости с двойниками Пима, Пама и Пума по заказу недавно зародившейся австралийской Службы дорожной безопасности.

Ее мать и ее агент, постоянно переживавшие за карьеру этой живой куклы, с тревогой ожидали катастрофических последствий подросткового и особенно пубертатного периода, однако Оливия достигла шестнадцатилетнего возраста, ни на миг не переставая быть предметом столь сильного обожания, что в некоторых селениях западного побережья жители устраивали самый настоящий бунт, если скрыто-рекламный еженедельник, обладавший эксклюзивным правом на ее фотографии, не доставлялся вовремя. И вот тогда — и это стало пиком ее славы — она вышла замуж за Джереми Бишопа.

Как все девочки и девушки Австралии, в период с 1940 по 1945 годы Оливия была «крестной» для многих солдат. Ее подписанные фотографии рассылались по полкам, но помимо этого раз в месяц она сама писала отдельное маленькое письмо какому-нибудь простому солдату или унтер-офицеру, совершившему какой-нибудь более или менее героический поступок.

Одним из таких счастливых избранников стал рядовой второго класса Джереми Бишоп, доброволец, зачисленный в 28-й полк морской пехоты (им командовал знаменитый полковник Арнхельм Пальмерстон, прозванный «Старым Громом» из-за тонкого белого шрама, рассекавшего лицо, как будто в него попала молния): в 1942 году в ходе кровавой битвы в Коралловом море он вытащил лейтенанта, упавшего в воду, и одновременно с наградой Victoria Cross получил письмо от Оливии Норвелл, которое заканчивалось фразой «целую тебя от всего сердца» с дюжиной крестиков, должно быть, означавших количество поцелуев.

Храня письмо как талисман, Бишоп поклялся себе, что получит еще одно, и ради этого принялся множить боевые заслуги: от Гуадал-канала до Окинавы, пройдя Тараву, острова Гилберта, Маршалловы острова, Гуам, Батан, Марианские острова, Иводзиму, он так отличился, что закончил войну самым награжденным рядовым первого класса во всей Океании.

Свадьба двух молодежных кумиров была неминуема: ее отпраздновали со всей помпой двадцать шестого января 1946 года, в день национального праздника Австралии. Более сорока пяти тысяч человек присутствовало при венчании на большом стадионе Мельбурна, которое провел кардинал Фринджилли, в то время экуменический апостолический викарий Австралазии и Антарктических Территорий. Затем, из расчета по десять австралийских долларов с человека — что приблизительно соответствовало семидесяти франкам, — толпе позволялось зайти внутрь нового особняка молодоженов и пройти перед подарками, присланными со всех концов света: от президента Соединенных Штатов — полное собрание сочинений Натаниела Готорна в переплете из буйволовой кожи; от мадам Платтнер из Брисбена, стенографистки, — изображение супругов, составленное из одних лишь букв, напечатанных на пишущей машинке; от «The Olivia Fan Club of Tasmania» — семьдесят одна ручная белая мышь, которые могли выстраиваться и составлять имя Оливии; от министра обороны — рог нарвала, превышающий размерами тот, который сэр Мартин Фробишер преподнес королеве Елизавете по ее возвращении с Лабрадора. За дополнительные десять долларов разрешалось даже заглянуть в свадебную спальню и полюбоваться супружеской кроватью, вырезанной из ствола секвойи и преподнесенной в совместный дар «Межпрофессиональной Ассоциацией Древесной Промышленности и Смежных отраслей» и «Национальным профсоюзом Лесников-Дровосеков». И, наконец, вечером, на гигантском приеме Бинг Кросби, за которым самолет специально летал в Голливуд, спел «Свадебный марш», сочиненный в честь молодоженов одним из лучших учеников Эрнста Кренека.


Это замужество было первым. Оно продлилось ровно двенадцать дней. Брак с Роршашем стал пятым. В промежутке ее супругами поочередно побывали: молодой актер, игравший усатого австрийского офицера в доломане с брандебурами, который оставил ее спустя четыре месяца ради юного итальянца, продавшего им розу в одном из ресторанов города Брюгге; английский лорд, который никогда не расставался со своей собакой, маленьким курчавым спаниелем по кличке Скремблед Эггз; разбитый параличом промышленник из Рэйсина (штат Висконсин, между Чикаго и Милуоки), который управлял литейными заводами с террасы своей виллы, сидя в инвалидной коляске и обложившись кипами газет со всего мира, прибывавших с утренней почтой.
С Реми Роршашем она встретилась в Давосе, в феврале 1958 года, через несколько недель после своего четвертого развода, при обстоятельствах, достойных классических американских комедий. В книжном магазине она искала книгу о «Великолепном часослове герцога Беррийского», чьи репродукции увидела накануне в одной телевизионной передаче. Разумеется, имевшийся в наличии единственный экземпляр был только что снят со стеллажа, и его счастливый обладатель, мужчина в возрасте, но довольно энергичный, как раз платил в кассу. Оливия тут же к нему подошла, представилась и попросила уступить ей книгу. Мужчина, который был не кем иным, как Роршашем, отказался, но все закончилось тем, что они договорились владеть ею вместе.

Глава LXXX

Бартлбут, 3

На третьем конгрессе Международного Союза историков, проходившем в Эдинбурге в октябре 1887 года под двойным патронатом «Royal Historical Society» и «British Association for the Advancement of Sciences», прозвучали два доклада, которые потрясли международное научное сообщество и еще в течение нескольких недель не переставали волновать общественное мнение.



