- "Сели с края, - останетесь без взаимности".
Так расхождение в понимании "драгоценного времечка" не отразилось
ничем, кроме шутки.
Но - возвращусь к комитету.
Иван Иванович Трояновский, душа комитета, незабываем; ему было лет
пятьдесят, а он, как ребенок, носился с каждым достижением Ларионова,
Кузнецова, Судейки-на; друг Грабаря, ценитель "Мира искусства", перенесший
симпатии на группу тогдашних буянов искусства, - он был моде чужд, увлекаясь
всю жизнь далеко не модным занятием: разведением орхидей; он был уже серый,
не бурый; небольшого росточку, с носом, загнутым в торчки усиков, крепкий и
верткий, он едко иронизировал вместе с Грабарем, но не был - "натюрмортом",
как Грабарь, взрываясь сердечным энтузиазмом, делавшим его присутствие
незаменимым в "Эстетике".
Брюсов в ней представительствовал; ее субсидировал Гиршман;
Трояновский, ее душа, вбирал в себя интересы художников, поэтов и
музыкантов; этот доктор, ботаник, картинолюб, был убежденным "весовцем", что
сказалось в политике мелочей и в самом отборе членов; он боролся с уклонами
символизма, делаясь злым и бросаясь отовсюду на помощь Брюсову; глядя на эту
фигурку, летающую гогольком, с трясущимся хохолком, со сверкающими глазками,
в цветном жилете, бросающую ручку направо, налево, подмигивающую тому, этому
и потом мимо всех несущуюся к столу, чтоб пружинным движеньем схватить
председательский колокольчик и, выгнувшись, с перетирами ручек открыть
заседание, - глядя на эту фигурку, невольно вставало:
"Политик... не интриган ли? Как маневрирует?"
А он тенорочком низал чуть-чуть в нос пробегающие быстрой ящеркой
фразочки, часто полные едкостей; думалось:
"Этот доктор - фанатик!"
Стоило же с ним вдвоем посидеть, и - открывалась вся его доброта; он с
младенческой нежностью предавался мечтам о своих орхидеях, "Эстетике",
Ларионове, Брюсове, нас; он бывал политичен - из пылкой горячности; просто
зоркая умница, сидевшая в нем, видела издалека все готовимые интриги; от
этого и казался пристрастным этот мечтатель и любвеобильный отец, ставший
отцом всех, любивших "Эстетику", за которую - с кем не бодался он? С
политиками он был политик; а в умении сглаживать углы - искуснейший
дипломат.
В жизни художественной Москвы вместе с Третьяковым, Саввою Мамонтовым,
Бахрушиным, Остроуховым и Рачинским играли роль два врача: Голоушев-Глаголь,
омолодивший вкусы отсталых передвижников, и Трояновский, - пионер "Голубой
розы" [В 1903 году]. В моих недоразумениях с Брюсовым на почве "Эстетики" он
бывал примирителем, как Поляков в "Весах", объясняя, что Брюсову он уступит
во всем.
- "Человек типа жеребца! Жеребец не терпит себе подобных: бьет
копытом... Жеребец улучшает породу. Брюсов - как заводчик; вот он и ходит
себе, забивая подчас копытом; всякий другой - забьет тоже; кого взять в
жеребцы? Да - некого! Ну и терпите, голубчик. Мы с вами потерпим за вас;
ведь - житейское дело!"
В житейское дело "Эстетики" он вносил, где мог, и сердечность, и мудрую
мягкость, склоняясь к талантам, которых выращивал он, как свои орхидеи,
потряхивая хохолком, суетясь гогольком; петушишка по виду, по сути же -
сокол, стрелой налетал на ехидн, заползавших в "Эстетику": жалить украдкой.
Этих кипений не выдержало его сердце; в 1920 году, его встретив на
улице, - ахнул: развалина! Он, мне под локоть просунувши руку, склонился к
плечу, ударяя другой в грудь:
- "Дышать нечем - вот тут: перебои. Пора умирать!" - Незадолго до
этого встретил Сергея Глаголя; тот, белый как лунь, тоже жаловался на грудь;
оба доктора умерли одновременно почти112.