Первый доклад, прочитанный на немецком языке профессором Цапфеншуппе из Страсбургского университета, был озаглавлен «Untersuchungenüber die Taufe Amerikas». Изучая архивы из подвалов епископства Сен-Дье, автор обнаружил целую партию старых книг, напечатанных несомненно в знаменитой типографии, которую в 1495 году основал Жермен Люд. Среди этих книг оказался атлас, на который ссылались многочисленные тексты шестнадцатого века, но ни один экземпляр которого, как считалось, не сохранился: это была знаменитая «Cosmographiae introductio cum quibusdam geometriae ас astronomiae principiis ad eam rem necessariis, insuper quatuor Americii Vespucii navigationes» Мартина Вальдзеемюллера по прозвищу Илакомилюс, самого известного картографа Школы Сен-Дье. Именно в этом атласе сердцевидной формы новый континент, открытый Христофором Колумбом и названный им Западной Индией, впервые появился под названием TERRA AMERICIVEL AMERICA, а дата, фигурировавшая на экземпляре — 1507, — наконец-то положила конец ожесточенным спорам, которые на протяжении трех веков не утихали по поводу Америго Веспуччи. Для одних он был искренним человеком, совестливым и скрупулезным исследователем, который и не думал прославлять себя наименованием целого материка и об этом никогда так и не узнал или, быть может, узнал, но уже на смертном одре (на многих романтических гравюрах — в том числе на гравюре Тони Джоаннота — старый путешественник, угасающий в окружении домочадцев, в Севилье, в 1512 году, держит руку на открытом атласе, который какой-то плачущий мужчина, стоя на коленях у его изголовья, ему протягивает, дабы он мог своими глазами в последний раз перед смертью увидеть, как слово AMERICA растягивается через весь новый континент); для других он был авантюристом той же породы, что и братья Пинзон, который, как и они, сделал все для того, чтобы оттеснить Колумба и присвоить себе заслугу его открытий. Благодаря профессору Цапфеншуппе наконец-то было доказано, что обычай называть новые земли Америкой установился еще при жизни Веспуччи. И тот об этом наверняка знал, хотя и не упоминал в своих дневниках и письмах: отсутствие возражений против настойчивого использования данного названия позволяет предположить, что Веспуччи не испытывал недовольства от того, что его именем назывался целый материк, и, быть может, даже совершенно искренне полагал себя «открывателем» в большей степени, чем «генуэзец», который на самом деле объехал всего несколько островов и ознакомился с самим континентом намного позднее, во время третьего путешествия 1498–1500 годов, когда посетил устье Ориноко и наконец-то понял, что беспредельность гидрографической системы является бесспорным признаком неведомой и необъятной земли.
Но еще более сенсационным оказался второй доклад, озаглавленный «New Insights into Early Denomination of America» и сделанный Хуаном Марианна де Заккария: работая в гаванской Маэстранца, испанский архивист изучал коллекцию, включающую почти двадцать тысяч карт, преимущественно из форта Санта-Каталина, и среди них обнаружил датируемую 1503 годом планисферу, на которой новый континент был четко обозначен под именем TERRA COLUMBIA!
После того, как председатель сессии и бессменный секретарь «Caledonian Society», пожилой лорд Смигхарт Колхаун из Дарроха, чья невозмутимая флегматичность никогда еще не вызывала такого уважения, наконец-то сумел унять удивленные, восторженные, негодующие и ликующие крики, отраженные строгими сводами большой аудитории Old College, и в зале воцарилось относительное спокойствие, — более соответствующее достоинству, непредвзятости и объективности, о которых никогда не должен забывать любой настоящий ученый, — Заккария смог продолжить свой доклад и передать по рядам возбужденных слушателей фотографии целой планисферы, а также увеличенного фрагмента — сохранившегося в довольно плачевном состоянии, — на котором буквы

растянутые на несколько сантиметров, огибали приблизительные, но явно узнаваемые очертания большого участка Нового Света: Центральная Америка, Антильские острова, берега Венесуэлы и Гайаны.

Заккария стал героем дня, а корреспонденты «Scotsman», «Scottish Daily Mail», «Scottish Daily Express» из Глазго и «Press and Journal» из Абердина, не говоря уже о «Times» и «Daily Mail», поспешили разнести новость по всему свету. Но через несколько недель, когда вернувшийся в Гавану Заккария уже вносил последние поправки в статью, обещанную журналу «American Journal of Cartography», — в котором ценный документ, воспроизведенный in extenso, предполагалось вклеить в сложенном виде, — ему пришло письмо от некоего Флорентена Жиле-Бюрнакса, хранителя муниципального музея города Дьеппа: тот совершенно случайно открыл номер журнала «Всемирный вестник», прочел в нем сообщение о конгрессе и, в частности, о докладе Заккарии с приложенным описанием подпорченного фрагмента, который позволил архивисту заявить, что в 1503 году Новый Свет уже называли КОЛУМБИЕЙ.

Флорентен Жиле-Бюрнакс высоко оценивал блестящий доклад Заккарии и все же — мимоходом цитируя некоего мсье де Кювервиля («у историка не может быть восторженного состояния души») — не исключал того, что содержащееся в этом докладе открытие, если не сказать революционное событие, может быть подвергнуто строгой критике. Разумеется, имелось сильное искушение интерпретировать



как


и эта интерпретация в точности отражала общее настроение: географам и историкам представлялось, что открытие карты, на которой Западная Индия окрещена КОЛУМБИЕЙ, в каком-то смысле исправляет историческую ошибку: уже не одно столетие западный мир упрекал Америго Веспуччи в том, что тот узурпировал имя, которое Христофор Колумб должен был дать землям, впервые исследованным им самим; рукоплеща Заккарии, конгресс словно желал реабилитировать генуэзского мореплавателя и положить конец почти четырехвековой несправедливости.

Но, напоминал хранитель, в последней четверти пятнадцатого века десятки мореплавателей, от Каботов до Кабрала, от Гомеша до Веррацано, искали западный путь в Индию, и — тут он подходил к самому главному — прочная традиция, существовавшая в Дьеппе вплоть до конца восемнадцатого века, приписывала открытие «Америки» дьеппскому мореплавателю Жану Кузену по прозвищу «Отважный Кузен», который мог побывать на Антильских островах в 1487–1488 годах, за пять лет до генуэзца. Музей Дьеппа, унаследовав часть карт, составленных по приказу арматора Жана Анго и превративших дьеппскую школу картографии, благодаря картографам Дессельеру и Никола Дельену, в одну из лучших на тот момент, как раз имел одну, датируемую 1521 годом, то есть значительно более позднюю, чем карта Маэстранцы, на которой Гондурасский залив — «глубокий залив» Христофора Колумба — назывался MARE CONSO, явная аббревиатура MARE CONSOBRINIA, то есть «море Кузена» или «Кузеново море» (а совсем не MARE COSOLATRIX, как это бестолково предположил Лёброн-Бреттиль).

Таким образом, безжалостно продолжал Флорентен Жиле-Бюрнакс, слово



которое Заккария прочел как



могло — если учесть расстояние между тремя последними буквами — еще точнее прочитываться как



В заключение хранитель советовал Заккарии тщательно проверить происхождение карты 1503 года. Если она была португальского, испанского, генуэзского или венецианского производства, то



могло действительно иметь отношение к Колумбу, несмотря на то, что сам он предложил слово INDIA, но никак не связывалось с Жаном Кузеном, известным лишь в самом Дьеппе и вынужденным конкурировать с не менее отважными моряками, которые — отплывая из Лё-Трепора, Сен-Валери-ан-Ко, Фекана, Этрета или Онфлера — стремились опередить друг друга и открыть новый путь.

Но если, напротив, карта принадлежала дьеппской школе — а это легко определить по наличию монограммы, украшенной маленькой буквой d в центре одной из роз ветров, — то речь шла именно о TERRA CONSOBRINIA.

А если, добавлял, наконец, в постскриптуме Жиле-Бюрнакс, монограмма состояла из двух переплетенных R, это означало, что планисфера была изготовлена одним из первых картографов школы Рено Ренье, который, как считалось, действительно сопровождал Жана Кузена в одном из его плаваний. Спустя несколько лет, около 1520 года, тот же самый Рено Ренье составил карту североамериканского побережья и — поразительное совпадение — дал название TERRA MARIA земле, которая веком позже, в честь Генриетты-Марии Французской, дочери Генриха IV и жены Карла I Английского, стала называться MARYLAND.


Заккария был честным географом. Он мог оставить без внимания письмо Жиле-Бюрнакса или воспользоваться плохим состоянием планисферы, дабы исключить любую возможность определить ее происхождение, а затем заявить хранителю дьеппского музея, что карта испанская, и все его замечания необоснованны, но он тщательно изучил монограмму, убедился, что имеет дело с картой Рено Ренье, сообщил об этом хранителю, а также предложил написать совместно и подписать двумя их именами уточняющую статью, которая положила бы конец этой непростой топонимической проблеме. Статья вышла в журнале «Onomastica» за 1888 год, но имела куда меньший резонанс, чем сообщение, сделанное на Третьем конгрессе.

И все же планисфера 1503 года была единственной картой, на которой континент, известный сегодня как Америка, назывался Кузинией. Слух об этом исключительном документе дошел до ушей Джеймса Шервуда, который через год сумел его приобрести за неизвестную сумму у ректора Гаванского университета. Вот почему сегодня эта карта висит на одной из стен в спальне Бартлбута.

Но Бартлбут — который еще ребенком видел эту карту в большой гостиной семейного особняка, где он вырос, — привязан к ней не из-за ее уникальности, а потому что у нее есть другая особенность: север находится не вверху карты, а внизу. Эта непривычная ориентация, некогда встречавшаяся куда чаще, чем это принято считать сегодня, всегда в высшей степени завораживала Бартлбута: поворот изображения чаще всего на сто восемьдесят, но иногда на девяносто или даже сорок пять градусов всякий раз нарушал обычное восприятие пространства и приводил, например, к тому, что силуэт Европы, знакомый всем, кто посещал хотя бы начальную школу, разворачиваясь на девяносто градусов вправо (при этом запад оказывался наверху), становился похожим на некое подобие Дании. При этом крохотном опрокидывании раскрывался образ всей его деятельности по собиранию пазлов.

Бартлбут никогда не был коллекционером в привычном смысле этого слова, однако в начале тридцатых годов он искал или поручал искать подобные карты. Две из них находятся в его спальне. Первая — он приобрел ее на аукционе в Отеле Друо — это прекрасный экземпляр «Imperium Japonicum… descriptum ab Hadriano Relando», являющийся частью Атласа Райнера Оттена из Амстердама; специалисты очень ценят эту карту, но не потому, что на ней север находится справа, а потому что имена семидесяти имперских провинций впервые даются японскими иероглифами и транскрибируются латинскими буквами.


Вторая карта еще более курьезна: это одна из карт Тихого океана, которыми пользовались племена с побережья Папуасского залива: тончайшая сеть бамбуковых тростинок указывает на морские течения и преобладающие ветры; то там, то здесь вроде бы случайно расположены ракушки (каури), которыми отмечены острова и рифы. По сравнению с нормами, принятыми сегодня всеми картографами, эта «карта» представляется полной фикцией: на первый взгляд, она не дает ни ориентации, ни масштаба, ни расстояний, ни очертаний; но в практическом смысле она оказывается несравненно удобнее всех остальных, точно так же, — пояснил однажды Бартлбут, — как схема лондонского метро абсолютно не совпадает с планом города Лондона, однако является достаточно простой и ясной, чтобы можно было легко ею пользоваться при проезде на метро из одного места в другое.

Эту карту Тихого океана привез капитан Бартон, который в конце прошлого века изучал одно из племен Новой Гвинеи — моту из Порт-Морсби, а также следил за их перемещениями, напоминавшими кула тробрианских островитян. По возвращении в Лондон Бартон передал свою находку в «Bank of Australia», который частично финансировал его экспедицию. Какое-то время банк ее выставлял в одном из приемных залов своего главного офиса, затем, в свою очередь, подарил Национальному Фонду Развития Южного Полушария, полу-частному агентству, призванному рекрутировать эмигрантов для Новой Зеландии и Австралии. В конце двадцатых годов Фонд обанкротился, карта Тихого океана была выставлена на продажу судебным исполнителем, а извещенный об этом Бартлбут ее приобрел.


В спальне почти нет мебели. Посреди этой светлой, окрашенной в белый цвет комнаты, с плотными перкалевыми шторами на окнах, стоит кровать: это английская кровать с медными спинками, под ситцевым покрывалом в цветочек, по обе стороны которой расположены тумбочки ампир. На той, что слева, — лампа с основанием в форме артишока и восьмигранное оловянное блюдо с двумя кусочками сахара, бокалом, ложкой и хрустальным графином, наполненным водой и прикрытым пробкой в виде шишки; на той, что справа, — прямоугольные настольные часики в корпусе из красного акажу в прожилках, инкрустированном черным эбеном и позолоченным металлом, серебряная чарка с монограммой и фотография в овальной рамке, на которой изображены двое дедушек и бабушка Бартлбута: Уильям Шервуд, брат Джеймса, его жена Эмили и Джеймс Алоизиус Бартлбут, все трое в парадной одежде стоят позади Присциллы и Джонатана, молодоженов, сидящих друг напротив друга и окруженных корзинами с цветами и лентами. На нижней полке тумбочки лежит записная книжка большого формата в переплете из черной кожи. На обложке под словами «DESK DIARY 1952» и «ALLIANCE BUILDING SOCIETY», написанными большими золочеными прописными буквами, изображен герб — шевроны, пчелы и золотой круг на красном поле — со свитком, на котором прочитывается девиз «DOMUS ARX CERTISSIMA», а ниже приводится перевод на английский: «The surest stronghold is the home».

Составление списка всех упущений и противоречий, кроющихся в проекте Бартлбута, было бы занятием довольно утомительным. В итоге, — как мы теперь уже вскоре сможем увидеть, — намеченная англичанином программа развалилась в результате решительного натиска Бейсандра и более скрытного, изощренного давления Гаспара Винклера, но в первую очередь неудачу следует приписать собственной неспособности Бартлбута реагировать на эти действия.

Речь идет не о мелких погрешностях, которые никогда не ставили под угрозу существование выстраиваемой Бартлбутом системы, даже если порой они и подчеркивали ее чрезмерно тиранический, чуть ли не издевательский характер. Так, к примеру, решив нарисовать за двадцать лет пятьсот акварелей, Бартлбут выбрал это число, потому что оно круглое; но было бы лучше ваять число четыреста восемьдесят, что сводило бы норму к двум акварелям в месяц или, на худой конец, пятьсот двадцать, то есть к одной акварели в две недели. А для производства пятисот акварелей ему порой приходилось рисовать то две штуки в месяц, — за исключением одного месяца, когда он успел нарисовать три, — то одну приблизительно за две недели с четвертью. Накладываясь на обычные при путешествиях превратности, это грозило пусть едва заметно, но все же ощутимо нарушать график реализации программы: в целом Гаспар Винклер получал по одной акварели приблизительно каждые две недели, но в частности сроки могли сдвигаться на несколько дней, а иногда и несколько недель; опять же, это не ставило под сомнение общее решение задачи, которую на себя возложил Бартлбут, это осложняло ее не более чем мелкие задержки, иногда допускаемые англичанином при составлении пазлов, в результате чего акварели, подлежащие «смыванию» в тех же самых местах, где они были нарисованы, нередко смывались не точно двадцать лет спустя, а приблизительно двадцать лет спустя, двадцать лет и несколько дней спустя.