Незабываем в "Эстетике" Валентин Александрович Серов. Не практик, не
"жеребец": застенчивый, скрытный, угрюмый; ходил мешковато; голубые глазки
щурились напряженно от яркого света, - от каждого восприятия; и сидел, глаза
заслоняя ладонью, из-за которой высовывал бледное очень лицо, точно
страдающее бессонницей, чтобы пристально впиться; и - снова спрятаться;
часто ставил он локоть в колено, роняя голову в руку, глаза опуская меж ног;
он придремывал точно, рисуяся в сине-серых стенах, из бирюзовой мебели
светлою, желтою, как встрепанною бородкой и светло-желтою иль серою широкою
парой, которою он обвисал; он высиживал заседания, - широкоплечий,
квадратный, совсем небольшого росточка, с перекривившимся, точно от боли,
лицом, с поперечной морщиной на лбу от усилия что-нибудь осознать,
что-нибудь проницать: глазки - с дальним прицелом; входил же - бесшумно, на
цыпочках, крадучись; покачивалось его грузное тело.
И растрепанная бородка, и свисшие, бледно-желтые волосы, и рот,
стиснутый от решенья все взвесить, - давили весом;, войдет, - и точно
выставит невидимый груз, который сместит председателя; сам же, перепугавшись
себя, отойдет в уголочек, таиться за спинами и, кривясь, как в подзорную
трубку, глядеть, подавлять усилием вздох; казалось: сидит и вздыхает Серов,
скрипя стулом и порываясь вскочить, но удерживаясь, качая сомнительно
головою, кривяся улыбкою; казалось, - бросал из угла:
- "Горьким смехом моим посмеюсь!" Страдал улыбкою.
А невидимый вес, от которого он силился откреститься, - был слышим;
Серова - не видишь: Серов - за спиной, вперясь в пол, бросив локти в колени,
ладонями их захватив, наклоняясь широкою грудью, - молчит; ты же ждешь, не
раздастся ли хрипловатая, темновато скроенная, короткая его фразочка,
которою определит, пригвоздит, никого не судя; всем станет ясно: "Негоже!"
Помню один его жест, после которого наступило молчание, оборвавшее
прения; Брюсов, председатель "Эстетики", жаловался на "Кружок", следовавший
резолюциям председателя, - Брюсова:113.
- "Они гонят нас: говорят, - помещение им надо очистить".
"Эстетика" собиралась в "Кружке". Трояновский:
- "Вы ж, Валерий Яковлевич, председатель "Кружка"?"
Из угла скрипнуло кресло; все - обернулись: Серов, молча слушавший,
оторвавшись от созерцания ковра меж ногами, махнул добродушно короткой
рукой; и хриповато отрезал:
- "Коли гонят, - уходить надо!"
Гнал Брюсов - Брюсова: председатель "Кружка" - "нашего" председателя.
Юмор Серова раздавил, потому что тяжесть его - от правдивости строгого
и непоказного таланта и от морального пафоса, давимого в себе усилием
казаться сонливым; он был стыдлив, ужасаясь судить других; непроизвольно
иные жесты его падали приговорами.
Мало слов сказали друг другу мы, встречаясь пятнадцатилетие: в
"Эстетике" и у Рачинского, где с 1902 года он мне тенел в уголочке, куда,
молча придя, он садился, нас слушал; и после украдывался на цыпочках, скрипя
половицами; делалось светлей и уютней, когда он входил; а когда выходил,
становилось тенисто; в деликатных вопросах всегда я считался с Серовым; он
так часто мучился, горько кривясь вниз склоненным лицом со свисающей
прядкою, когда решали вопросы, где этика, тактика и неумелое выявление по
существу неизбежных решений разламывались в антиномии; молчанием своим он их
нам выдвигал 1 1 4.
Много было тяжелого, когда гнали Меркурьеву, Па-шуканиса,
Переплетчикова; не в том суть, что гнали, - в том, как это делалось!115
Ушибли Меркурьеву; Переплетчиков - плакал; а Пашуканис вылетел сдуру: из
донкихотства; надо было изъять профанаторов, иль всему составу "Эстетики"
развалиться от действий маленькой группочки; Брюсов вышвыривал с мстительной
радостью, тешась, как скальпом, победой своей; а Рачинский с ехидным
подкуром, как мальчик, пинающий пяткою в мягкие части такого ж, как он,
старика, изгонял Переплетчикова; Трояновский - любовался техникой своих
операционных приемов; один Серов мучился, стулом скрипя; на лице проступала
брезгливая боль; точно ревмя ревел; и молчал и кривился: ревел в нем
невидимый вес; содрогался я от крутых мер, ожидая решенья Серова, которого
профиль почти вовсе спрятался, полузакрытый ладонью; но он поднял руку - за
Брюсова.