Если можно говорить о глобальном провале, то его причиной были не эти мелкие сдвиги, а то, что на самом деле, в действительности, Бартлбуту не удавалось доводить дело до конца, соблюдая навязанные самому себе правила: он хотел, чтобы проект целиком закрылся, замкнулся, совершенно бесследно, как разлитое в море масло затягивается пленкой над утопшим человеком; он хотел, чтобы ничего, абсолютно ничего не сохранилось, чтобы в результате осталась лишь пустота, незапятнанная белизна небытия, бескорыстное совершенство ненужности, но если за двадцать лет он сумел нарисовать пятьсот морских пейзажей, и все эти морские пейзажи были разрезаны Гаспаром Винклером на пазлы из семисот пятидесяти деталей каждый, то не все пазлы были собраны, и не все собранные пазлы были уничтожены в тех же самых местах, где приблизительно за двадцать лет до этого акварели были нарисованы.

Трудно сказать, был ли проект вообще осуществимым, можно ли было вообще его успешно реализовать без того, чтобы рано или поздно он не развалился под давлением собственных внутренних противоречий или в результате эрозии составляющих его элементов. И даже если бы Бартлбут не ослеп, вероятно, он все равно так и не сумел бы завершить неумолимую авантюру, которой решился посвятить всю свою жизнь.
В один из последних месяцев тысяча девятьсот семьдесят второго года Бартлбут понял, что слепнет. За несколько недель до этого начались мигрени, боли в шее и помутнение зрения, из-за чего под конец дня, проведенного над пазлом, ему казалось, что его взгляд затуманивается, и контуры предметов обволакиваются расплывчатым ореолом. В первое время ему было достаточно полежать несколько минут в темноте, чтобы это прошло, но вскоре расстройства осложнились, участились, усилились, и даже в полумраке ему казалось, что предметы раздваиваются, словно он находился в состоянии постоянного опьянения.

Врачи, к которым он обратился, поставили диагноз двойной катаракты и успешно его прооперировали. Ему прописали толстые контактные линзы и, разумеется, запретили утомлять глаза. Подразумевалось, что можно читать лишь крупные заголовки газет, что нельзя водить машину ночью и слишком долго смотреть телевизор. Врачи даже не могли себе представить, что Бартлбут хотя бы на миг подумает вернуться к своим пазлам. Но уже через месяц Бартлбут уселся за стол и принялся нагонять упущенное время.

Очень скоро расстройства возобновились. На этот раз Бартлбуту казалось, что где-то возле его левого глаза постоянно летает какая-то муха, и он то и дело пытался поднять руку, чтобы ее отогнать. Затем поле его зрения стало уменьшаться и в итоге сузилось до тонкой щели, пропускающей мутный свет подобно приоткрытой в темноте двери.

Вызванные к его изголовью врачи качали головами. Одни говорили об амаврозе, другие — о пигментном ретините. Как в одном, так и в другом случае они ничего не могли сделать, и развитие слепоты было неминуемым.

Восемнадцать лет назад Бартлбут начал перебирать маленькие детали пазлов, и все это время осязание играло для него почти такую же важную роль, как и зрение. И вот сейчас, чуть ли не с упоением он понял, что может и далее продолжать свою работу: правда, отныне ему придется работать так, будто он ограничивает себя собиранием бесцветных акварелей, в то время ему еще удавалось различать формы; но когда, в начале 1975 года, он перестал вообще что-либо видеть — не считая каких-то мутных отсветов, подрагивающих вдали, — он решил взять помощника, который разбирал бы вместе с ним детали пазлов по их основным цветам. Винклер, — даже если бы он был жив, — вне всякого сомнения, наотрез бы отказался, Смотф и Вален были слишком стары, а результаты экспериментов с Клебером и Элен его не удовлетворили. В итоге он обратился к Веронике Альтамон, поскольку узнал от Смотфа, который знал это от мадам Ношер, что она изучает акварель и любит собирать пазлы. С тех пор почти каждый день хрупкая девушка приходит на час-другой к старому англичанину и дает ему ощупывать одну за другой деревянные детали, описывая тоненьким голоском их неуловимые цветовые вариации.

Глава LXXXI

Роршаш, 4

Спальня Оливии Роршаш — это светлая приятная комната, оклеенная бледно-голубыми обоями с орнаментом в японском стиле и мило обставленная мебелью светлого дерева. Кровать с наброшенным лоскутным ситцевым покрывалом стоит на широком возвышении, выложенном паркетом: справа от кровати — высокая ваза из алебастра с желтыми розами; слева — крохотная лампа-ночник на подставке в виде черного металлического куба, подержанный экземпляр «Лунной долины» Джека Лондона, купленный накануне за пятнадцать сантимов на блошином рынке площади д’Алигр, и фотография двадцатилетней Оливии: в клетчатой рубашке, кожаном жилете с бахромой, бриджах, сапогах на высоком каблуке и ковбойской шляпе, она сидит верхом на деревянной изгороди с бутылкой «Coca-Cola» в руке, а за ее спиной мускулистый коробейник удерживает на одной ладони массивное блюдо, полное разноцветных фруктов; это фотография со съемок ее предпоследнего полнометражного фильма — «Давайте, парни!» — звездой которого она стала в 1949 году, когда после громкого развода с Джереми Бишопом покинула Австралию и решила начать новую жизнь в Соединенных Штатах. Успех фильма «Давайте, парни!» оказался недолгим. Следующая картина, которая, по жестокой иронии судьбы, называлась «Оставайся на афише, дорогой!» — в ней она играла роль наездницы (прекрасной Амандины), влюбленной в семнадцатилетнего акробата, жонглировавшего горящими факелами, — не была даже смонтирована, поскольку продюсеры, отсмотрев материал, посчитали, что не смогут ничего из него выжать. Тогда Оливия стала звездой туристического сериала, где играла молодую доброжелательную американку из приличной семьи, которая катается на водных лыжах в Эверглейдсе, загорает на Багамах, Карибах или Канарах, безумно веселится на карнавале в Рио, аплодирует тореадорам в Барселоне, культурно просвещается в Эскуриале, молится в Ватикане, отбивает горлышко бутылкам шампанского в «Мулен Руж», пьет пиво на «Oktoberfest» в Мюнхене и т. д. и т. п. Именно так она пристрастилась к путешествиям и на пятьдесят втором фильме («Незабываемая Вена…») встретила своего второго мужа, которого, впрочем, бросила на пятьдесят третьем («Завораживающий Брюгге»).


Оливия Роршаш — в своей спальне. Это совсем маленькая, слегка полноватая женщина с вьющимися волосами; на ней белый льняной костюм строгого безукоризненного покроя и блузка из шелка-грежи с широким галстуком. Она сидит возле кровати, рядом с вещами, которые собирается взять с собой — сумочка, туалетный несессер, легкое манто, берет, украшенный старинной медалью Ордена святого Михаила с изображением Архангела, повергающего Дракона, журналы «Time Magazine», «Le Film Français», «What’s On in London» — и перечитывает инструкции, которые оставляет Джейн Саттон:

— заказать доставку кока-колы;

— каждые два дня менять воду в вазах с цветами, каждый раз добавлять полпакетика аспирина и выбросить цветы, когда они завянут;

— проследить, чтобы помыли большую хрустальную люстру (позвонить в агентство «Salmon»);

— отнести в муниципальную библиотеку книги, которые следовало сдать еще две недели тому назад, и в частности «Любовные письма» Клары Шуман, «От тревоги к экстазу» Пьера Жане и «Мост через реку Квай» Пьера Буля;

— купить сыр эдам для Полониуса и не забывать раз в неделю возить его к мсье Лёфевру на занятия домино7;

— каждый день проверять, не разбили ли Пицциканьоли гроздь из дутого стекла в вестибюле.

Повод для этого 56-го по счету кругосветного путешествия — приглашение в Мельбурн на мировую премьеру кинокартины «Жила-была Оливия Норвелл», монтажного фильма, собравшего большую часть ее лучших ролей, включая театральные; путешествие начнется с круиза Лондон — Антильские острова и продолжится на самолете до Мельбурна с запланированными остановками на несколько дней в Нью-Йорке, Мехико, Лиме, на Таити и в Нумеа.



Глава LXXXII

Грасьоле, 2

Спальня Изабеллы Грасьоле: детская комната с оранжево-желтыми полосатыми обоями, узкая кровать из металлических трубок с подушкой в виде Снупи, низкое широкое кресло с подлокотниками, заканчивающимися шишечками, покрытое тканью с бахромой, двустворчатый шкафчик из белых деревянных панелей, оклеенных пленкой, имитирующей кафель в стиле рустика («Модель Делфт»: голубые с крохотными щербинами плитки, попеременно изображающие ветряную мельницу, пресс и солнечный циферблат) и школьная парта с углублением для карандашей и тремя отделениями для книг. На парте — пенал, украшенный трафаретным орнаментом с изображением изрядно стилизованных шотландцев в национальных костюмах, дующих в волынки, стальная линейка, слегка помятая жестяная эмалированная коробочка с надписью «СПЕЦИИ», заполненная шариковыми ручками и фломастерами, апельсин, несколько тетрадей с обложками из мраморной бумаги, которую используют переплетчики, флакончик чернил «Waterman» и четыре бювара из коллекции, которую Изабелла собирает, но, правда, не так серьезно, как ее конкурент Реми Плассаер:

— младенец в трусиках «лодочка», толкающий перед собой обруч (подарок от канцелярского магазина «Fleuret Fils» из Корволъ л’Оргейо);

— пчела (Apis mellifica L.)(подарок от лаборатории «Juventia»);

— гравюра из серии «Мода», на которой изображен мужчина в красной пижаме из чесучи, шлепанцах из тюленевой кожи и небесно-голубом халате из кашемира, обшитом серебряным шнуром (NESQUIK: я бы выпил еще!);

— и, наконец, № 24 из серии «Великие дамы в истории Франции», подарок от «Недели с Сюзеттой»: мадам Рекамье; в маленькой гостиной ампир на канапе сидят немногочисленные слушатели в черных фраках, а возле зеркала псише, поддерживаемого Минервой, на шезлонге, вогнутом как люлька, возлежит молодая женщина: томность позы контрастирует с ярким блеском ее алого платья из плотного сатина.

Над кроватью — удивляя своим присутствием в этой подростковой комнате — висит теорба с овальным корпусом, одна из тех лютней с двойным грифом, скоротечная мода на которую установилась в шестнадцатом веке, достигла кульминации при Людовике XIV — считается, что на ней блестяще играла Нинон де Ланкло, — а затем закатилась, и которую вытеснили барочная гитара и виолончель. Это единственный предмет, который Оливье Грасьоле после убийства жены и самоубийства тестя привез с конного завода. Рассказывали, что инструмент всегда находился в семье, но никто ничего не знал о его происхождении, и когда Оливье наконец показал семейную реликвию Леону Марсия, тот без труда ее идентифицировал: это была предположительно одна из последних изготовленных в мире теорб; на ней никогда не играли, ее сделали в тирольской мастерской Штайнеров и наверняка не в период наивысшего расцвета, когда их скрипки сравнивались со скрипками Амати, а уже на спаде производства, вероятно, в самом начале второй половины восемнадцатого века, когда лютни и теорбы считались скорее коллекционными курьезами, чем музыкальными инструментами.

В школе Изабеллу никто не любит, и она, похоже, ничего не делает для того, чтобы ее полюбили. Одноклассники говорят, что она совершенно чокнутая, и уже несколько раз к Оливье Грасьоле приходили родители с жалобами на то, что его дочь рассказывает другим ученикам класса, а иногда даже на общих переменах в школьном дворе — причем детям намного младше ее — истории, которые их пугают. Например, мстя Луизетте Герне, которая опрокинула чернильницу на ее рабочий халат для занятий рисованием, она рассказала, что всякий раз, когда та выходит из лицея на улицу, за ней идет порнографический старик , и когда-нибудь он на нее нападет, сорвет с нее всю одежду и заставит делать ему разные гадкие штуки. Еще она убедила Доменику Кроз, которой было всего десять лет, что привидения существуют на самом деле, и что однажды она видела отца девочки в средневековых рыцарских доспехах среди толпы перепуганных стражников, вооруженных протазанами. А еще, когда задали сочинение на тему «Мое самое прекрасное воспоминание о каникулах», Изабелла написала длинную и запутанную любовную историю, в которой рассказала, как, преследуя Принца в Маске, — после того как поклялась никогда не смотреть ему в лицо, — она, в золотой парче, шагает по мраморным в прожилках плитам в сопровождении целой армии пажей с горящими факелами и карликов, наливающих ей хмельные вина в кубки из позолоченного серебра.