И я - за ним.
Под мрачною внешностью этой с таким саркастическим видом - кипели
вулканы; и лев в нем рыкал; он, давяся от рыка, его сотрясавшего, - ежился
горько.
Раз вышел из тени; я дал тому повод, делая доклад от "Весов"; дня за
три перед тем я поссорился с Брюсовым (нас помирил Поляков); после ссоры
повестки "Эстетики" не были посланы вовремя, никто на доклад не явился; я
поднимаюсь по лестнице, вижу: все пусто; ни Трояновского, ни даже Эллиса:
случайные одиночки! Средь них - Иван Бунин, явившийся точно назло, чтоб
учесть пустоту; ненавидя Брюсова, он - с любезным авансом ко мне; но дело -
не в нем, не в "Весах", не во мне, а в Серове, метавшемся в пустых комнатах,
их заполнявшем, косившемся на пустевшую лестницу: не придет ли кто - все ж?
Увидавши меня, с перепыхом он бросился к двери и, мягко схватив за рукав, с
неприсущей ему демонстрацией под локоть ввел, как протопоп архиерея; горячим
пожатием руки успокоил меня, не сказавши ни слова, меня усадил, пододвинул
мне пепельницу и на цыпочках стал передо мной расставлять ряды стульев,
рукой приглашая садиться; таки набралась еще горсть; взяв рукой колокольчик,
открыл заседание, слово давал.
Зная всю его мешковатость, любовь к уголкам, к спинам, - понял:
бестактностью членов правления взорван был он, пережив ее срамом себе; этот
взрыв в нем меня взволновал; и я мог увлечь слушателей; единственный вечер
под председательством В. А. Серова прошел с максимальным подъемом (поздней
собралась-таки публика);116 понял, за что так любили его; когда заболевал,
то летел Философов из Питера - нянькой сидеть в изголовьях; Рачинская
плакала.
Непоказной человек; с вида - дикий; по сути - нежнее мимозы; ум -
вдесятеро больший, чем с вида; талант - тоже вдесятеро больший, чем с вида.
Видя издали серую пару коротенького Серова, пробирающегося перевальцем,
на цыпочках, не спугнув референта, присесть в уголочке, - казалось: "вес",
ставши светом, живит; электричество - светит светлее.
Таков был Серов117.
Полную противоположность Серову являл Переплетчиков; тот - как улитка:
под домиком; этот - слизняк вылезающий; весь - нараспашку; румянец на
дряблых щеках; ясноглазо заглядывал в душу, "нутра" раскрывая: свои "целины"
непочатые; точно с брюшиной распоротой ходит, бывало; открытая шея; сюртук -
распашной; он покуривал - с весом; пошучивал - с весом, с уютами; был он -
плакат - с яркой прописью: "Эй, обратите внимание!" -
- "Мастер!"
Широкий, матерый, вошедший в года, он стяжал популярность отличнейшим
сочетанием почтенности с явным заискиванием у еще сосунцов; он писал
передвижнические пейзажи; и выставка вологодских этюдов всем нравилась;
вдруг, черт его знает, пустился кропить бледно-розовой и бледно-синею точкой
холстину саженную; у Кузнецова, Сарьяна и Водкина мы ощущали усилия к новому
зрению; пред дрызготней Переплетчикова ощущение жгло: штаны падают! Стыдно:
бебешкой предстал лысый, кряжистый, хриплый старик и показывал всем
моховатые икры; что хуже всего: у него столь глубоко нутро, что еще оно ниже
пупка; а его все он рвался показывать!
Он импонировал: лысиной, ростом, опущенным усом, бородкою карею, усом
багряным, бровями густыми, которые морщил, очами, которыми он поводил; все
же лысинка - с волосом; и колер - того...; и глазенки под "взорами" -
ерзали. В целом - лубок перекрашенный!