Оторопевший учитель по французскому показал это сочинение директрисе лицея, а та, ознакомившись с заключением педагога-консультанта, написала Оливье Грасьоле, настойчиво рекомендуя показать дочь психотерапевту и советуя на следующий год определить ее в специализированное психолого-воспитательное учреждение, где смогли бы лучше отслеживать ее интеллектуальное и психическое развитие, но Оливье довольно сухо отписал, что, даже если подавляющее большинство сверстниц его дочери — блеющие овцы, способные лишь хором повторять: «Хозяйка кормит курочек» или: «Крестьянин обрабатывает землю плугом», то психику Изабеллы нельзя считать аномальной или даже хрупкой только потому, что у нее есть воображение.

Глава LXXXIII

Хюттинг, 3

Спальня Хюттинга, обустроенная в лоджии его большой мастерской, приблизительно соответствует местоположению комнаты для прислуги № 12, где до конца 1949 года жили очень пожилые супруги, которых называли Оноре; на самом деле Оноре было имя мужа, и, пожалуй, никто кроме мадам Клаво и Грасьоле не знал его фамилии — Марсион; зато никто не звал по имени его жену Корину, упрямо продолжая величать ее мадам Оноре.

До тысяча девятьсот двадцать шестого года Оноре служили у Дангларов. Оноре был дворецким, а мадам Оноре — поварихой, поварихой старой закалки, которая круглый год носила ситцевый платок, заколотый булавкой на спине, колпак, закрывающий волосы, серые чулки, красную юбку и фартук с нагрудником поверх кофты. Штат прислуги Дангларов завершала Селия Креспи, которую наняли горничной за несколько месяцев до этого.
Третьего января тысяча девятьсот двадцать шестого года, через полторы недели после пожара, уничтожившего будуар мадам Данглар, Селия Креспи пришла на работу около семи часов утра и нашла квартиру пустой. Данглары, похоже, побросали в три чемодана предметы первой необходимости и уехали безо всякого предупреждения.

Исчезновение второго председателя Апелляционного суда не могло быть отнесено в разряд незначительных событий, и уже на следующий день стали распространяться слухи о так называемом «деле Данглара». Правда ли, что в адрес судьи звучали угрозы? Правда ли, что за ним уже два месяца следили полицейские в штатском? Правда ли, что в его кабинете во Дворце Правосудия был произведен обыск, невзирая на категорический запрет, который префекту полиции вынес сам министр юстиции? Эти и подобные вопросы задавала пресса, в первую очередь сатирическая, с присущей ей нюхом на скандалы и сенсации.

Через неделю пришел ответ. В коммюнике, опубликованном Министерством внутренних дел, объявлялось, что Берта и Максимильен Данглар были арестованы пятого января при тайной попытке пересечь французско-швейцарскую границу. И тут все с изумлением узнали, что за послевоенный период верховный судья и его супруга совершили десятка три краж, одна дерзостней другой.

Данглары воровали вовсе не ради выгоды, — как и во всех подобных случаях, часто и подробно описываемых в литературе по психопатологии, — а потому что опасность, которой они себя подвергали при совершении этих краж, вызывала у них восторг, а также возбуждение исключительно сексуального характера и редчайшей интенсивности. Эти крупные буржуа с чопорным укладом и брачными отношениями в духе Вальтера Шенди (свой супружеский долг Максимильен Данглар выполнял раз в неделю после завода часов) обнаружили, что публичное хищение какого-нибудь весьма ценного предмета давало обоим ощущение либидозного опьянения, к которому очень скоро свелся смысл их жизни.

Это совместное побуждение они испытали совершенно случайно: однажды, зайдя с мужем в магазин Клерэ, где тот собирался выбрать себе сигаретницу, мадам Данглар, охваченная неодолимым волнением и жутким страхом, глядя прямо в глаза продавщице, которая их обслуживала, стащила черепаховую пряжку для ремня. Это была всего лишь мелкая кража роскошной безделушки, но когда в тот же вечер она призналась в этом своему мужу, который так ничего и не заметил, то рассказ о противозаконном подвиге вызвал у них одновременно чувственное неистовство, давно уже не испытываемое при обычных объятиях.
Довольно быстро выработались правила их игры. Важным условием было то, что один совершал кражу на глазах у другого и похищал заранее выбранный предмет. Назначалась целая система, как правило, эротических фантов , которыми поощрялся или наказывался крадущий в зависимости от того, удалась или провалилась задуманная кража.

Помногу приглашая к себе, часто посещая других, Данглары выискивали своих жертв в посольских гостиных или на больших раутах, где собирался весь Париж. Так, например, Берта Данглар бросала вызов мужу, требуя принести ей норковую пелерину, надетую в тот вечер герцогиней де Бофур, а Максимильен, приняв пари, требовал в ответ, чтобы жена выкрала карандашный набросок Фернана Кормона («Охота на зубра»), который украшал одну из гостиных хозяйского особняка. В зависимости от сложности доступа к вожделенному предмету, претендент мог получить определенную отсрочку и даже, в особо трудных случаях, воспользоваться помощью или прикрытием партнера.

Из сорока четырех заключенных между ними пари тридцать два были выиграны и не без удовольствия засчитаны. В числе прочих предметов они похитили большой серебряный самовар у графини де Мелан, эскиз Перуджино у папского нунция, галстучную булавку у генерального директора «Банк дю Эно» и почти полную рукопись «Воспоминаний о жизни Жана Расина» его сына Луи у главы кабинета, министра народного образования.

Любого другого уличили и задержали бы тут же, но им — даже когда (очень редко) их заставали с поличным — почти без труда удавалось оправдаться: заподозрить верховного судью и его супругу в краже представлялось столь невероятным, что свидетели предпочитали не верить своим собственным глазам, чем признать виновность магистрата.

Так, вынося из особняка торговца произведениями искусства д’Оливе три указа Людовика XVI о заточении маркиза де Сада в Венсеннскую тюрьму и в Бастилию, остановленный уже на лестнице Максимильен Данглар совершенно спокойно заявил, что попросил одолжить ему эти документы на двое суток у человека, которого посчитал хозяином: сие абсолютно несостоятельное объяснение д’Оливе принял, даже не моргнув глазом.

Эта почти полная безнаказанность привела к тому, что они стали орудовать с безрассудной дерзостью, о чем в частности свидетельствует дело, которое их и погубило. Во время бала-маскарада, устроенного Тимоти Клоубонни из коммерческого банка «Маркуарт, Маркуарт, Клоубонни и Шандон» — старым англосаксом, бритым манерным педерастом, нарядившимся в костюм Конфуция (очки и длинная тога мандарина), — Берта Данглар стянула скифскую тиару. Кража была обнаружена еще до окончания праздника. Немедленно вызванные полицейские обыскали всех гостей и нашли сокровище в бутафорской волынке супруги судьи, которая была переодета шотландкой.

Берта Данглар невозмутимо заявила, что взломала витрину, где хранилась тиара, потому что ее об этом попросил муж; так же невозмутимо Максимильен подтвердил это признание и тут же предъявил письмо от директора тюрьмы де ла Санте, который его просил — совершенно конфиденциально — не терять из виду золотую корону, которую на этом маскараде — как ему сообщил один из его лучших информаторов — должен был похитить «Шажуль ля Пин»: так прозвали дерзкого жулика, совершившего свое первое преступление в Оперном театре во время постановки «Бориса Годунова». На самом деле Шажуль ля Пин так и остался вором мифическим; позднее заметили, что из тридцати трех приписанных ему дел восемнадцать провернули Данглары.

На этот раз объяснение, каким бы невероятным оно ни казалось, приняли все, включая полицейских. И лишь молодой инспектор Ролан Бланше усомнился, а, вернувшись в свой кабинет на набережной дез Орфевр, затребовал дела всех нераскрытых краж, совершенных в Париже на светских приемах, и чуть ли не подпрыгнул от удивления, подсчитав, что Данглары фигурировали в двадцати девяти из тридцати четырех списков приглашенных. Бланше посчитал это неопровержимой уликой, но префект полиции, которого он проинформировал о своих подозрениях и попросил поручить ему дело, не захотел увидеть в этом ничего, кроме простого совпадения. На всякий случай связавшись с Министерством юстиции, — где возмутились, что какой-то полицейский посмел усомниться в честном слове и респектабельности судьи, пользующегося глубоким уважением у всех коллег, — префект запретил инспектору заниматься этим расследованием, а в ответ на проявленную настойчивость даже пригрозил перевести его в Алжир.

Вне себя от ярости Бланше подал в отставку и поклялся представить доказательство виновности Дангларов.

Напрасно в течение нескольких недель Бланше следил сам и поручал следить за Дангларами, и даже незаметно проник в кабинет, который Максимильен занимал во Дворце Правосудия. Доказательства, которые он искал — если они вообще существовали, — находились, наверняка, не там, и Бланше мог надеяться лишь на то, что Данглары сохранили что-то из украденного у себя дома. В предрождественский вечер 1925 года, зная, что Данглары ужинают в городе, Оноре уже легли спать, а молодая горничная справляет Рождество с тремя друзьями (Серж Вален, Франсуа Грасьоле и Флора Шампини) в ресторане четы де Френель, Бланше наконец-то сумел забраться в квартиру на четвертом этаже слева. Он не нашел там ни веера, инкрустированного сапфирами Фани Моска, ни портрета Амбруаза Воллара кисти Феликса Валлоттона, украденного у лорда Саммерхилла уже на следующий день после его приобретения, зато обнаружил жемчужное ожерелье, которое могло быть ожерельем, похищенным у княгини Жевуской вскоре после Дня Перемирия, и яйцо Фаберже, которое соответствовало описанию яйца, сворованного у мадам де Гито. Но в руки Бланше попался документ, компрометирующий Дангларов еще в большей степени, нежели все эти улики, чью обоснованность его бывшие начальники могли бы опять оспорить: большая тетрадь в линейку, содержащая краткое, но точное описание каждой кражи, которую Данглары совершили или пытались совершить, а напротив каждой — перечень фантов, которые супруги друг другу назначали.


Прихватив сенсационную тетрадь, Бланше уже собирался уходить, когда услышал, что в самом конце коридора открылась дверь в квартиру: это была Селия Креспи, которая забыла разжечь огонь в камине будуара хозяйки перед тем, как лечь спать, о чем просил ее Оноре, и вернулась выполнить поручение, а также, пользуясь представившейся возможностью, угостить свою рождественскую компанию ликером и чудесными морожеными каштанами, присланными хозяину одним признательным подсудимым.

Спрятавшийся за штору Бланше посмотрел на часы и увидел, что был уже почти час ночи. Предположительно Данглары должны были вернуться домой поздно, но с каждой минутой опасность нежданной встречи увеличивалась, а Бланше мог выбраться из квартиры, лишь пройдя мимо большой застекленной двери в столовую, где Селия угощала своих гостей. Букет искусственных цветов натолкнул его на мысль устроить пожар, а потом спрятаться в спальне Дангларов. Огонь распространялся с бешеной скоростью, и Бланше уже начал опасаться, что попался в свою собственную западню, когда Селия Креспи и ее гости наконец почувствовали, что в дальней части квартиры что-то горит. Тут же забили тревогу, после чего бывшему полицейскому не составило труда затесаться в толпу спасателей и соседей, а затем незаметно уйти.


Несколько дней Бланше не подавал признаков жизни, коварно позволяя Дангларам считать, что уличающая их тетрадь — а они бросились ее искать, едва вернулись в полуобгоревшую квартиру, — была уничтожена вместе с другими вещами, находившимися в будуаре. Затем бывший полицейский позвонил Дангларам: торжество правосудия и восстановление истины были не единственными побуждающими его мотивами — если бы его требования были не столь завышены, то вполне возможно, что второй председатель Апелляционного суда и его супруга могли бы еще долго и беспрепятственно заниматься своими либидозными хищениями. Но запрошенная Бланше сумма — пятьсот тысяч франков — превышала финансовые возможности Дангларов. «Так украдите их», — цинично посоветовал Бланше, перед тем как повесить трубку. Данглары чувствовали себя совершенно неспособными воровать из-за денег и предпочли, поставив на карту все, бежать.

Правосудие не любит, когда над ним глумятся его же блюстители, и судьи не поскупились: тридцать лет тюремного заключения для Берты Данглар, пожизненные исправительные работы для Максимильена, которого отправили в Сен-Лоран-дю-Марони, где он и не замедлил скончаться.

Несколько лет назад, гуляя по Парижу, мадмуазель Креспи встретила свою бывшую хозяйку, сидевшую на скамейке на улице де ла Фоли-Реньо: это была беззубая нищая в домашнем халате зеленовато-желтого цвета; она повсюду бродила с детской коляской, забитой пожитками, и отзывалась на кличку «Баронесса».
В то время супругам Оноре было по семьдесят лет. Он, мужчина с бледным лицом, был уроженцем Лиона; он успел попутешествовать, изведать разные приключения, поработать кукольником у Вюйерма и Лорана Жоссерана, помощником факира, официантом на публичных балах Мабий, шарманщиком в остроконечном колпаке и с обезьянкой на плече, перед тем как стал наниматься слугой в буржуазные дома, где присущая ему более чем британская флегматичность быстро сделала его незаменимым. Она была крепкой нормандской крестьянкой, которая умела делать все и могла бы так же хорошо выпечь хлеб, как и заколоть поросенка, если бы ее об этом попросили. В конце 1871 года ее, пятнадцатилетнюю девочку, привезли в Париж и определили помощницей поварихи в семейный пансион «Vienna School and Family Hotel» в доме 22 по улице Дарсе, около площади Клиши, заведение, которое в ежовых рукавицах держала одна гречанка, мадам Циссампелос, маленькая и резкая, как удар хлыста, женщина, учившая хорошим манерам юных англичанок с угрожающе выступающими вперед резцами, о которых в то время считалось верхом остроумия говорить, что из них можно делать рояльные клавиши.