В. А. Серов много весил; В. Брюсов - сражал, завоевывая ряд участков
культуры; Сарьян - импонировал думой; И. И. Трояновский воодушевлял нас
работать. Матерый такой, коренной передвижник, В. В. нес свою моховатую,
голую ногу; прошу понять аллегорически!
Все-то ему не сиделось: лез к барышням, - тем, что кусали под локоть
своих козловидных приятелей; их собирал Переплетчиков и с перехряком, с
похлопом доказывал, что композитор, давно обскакавший и самую музыку,
жаривший пальцем "бу-бу" по последнему клавишу, - выше Бетховена.
Так яснооко об этом вещал.
Выходило: он вздул в символизм... двадцать пятые волны, которые вздули
ужасные нравы; так староколеннейший член стал дырой, из себя в наш корабль
захлеставшей дрянцою; уж крен ощущался: топил Переплетчиков нас! Так
почтенье пред этою столь коренною фигурой, с "нутром" созерцателя зорь,
стало - недоуменьем, переходящим в решение: надо со вздором покончить!
Сперва он пленил; в комитете единственно он говорил о "заре", о "душе",
восседая на кресле; сидел на моих воскресеньях с маститым уютом, покуривая;
в комитете, мешая нам сосредоточиться на злобе дня, говорил о заре на заре;
говорил о заре на моих воскресеньях:
- "Чего вы тут, батюшка: вы бы по чувству!"
Слушок пробежал: "комитетчики", мы - не имеем "зари"; мы - сухие; мы -
академисты; Василий Васильевич - "мастер", "нутро", и "кишка" - точно Атлас
поддерживает на своих раменах купол неба: с зарею; и даже "кишку" свою очень
охотно показывает; это хором твердили вводимые им козловидные юноши и
босоножки, вздымающие из-под юбок свои двадцать пятые волны; одно -
веселиться без всяких "платформ", как мы раз веселились, катаясь с Василием
Васильевичем, с Адой Кор-вин, с Меркурьевой - в лодке: в Царицыне, - в
сопро-вожденьи поэта и баса, бежавшего веснами пыльным бульварным кольцом
ежедневно, с ррр... РРР- ррроман-тическим бросанием (в смысле "Тика" и
"рома") через плечо альмавивы:119 рома-н-тика!
Это - одно: но другое, когда Переплетчиков после различных пускаемых
"гм" пригласил посетить им организованный очень любимый кружок "Дмагага".
"Дмагага" - что такое? Да плясы с поднятием ног босоножек с невымытой шеей -
перед композитором, пересигнувшим Бетховена, перед рома-н-тиком, перед
дергавшим кэки-уоки120 очкастым В. В. Пашуканисом, очень серьезным лицом
удивлявшимся, как он до здакой жизни дошел, перед кем-то, кого я не знал,
вдруг для пляса надевшим короткие штаники, шерстью козлиной - наружу, перед,
наконец, появившимся в нашу компанию... Виктором Стра-жевым, мной
созерцаемым только в "Кружке", - где он фрак упоительный с лестницы дамам
показывал; и - оскорбленный, приподнятый профиль.
И мне стало ясно: кружок "Дмагага" - просто: "Гага-га-га!" Я, конечно,
туда - ни ногой; пусть себе "дма-гагакают": частное дело; одно озабочивало:
"дмагагаи-ца" - распространялась в "Эстетике", как лопухи и крапива в
заброшенном домике.
Скажем: зеленый лужок, свирель фавна, - оно, конечно...; погони же
фавнов с высунутыми языками за нимфами, - оно, того! Когда открылось, что
задание Переплет-чикова - снять штаны с нас и их заменить меховиною "а-ля
козел", то стало ясно: Переплетчиков - это, это: того! К тому времени мы
разглядели его: что сердечность, - прекрасно; а что хитреца и злой умысел, -
тоже: того! "Очи" - пластыри; а из-под них - глазки: злые, веприные;
перемигиваются за порогом "Эстетики", кто его знает, - с кем!
Узел интриг, чтобы выкинуть Брюсова, нас, расскакаться, метая свою
моховатую ногу над лысинкой! И - при такой-то наружности! И при эдаком
имени, возрасте, "весе"! Василий Васильевич, - мы-то: а - вы-то!
Вопрос был поставлен ребром!
Я не стану описывать перипетий неприятной борьбы: в ней прибегли к
приемам, подобным заманиванью в крысоловку увертливой крысы: Серов этим
мучился; тут публичное выступление членов кружка "Дмагага" от "Свободной
эстетики", но безо всякого права на это, дало повод нам привлечь к
трибуналу; исключили Меркурьеву; но это - повод; она - лишь покров снеговой
над медвежьей берлогой; хотели медведя поднять из берлоги; медведь сосал
лапу под нами; и зубы точил; он - полез, бурый, злой, угрожающий череп
снести; мы стояли с рогатинами; из "Эстетики" таки ушел он.
Случайно скончалась Меркурьева около года спустя от, как помнится,
аппендицита; после смерти встречаю Василия Васильевича на Арбате: такой
ясноокий! Он нежно берет мою руку, ее прижимает и взглядом, сулящим зарю,
залезает в глаза; и... и - шепотом:
- "Вы, Борис Николаевич, - вы убили Меркурьеву!" Так мещанин в
"Преступлении и наказании" шепчет
Раскольникову:
- "Убивец, убивец!"121
Я, вырвавши руку, пошел, потому что я знал, что и это - прием:
вковырнуться в мою сердобольность; желанье помучить; знал все подробности
смерти Меркурьевой; до смерти была весела эта дама; смерть - случай.
Порой "целина" - лишь цветочный покров: над болотом гнилым.
Николай Разумникович Кочетов, профессор теории музыки и "сынок до
седин" Александровой-Кочетовой, совокупно с Лавровской, вспоившей ряд
славных певцов и певиц (между прочим, Хохлова), - взошел на старинных
дрожжах музыкальной Москвы; седоволосый, рыжебородый, высокий, румяный
блондин в синей паре, под-1 стриженною бородкою, галстуком, воротничком
производил впечатление только что вышедшего из бани; хотелось поздравить его
с легким паром; он молча присоединялся к решениям Брюсова и Трояновского; он
был приятно беззлобен, талантами не блистая, а только пенсне золотым,
придававшим младенческим взглядам его что-то важное; роли он не играл ни в
консерватории, ни в "Эстетике", но честно нес службу, ничего нового не
внося, ничего не портя, никому не мешая; мы с ним часто посиживали в
безответственных тэт-а-тэтах; легко и невинно болтая; обычно лениво
присоединялся добряк и брюзга, сонно-мрачный, заспавший действительный свой
музыкальный талант, композитор, Арсений Николаевич Корещенко, автор оперы
"Ледяной дом"122, серьезно и интересно задуманной, к сожалению, - тоже
заспанной; он был типичный орловец: присиживал и поворачивал, потягивая
винцо. Шестой член комитета - Брюсов; [Характеристика последнего - см.
"Начало века"] седьмой - я.
МОСКОВСКОЕ ОБЩЕСТВО ЭПОХИ РЕАКЦИИ
"Эстетика" стала "наша", противополагаясь "Литературно-художественному
кружку", где деятели искусства обрамлялись публикой, падкою до скандалов:
газетчиками, адвокатами и зубными врачихами; "Эстетику" окантовали цветы
буржуазии; на беседах кружка председательствовал Баженов, установивши на все
свой скептический, психиатрический взгляд; а когда надоели беседы ему,
председательский колокольчик подкинул С. А. Соколову: тогда пошел громкий
скандал; скандалила часть модернистов с другой, расколовши врачих,
адвокатов, газетчиков; я здесь барахтался с желтою прессою; и вынужден был
убежать из "Кружка"; Брюсов, главный директор, налаживал кухню, финансы, с
ехидством следя, как беседы разваливаются; он в "Эстетике" уровень их
поднимал; о беседах "Кружка" мне с гадливостью раз говорил Иванцов, тоже
важный директор:
- "Охота вам там околачиваться: это ж - ... подлое место".
"Эстетика" в лучшую пору ее создала атмосферу: развязывались языки; но
позднее пуризм задушил ее чванством купчих, нарядившихся в слово, как в
платье; они говорили по Оскару Уайльду; "Кружок", этот клуб пошляков, и
"Эстетика", клуб эстетических пыжиков, вдруг заключились в одни буржуазные
скобки, в которых они расширялись: "Эстетика" - в "Русскую мысль", в
Религиозно-философское общество, в "Путь", в "Скорпион", в "Мусагет" и в
"Дом песни"; "Кружок" - в "Бюро прессы", в Художественный театр, в бар
"Ла-Скалу", в "Летучую мышь", в "Альпийскую розу"123, в кофейню Филиппова, в
тот ресторан, что открылся около Тверской на бульваре, в то кафе, которое -
посередине бульвара, и в "Прагу"; в "Кружке" - состоянья проигрывались;124 а
в "Эстетике" - состоянья играли алмазами: на телесах.
В 1907 году антиномия между "Кружком" и "Эстетикой" была не в пользу
"Кружка".
"Эстетику" окрасила "Голубая роза", слившаяся позднее уж с "Миром
искусства"; голуборозники очень дружили с "Весами"; и я, возвратись из
Парижа, читал у них; Павел Кузнецов аффектированно мне поднес ветвь цветов.
Раз по зову Судейкина взялся и я за театр марионеток: дать фабулу; он -
оформленье; еще молодой, густобровый, одетый со вкусом, причесанный, в
цветном жилете, с глазами совы, как слепой, круглолицый и бледный брюнет
этот с бритым лицом, привскочив, остро схватывал мысль, развивая ее очень
странно; внезапно, с достоинством важным, с рукой, точно муху поймавшей,
умолкнув, стоял неподвижно, внимая себе, сморщив бровь: ухо, ум! Он
серьезничал; но в смешноватой игре его мыслей рождались какие-то бредики;
раз он, вращая рукой, осчастливил меня:
- "Я вас понял... Занавес - взлетает; на сцене - рояль; на рояли -
скрипичный футляр; он раскрылся, а из него - мадонна с рожками: голая!"
- "Знаете ли, - это несколько странно!" - сказал я; и - ретировался;
потом мотивировал осторожно отказ от участия в таком театре.
Но он превосходно держался; его церемонность и пылкая сухость внушали
почтенье; хрупкая, юная, очаровательная блондинка, неглупо щебечущая, точно
птичка, его жена, напоминала цейлонскую бабочку плеском шелков голубых и
оранжевых в облаке бледных кисеи; муж, конечно, ее одевал; я смотрел на ее
туалеты: полотна Судейкина!
Эти художники к нам приходили со стайкой молоденьких женщин, которые
вдруг принимались порхать пестротою на иссиня-серых стенах: как колибри!
Все - жены, подруги и сестры; они отличались от тех голоручек, которых водил
Переплетчиков, тем, что умели держать себя; они отличались умом от
"алмазных" купчих, разбросавших свои состоянья на волосы, руки и плечи.
Был жив и умен Кузнецов, развивавший градацию экстравагантных порывов;
мне помнится он в желтом, клетчатом; талия же - с перехватом; старообразное,
бритое, но интересное умной игрою лицо - чуть-чуть... песье; был весел и мил
Дриттенпрейс, моложавый и длинный: в очках; вид - романтика: из Геттингена.
И всюду мелькал губастым таким арапчонком - немного смешной, загорелый
художник Арапов; как месяц, сквозной меланхолик, чуть сонный, склоненный,
как сломанный, - бледно немел Сапунов, вид имея такой, что вот-вот он
опустится в волны плечей и шелков, над которыми встал он; и он -
опустился... на дно Балтийского моря... И бледные, чернобородые греки ходили
сюда - Милиоти: талантливый брат, Николай, с неталантливым, злым интриганом,
Василием, нашим врагом; с другим греком года сухо резался здесь этот грек: с
М. Ф. Ликиардопуло; бывший присяжный поверенный, черным своим сюртуком и
галантными серыми брюками (черной полоской) держался "окончившим
университет"; Милиоти всегда ловко дергал за ниточку Н. Рябушинского;
казался красавец этот - куафером; не зубы, а - блеск; губы - пурпуры;
жемчуги - щеки; глаза - черносливы; волной завитой волоса, черней ваксы,
спадали на лоб; борода, вакса, - вспучена: ее не выщиплешь - годы выщипывай:
очень густа! Не хватало берета с пером: валет пиковый, но - отпустивший
растительность. Помню Сарьяна, который, вниз свесивши черные усики, мрачно
ходил и рассеянно, сухо совал свою руку, не глядя, кому он сует; был -
Достарыңызбен бөлісу: |