Через тридцать лет Корина работала уже поварихой, но по-прежнему зарабатывала всего двадцать пять франков в месяц. Приблизительно тогда она и познакомилась с Оноре. Это произошло во время Всемирной выставки, на спектакле «Человечки Гийома» в театре автоматов, где на крохотной сцене танцевали и лопотали одетые по последней моде куклы ростом в полметра, и Оноре дал изумленной Корине технические разъяснения, после чего повел смотреть «Замок наоборот», старинный готический замок, поставленный на шпили, с перевернутыми окнами и мебелью, прикрепленной к потолку, «Светящийся дворец», феерическое здание, где все — от мебели до декоративных тканей и от ковров до букетов — было сделано из стекла, и конструктор которого, мастер-стекольщик Понсен, умер, так и не успев увидеть его завершение, «Небесный глобус», «Дворец Костюмов», «Дворец Оптики» с большой подзорной трубой, позволяющей видеть Луну на расстоянии одного метра, «Диорамы Альпийского Клуба», «Трансатлантическую Панораму», «Венецию в Париже» и десяток других павильонов. Самое сильное впечатление произвели: на нее — искусственная радуга в павильоне Боснии, а на него — подземная горная выработка с шестисотметровыми тоннелями, внутри которых зрители ехали по электрической железной дороге и вдруг попадали на золотой прииск, где работали настоящие негры, и гигантская бочка господина Фрюинзолиц, целое четырехэтажное здание с пятьюдесятью четырьмя киосками, в которых распивались напитки со всего света.

Они поужинали недалеко от колониальных павильонов в «Кабаре Красивой Мельничихи», где пили шабли в графине и ели суп из капусты и бараньей ноги, которая Корине показалась недоваренной.

Оноре был нанят на целый год мсье Дангларом-отцом, виноделом из Жиронды, председателем секции бордо в Винодельческом комитете, который приехал в Париж на все время Выставки и снял квартиру у Жюста Грасьоле. Уезжая из Парижа через несколько недель после закрытия Выставки, мсье Данглар-отец был так доволен своим дворецким, что передал его, вместе с квартирой, своему сыну Максимильену, который только что женился и был назначен асессором. Вскоре молодая пара, по совету дворецкого, наняла повариху.

После «дела Дангларов» супруги Оноре, слишком старые, чтобы надеяться на какое-то другое место, упросили Эмиля Грасьоле оставить за ними их комнату. В ней они кое-как жили на крохотные сбережения, время от времени дополняя их скудными вознаграждениями за мелкие поручения, которые заключались, например, в том, чтобы посидеть с Гиленом Френелем, когда кормилицы были заняты, привести Поля Хебера из школы и приготовить для того или иного жильца, устраивающего званый ужин, сытные пирожки или засахаренные апельсинные дольки в шоколаде. Так они прожили еще более двадцати лет, с тщательной заботой поддерживая свою мансарду в порядке, натирая кафельную плитку с ромбами и чуть ли не в час по чайной ложке поливая мирту в красной медной вазе. Они дожили до девяноста трех лет: она — с каждым днем оплывая и дряхлея, он — вытягиваясь и усыхая. А потом в один из ноябрьских дней 1949 года он, вставая из-за стола, упал и умер в течение часа. Она пережила его всего на несколько недель.
Селию Креспи, для которой эта работа была первой, внезапное исчезновение хозяев обескуражило еще больше, чем Оноре. Но ей повезло: почти сразу после этого ее нанял на год съемщик, сменивший Дангларов, латиноамериканский бизнесмен, которого консьержка и еще несколько жильцов называли «Махинатором», добродушный толстяк с нафабренными усами, который курил длинные сигары, пользовался золотыми зубочистками и носил большой бриллиант вместо галстучной булавки; затем ее ангажировала мадам де Бомон, переехавшая на улицу Симон-Крюбелье после замужества; а когда певица — почти сразу после рождения дочери — покинула Францию и отправилась на длительные гастроли по Соединенным Штатам, Селия Креспи устроилась кастеляншей к Бартлбуту и оставалась у него до тех пор, пока англичанин не уехал в свое длительное кругосветное путешествие. Потом она нашла место продавщицы в «Усладе Людовика XV» — самой престижной кондитерской в своем квартале и проработала там до самой пенсии.

Хотя ее всегда называли «мадмуазель Креспи», у Селии Креспи был сын. Она как-то очень незаметно родила его в тысяча девятьсот тридцать шестом году. Почти никто не заметил ее беременность. Весь дом интересовался, кто был отцом ребенка, и в качестве кандидатов обсуждались все жильцы мужского пола от пятнадцати до семидесяти пяти лет. Тайна так и осталась нераскрытой. Ребенка записали рожденным от неизвестного отца и воспитывали вдали от Парижа. Никто в доме его никогда не видел. И только несколько лет назад стало известно, что он был убит при освобождении Парижа, в тот момент, когда помогал немецкому офицеру грузить в люльку мотоцикла ящик с шампанским.

Мадмуазель Креспи родилась в деревне над Аяччо. Она покинула Корсику в двенадцатилетнем возрасте и больше никогда туда не возвращалась. Порой она закрывает глаза и видит пейзаж за окном комнаты, в которой они жили все вместе: стена, заросшая цветущей бугенвилией, склон, поросший пучками молочая, живая изгородь из опунции, ковер каперсов; ничего другого ей вспомнить не удается.
Сегодня спальня Хюттинга используется редко. Над диваном-кроватью с синтетическим меховым покрывалом и тремя десятками пестрых подушек прибит шелковый молитвенный ковер из Самарканда с блеклым розовым орнаментом и длинными черными кистями. Справа — низкое широкое кресло с желтой шелковой обивкой, заменяющее прикроватную тумбочку; на нем — будильник из полированной стали в форме изогнутого короткого цилиндра, телефон с кнопками вместо циферблата и номер авангардистского журнала «Кость в горле». На стенах нет картин, но слева от кровати, в стальной раздвигающейся раме, которая придает ему вид эдакой чудовищной ширмы, закреплено произведение итальянского интеллектуалиста Мартибони: это блок полистирола двухметровой высоты, метровой ширины и десятисантиметровой толщины, в который вклеены ветхие корсеты вперемежку со старыми бальными записными книжками, высушенными цветами, истертыми до дыр шелковыми платьями, изъеденными молью мехами, обломанными веерами, напоминающими гусиные лапы без перепонок, серебряными туфельками без подошв и каблуков и прочими остатками былой роскоши, а также двумя-тремя собачьими чучелами.

КОНЕЦ ЧЕТВЕРТОЙ ЧАСТИ



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   46   47   48   49   50   51   52   53   ...   62




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет