Книга 3 содержание между двух революции вместо предисловия Часть первая Омут



бет2/62
Дата08.07.2016
өлшемі3.42 Mb.
#184773
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   62

Эйхендорфа, Гейне, переданные Раисой Ивановной, гувернанткой, -

четырехлетнему, мне.

Ежевечернее трио нарушалось явлением из Трубицына розовой, седоволосой

старушки, второй "бабушки", Софьи Григорьевны Карелиной, таявшей, как и мы,

от Жуковского; она была веселее и проще сестрицы, вытрясываясь грубоватыми

шутками о собственных курах. Карелина впоследствии пленялась стихами

троюродного внука, Саши Блока; а Коваленская в пику ей все похваливала меня

и таяла от стихов Эллиса; Карелина любила браки и всякую плоть; Коваленская

кривилась при упоминаньи о плоти; сжав пальцы пальцами, откидывалась она в

спинку кресла; всякая уютность слетала; она делалась лихою старушкою.

Бледная как смерть, с черными, как булавки, глазами, без сединки в

четком проборике черных волос, Коваленская виделась мне лет пятнадцать в том

же черном шелковом платье с пелеринками, плещущими, как вороньи крылья; и

лет пятнадцать передо мною промоталась прядями пестрых капотов старушка

Карелина: плотноватая, тявкающая, вся серебряная, она щурилась добрыми,

лучистыми, голубыми глазами.

Два месяца, проведенные с черной "бабусей" еще в 1896 году25,

отразились на строчках первых, детских стихов: появились в них лебеди, луны,

появился кривогубый горбун, вышедший из детских книжек; "бабуся" любила

ужасики; любила драмы с жутями семейных убийств; она бывала в восторге,

когда дети, мы, ставили сцены из Шиллера, чтоб заколоться перед родителями,

один за другим, с таким азартом, что отец раз воскликнул:

- "Негодная пища для юношей: пять убийств! Мрак! Не весела жизнь, а

тут, - здорово живешь, - эдак-так, - пять убийств! Молодым людям приятен

Диккенс: забав-но-с!.."

Старушка, пав в кресло, десятью пальцами рук с надутыми фиолетовыми и

узластыми венами вцепясь в ручки кресла, став мраморной, угрожающе

помолчав, - изрекла:

- "Поэзия Шиллера приподымает над прозою жизни!"

После этого мой отец в годах повторял:

- "Больная-с старушка! Глядит в могилу, а - пять убийств!"

Что "пять убийств", - верно, а что "больная", - позвольте-с: пережила

отца, прожив почти до восьмидесяти лет; в молодости сражала мужчин, нарожала

уйму детей26, а прикидывалась "больной", и дрожала из-за самоварика, дрожала

из-за розовых иван-чаев, росших перед ее окнами, когда мы проходили под

окнами; и согнутым, как крючок, пальчиком манила к себе прочесть нам свою

сказочку "Мир в тростинке"27, которую читывала и в 1896 году, которую,

перечитав в 1905 году и в 1906-м, - читала - о, о, - и в 1908-м и в 1909-м,

как бесплатное приложение к землянике со сливками; уписавши ее суповыми

тарелками, приходилось отслушивать; оно бы ничего, если б не липкое

нравоученье, капавшее из строк: хороши - луны; и хороши - феи; земные

девушки и, боже упаси, браки с ними - очень нехорошо: для таких, как мы; для

кухаркиных сыновей - хорошо: те - грубы; мы ж - тонки.

Оставшись вдвоем, долго мы обсуждали во флигеле эти сентенции: "старая

дева", Карелина покровительствует и романам и бракам; "бабусю" же,

нарожавшую стольких, тошнит, когда рожают другие; браку предпочитает она

даже "падаль" Бодлера, преподносимую Эллисом28.

- "Неужели, - все удивлялся я, - падаль и то, чем некогда наслаждалась

старушка?"

- "О, о, о, - подмигивал на это лукавый внук, - и тонкое ж какое-то

что-то - бабуся. И чай здесь - над бездной; и иван-чай - над бездной; и дом

этот - бездна!"

Приоткрывались семейные тайны; несло разбитыми жизнями; недаром же

"внучек", Михаил Николаевич Коваленский, схватив шапку в охапку и мать,

отсюда бежал, ставши большевиком: до 1905 года.

Не верилось в "чепчики", в "личико" ("личиком" - вылитый Андерсен); из

"личика" лез Вольтер29, перекривляясь даже в гримасу зловещего горбуна,

какой фигурирует во всякой романтической сказке.

Сережа мне клялся:

- "Кровь Коваленских во мне - упадок; доброе - от Соловьевых; от

Коваленских - больные фантазии чувственности, которые должен замаливать".

Мать, Ольга Михайловна, кончила самоубийством; Надежда Михайловна,

тетка, - сошла с ума;30 Александра Андреевна, мать Блока, - страдала

болезнью чувствительных нервов, видя "химеры", каких не было; А. Блок - и

"химерил", и пил; дядюшки Коваленские: один - страдал придурью; другой -

вырыл "бездну".

Позднее "бабуся" в воображеньи Сережи не раз разыгрывалась Пиковой

дамой:

- "Андерсен, розы и "Мир в тростинке", - этому, Боря, не верь".



Так раз он сказал, стоя передо мной в костюме Адама на мостках

деревянной купальни; и, выбросив руку с двуперстным сложеньем, вдруг,

детонируя, проорал:

- "Однажды в Версале о же-де-ля рэн венюс московит [Венера московская]

проигралась дотла; в числе приглашенных был граф Сен-Жермен... Три карты,

три карты, три карты!"31

И - бух: в воду.

"Версаль" - балы при дворе кавказского наместника Воронцова, на которых

когда-то блистала "Венера" московская, Александра Григорьевна32, встречаясь

с Хаджи-Муратом, героем повести Л. Толстого; в середине прошлого века она

была яркой фигурой, с проницательным вкусом и гордым умом; в 1903 году меня

поразила она, принявши "Симфонию", над которой драли животики Коваленские;

смолоду прибравшая к рукам мужа33, да и чужих мужей прибиравшая (таяли),

"добрая" - к своим детям, крутая - к небогатым родственникам, либеральная до

мозга "Русских ведомостей" - на кончике языка, но с крепостными замашками, -

тем не менее она терпела года мои "выходки" и слова о том, что земли надо бы

отобрать у помещиков, и ссору мою на этой почве с сыном, Н. М.,

председателем судебной палаты; терпела - из-за Сережи; из-за Сережи терпел

ее я, ибо знал: мое пребывание в Дедове облегчает ему политику родственных

отношений; я помнил завет его матери: "Боря, не покидайте Сережу". Притом: я

ценил "бабусину" проницательность, начитанность и неослабевающий интерес к

литературным новинкам, в которых она разбиралась, как человек наших лет, -

не как "бабуся"; она доказывала: "деды", воспитанные на энциклопедистах,

понимали нас, бунтарей в искусстве, лучше художественно неграмотных отцов; и

я помнил слова Достоевского:

- "С умным человеком поговорить любопытно"34.

Но мне претили: эгоизм, спесь, неискренняя сладость, переходящая в

фальшь, и несение "чести" рода, переходящее в сделки с совестью; то, что она

не желала видеть, она - не видела; и, стоя перед коровьей лужей, сказала б,

вздохнув: "Здесь пахнет розами".

Дочь известного путешественника и этнографа Карелина, она родилась в

Оренбурге и получила блестящее образование: знала языки и литературы всех

стран; смолоду она выступила в литературе с детскими сказками, нравившимися

Тургеневу; выйдя замуж за Коваленского, потомка того "Ковалинского", с

которым дружил философ Сковорода [См. монографию о последнем В. Эрна35],

она, отблиставши в Тифлисе, засела в Дедове, которое купил ее муж и где

воспитывала она детей; здесь же влияла на взрослых, дружа с братьями

Бекетовыми, за одного из которых вышла замуж ее менее блестящая сестра36, с

П. А. Бакуниным [Братом анархиста], гегельянцем и розенкрейцером, с его

женою, старушкой "Наташей", с которой деятельно переписывалась: почти до

смерти; от нее слышал я дифирамбы А. Н. Бекетову, деду Блока, проводившему

лета в Шахматове, около имения Д. И. Менделеева, с которым и породнился его

внук, Саша Блок, весьма недолюбливавший "бабусю" вместе с А. А. Кублицкой и

М. А. Бекетовой, матерью и теткой, племянницами "бабуси"; последние, точно

укушенные "тетей Сашей", рылись в каких-то своих семейных прях о родах на

почве старинных обид, смешных в наше время; это копанье в кровях, как и

ненужное копанье на кладбище, способно выкинуть лишь бацилл, инфицирующих

атмосферу.

Скоро "инфекция" воспоминаний выкинула меня из Шахматова; и она ж

продолжалась в Дедове "бабусею", науськивавшей нас: против Блоков.

Так ссора Бори, Сережи и Саши, углубляемая тяжбой родов, отравила

воздух ненужным миазмом.

А. Г. Коваленская особенно силилась быть церемониймейстером всяческих

витиеватых, домашних идиллий - земляник, пирогов с грибами, чьих-нибудь

именин, - когда из Вильно являлся в Дедово старший сын ее, Николай

Михайлович, председатель палаты: справлять летний отпуск; зимами он наносил

визиты в цилиндре, затянутый во все черное; летом же он носил серую пару при

белом жилете, с которого на цепочке свисал лорнет; он покрякивал басовым

густым тембром, расправляя рукою бакен; щуря на солнце глаза сквозь лорнет,

он вздыхал:

- "Люблю солнышко".

Мать почтительно целовал в ручку; та его - в плешь.

И резво порхали вокруг средь настурций и "бутон д'оров"37, надув губки

и щечки, и Саша и Лиза, внучата, точно изображаемые на гравюрах XVIII

столетья "зефирики", катящие колесо семейной фортуны. Бывало, семейство,

возглавляемое "бабусей" и ее старшим сынком, подставляет зефиру свои томные

члены; и слышится из соседнего флигеля плачущий звук: В. М., сопя над

пианино, все-то пальцем выстукивает: "Я страа-аа-жду... Я жаа-аа-жду...

Дуу-уу-ша..." - и - долгая пауза, после которой бухает:

- "Иии-ста-мии-лаась в разлуу-уу..." Бац: ошибка!

И все - повторяется; мы же, схватив картузы, улепетываем в Надовражино.

"ДИТЯ-СОЛНЦЕ"


Пережитое недавно порядком-таки меня взбудоражило: Петербург, 9 января,

ссора с Брюсовым, история с Н***38, ряд разочарований; самоопределенья я

жаждал; когда и как самоопределяться? День мой - в клочках; в глазах моих -

мельк; в ушах - треск перебивчивых лозунгов: Фортунатов, Морозова, Эллис,

Лопатин, Хвостов, братья Астровы, присяжный поверенный Сталь,

Мережковский, Рачинский, Свенцицкий и Брюсов, и - сколькие оспаривали

друг друга в разорванном ухе: [См. "Начало века", глава четвертая] с 1905

года пятна восприятий вскричали, воспламеняя сознание.

С. М. Соловьев извлек из Москвы; в Дедове он меня усадил, точно в

ванну, в настой из ландышей, в утренние туманы сырого, прохладного лета 39;

и вновь поднялись сказки маленькой, черной, как вороново крыло, "бабуси"; я

и не знал еще, до какой степени она, - гм... Словом: Дедово началось

пасторалями: пастушков и пастушек.
Уж вечер: облаков померкнули края

[Романс Полины из "Пиковой дамы". Слова Жуковского40].


И потом - тарарах: июль, с темой "карги"; не июль - "Пиковая дама",

разыгранная по Чайковскому; но и в июне В. М. Коваленский, Сережа и я в

ненастные дни резались в мельники; то один, то другой из нас, открывая три

козыря, взревывал: "Три карты!" Сережа же напевал:


Так в ненастные дни

Занимались они Делом

[Эпиграф Пушкина к "Пиковой даме"41].
Прохладным утром я выносил прямо в травы, под дерево, рабочий столик;

вглядываясь в рощицу, в золотые пятна качавшихся курослепов, под лепет берез

я строчил: поэму "Дитя-Солнце", которой две песни (около трех тысяч стихов)

успел окончить;42 ее сюжет - космогония, по Жан Поль Рихтеру, опрокинутая в

фарс швейцарского городка, которого жители разыгрывают пародию на борьбу сил

солнца с подземными недрами; вмешан профессор Ницше, - в усилиях: заставить

некоего лейтенанта Тромпетера наставить рога лаборанту Флинте, чтобы от

этого сочетания жены лаборанта с Тромпетером родился младенец, из которого

Ницше хотел сделать сверхчеловека; но рыжебородый праотец рода Флинте

вылезает из недр; он борется с Ницше; когда вырастает младенец, то он,

снявши шкуру, подстригшись, надевши очки, нанимается, неузнанный, в

гувернеры и похищает в горы младенца, чтобы в горных пещерах по-своему его

перевоспитать; шарж сложнится; в него ввязывается и Менделеев, приехавший на

летний отдых: в Швейцарию.

Первая песнь - "мистерия"; вторая - фарс: в окрестностях Базеля;

продолжение - следует43.

Витиеватый сюжет - стиль писаний моих того времени; и "Симфония"

писалась как шутка; ее приняли как пророчество; Блок - и тот думал, что

она - в паре с его стихами о Даме; окончи поэму - возникло б новое qui pro

quo;44 кричали б: "Невнятица!" Поэму готовил я для прочтенья у Блоков, ее

нашпиговывая намеками, понятными лишь нам троим; в 1904 году - пошучивали:

аллегория ль зонтик Л. Д. Блок, иль Л. Д. - аллегория "зонта" неба? Зонт ли

"горизонт"; или горизонт - Любин "зонт"? Шутки ради в третьей и четвертой

песне мамаша "младенца", мадам Флинте, оказывается: незаконной дочерью

Менделеева; ее мать - крестьянка деревни Боблово; отец ее, подслушавший ритм

материи, - хаос; она - "темного хаоса светлая дочь" ;45 великий химик

показывает фигу профессору Ницше, открывая ему: его внук - не плод любви

дочери к лейтенанту, а - к захожему садовнику; садовничьи дети - не

сверхчеловеки.

Третью песню собирался писать у Блоков, полагая: общение с ними, доселе

источник шуток, меня вдохновит; в Шахматове я понял: не до поэмы;

оборвавшись, она пролежала два года в столе; поданный романтически каламбур

требовал романтической атмосферы; покров ее оказался той папиросной бумагой,

которая была прорвана колпаком летящего вверх тормашками дурака из драмочки

"Балаганчик";46 не было звуков "эоловой арфы"; поднял голос фагот,

сопровождаемый барабаном.

Пишу это, чтоб оттенить июньскую идиллию в Дедове, когда осаждался

лепет березок в ритмы поэмы, которая кроме шаржа приподымала всерьез близкую

в те дни тему: "Как сердцу высказать себя? Другому, - как понять тебя?"47

Исконная немота Бореньки, "идиотика", плачущего о том, что нет раскрывающих

душу слов, должна была утолиться вылитым в слово образом солнечного

мужа-младенца, эти слова и обретшего, и произнесшего.

Поэма пропадала дважды: в первый раз она выпала из телеги, на которой я

ехал в Крюково; крестьянин, нашедший сверток, его мне принес;4 через два

года опять поэма пропала: в дни, когда я хотел возвратиться к ней , как знак

того, что слово, искавшее выраженья, - не будет произнесено, что "Боренька"

в Андрее Белом будет сидеть и впредь не обретшим слов идиотиком.

С. М. Соловьев любил философствовать о психологии творчества; он мне

повторял: "Твой Тромпетер, носящий белый мундир и враждующий с

рыжебородым, - просто Том, зарычавший на сетера дяди Вити". Мы наблюдали

однажды грызню белого понтера с рыжим сетером Коваленских; на следующий день

я строчил про "рыжебородого" праотца, ведущего бой с "солнечным"

лейтенантом. Сережа доказывал: внешний повод к писанию не адекватен сюжету;

всякий пустяк - предлог к поджигу; пламя, вылетевшее из спички, продолжает

питаться не ею, а бревнами горящего дома.

В июне казалось: тишина скопила энергию электричества, чтобы вспыхнула

молния слов; оказалось: мы не высекли молнии; откуда-то она в нас ударила,

расщепив ствол отношений, чтобы три жизни, как три раздельных сука со

спаленными листьями, угрожающе протянули друг к другу свои коряги.

"ИЗМЕНИШЬ ОБЛИК ТЫ"50


Душила жара; в первых числах июля мы тронулись в Крюково:51 под

громыхавшие тучи; когда же садились в вагон, то ударил град: в окна; и -

вспых:

- "Старый бог разгремелся", - смеялся Сережа.



В Подсолнечной наняли таратайку и стали разбрызгивать слякоти; когда

спустились в ручьистый овраг, то разлив стал грозить передку; холодело;

очистилось небо. И вдруг из-за зелени выбежал двор; дом, крыльцо; распахнута

дверь; Блок с женой, с матерью:

- "Приехали", - сказал он в нос; с не очень веселой улыбкой

раздвинулся рот, и мутнели глаза; в сером, отяжелевшем лице подчеркнулись

морщиночки; пегое пальтецо с короткими рукавами делало его и длинней и

рукастей, - не молодцем в вышитой лебедями рубашке, как в прошлом году, а

скорей лицедеем заезжего деревенского балагана; бледная, чуть натянутая Л.

Д. [Любовь Дмитриевна, жена Блока] встретила нас, кутаясь в темный, теплый

платок; покраснел носик Александры Андреевны; [Мать Блока] выморгнула и

Марья Андреевна [Бекетова, тетка Блока].

Не помню, что делали, что говорили мы в комнате, где усадили; но суета

сменилась всеобщим конфузом: мы что-то спугнули; и поднималась тяжесть

налаживаемого общенья; Сережа уже деспотически нам диктовал неумелую

разговорную тему.

Вот все, что помню.

Что изменилось в семействе Блоков? К "Боре" подчеркнуто обращались с

одним; к "Сереже" - с другим; тон этого обращения мне не понравился; не

понравилось отделение меня от Сережи: безо всякого объяснения.

Молчать - прилично; высказать - честно; молчишь, когда еще вызревают

слова, произносимые вслух; иначе и самое молчание загнивает; мы ехали

выговориться.

А Блоки - молчали.

Эти посиды с покуром без слов были, пусть косолапо, но честно, Сережей

отвергнуты с первого дня явления в Шахматове: грань меж нами и Блоком от

этого подчерк-нулась; обиженный за товарища, я всеми жестами был с ним в его

требовании: общаться втроем; для разговора вдвоем я бы приехал один; я

считал: сепаратные тэт-а-тэ-ты, уместные в Петербурге, - не стиль нашего

приезда с Сережей, с которым "кузен" не желал быть открытым; не он ли

некогда ломился на откровенность с ним; и я понимал хорошо моего косолапого,

упрямого друга, лезшего объясняться, как медведь на рогатину; Блок его

раздражил; на молчки да похмыкиванья - "Сережа, Сережа" - ответил он

побитием карт, могущих оправдать подобное поведение того, кто некогда

напросился на дружбу: приездом в Дедово в 1901 году52, посвящением

"наимистических" своих стихов гимназистику 52, которого он уверял, будто

разделяет и крайности "мистики" Владимира Соловьева, чем и вовлек в нее

мальчика, поверившего "поэтической интуиции"; в связи с этою верой и вызрела

потребность к толковому объяснению, отказ от которого - из бестолковицы ли,

из каприза ли - не мог не казаться жалким, особенно когда раздавалось

невнятное "хнн".

И - накрывалась муха: стаканом.

Александра Андреевна, обиженная несколько за сына, которого всякий

"вяк" принимала как изречение пифии, позволила себе замечания о сходстве

Сережи с ей неприятными Коваленскими; т. е. она нарочно давила на больную

мозоль (не Сережа ли меня посвящал в семейные тайны, вынося подчас приговор

даже бабушке); и мы приняли это как месть за неприятие Сашиных "вяков"; в

устах утонченной умницы попрекание Коваленскими выглядело как ругань мужика:

"Сукин сын!" Вынырнули "оновы" счеты родов, уязвленности, смолоду затаенные;

гвоздилось - "отродье" [А. А. Кублицкая-Пиоттух, племянница А. Г.

Коваленской].

Оставаясь с Сережей вдвоем в прошлогодней нам отведенной комнате

наверху, мы обсуждали нелепость нашего приезда сюда: по приглашению Блока

же; Сережа вспыхивал:

- "Если у него его Дама порождение похоти, желаю ему от нее ребенка;

тогда не пиши ее с большой буквы; не подмигивай на "Софию-Премудрость";

такой подмиг - хихик идиота; психопатологию я ненавижу!"

И обрывал себя, склоняясь над греческим словарем, привезенным в

Шахматово (работа профессору Соболевскому) ; он все более погрязал в

филологии, в трудах Роде и Ницше; забывая на года философию дяди, о которой

он тем упорнее хотел знать взгляд "кузена", он до времени затаил скепсис

свой к теориям дяди о "мировой душе"; Блок был для него теперь скорее

экспериментальным кроликом, чем озаренным "наитием" трубадуром; здесь, в

Шахматове, впервые вырвалось из него бурное возмущение невнятицей Блока:

- "Это просто идиотизм!"

За тяготящим чайным столом происходило мучительное перерождение двух

друзей: в двух врагов.

Ни жена, ни мать, ни тем менее тетка Блока не видели в прямом свете

трагедии этой; а Блок был рассеян, переживая собственную трагедию,

поплевывая на Сережину: ему не давались стихи; и он мучился ими: сидел

обалдевшим, тараща глаза в пустоту; удалялся на кочки болот, чтоб на них

сочинять:


И сидим мы, дурачки,

Нежить, немочь вод:

Зеленеют колпачки -

Задом наперед54.


Одурь эту свою противопоставил он требованиям: объясниться (зачем и

приехали); этим он вызывал Сережу на резкости; им в ответ - град шпилек

Александры Андреевны; Л. Д. вела какую-то двойную или тройную игру, видясь

единственно понимающей каждого и оставаясь к каждому безучастной.

Так мы томились. Зачем здесь сидели?

Затем, что Сережа уже предъявил ультиматум, от которого корчился Блок,

понимая: не удастся его растворить в молчаливом покуре, с "Сережа - какой-то

такой"; этой фальши последний не принял бы; он ждал, до чего ж кузен

домолчится; затем и сидел.

И было "пыхтение вместе" за чаем, обедами, после которых каждый

"пыхтел" у себя, "пыхтел" на прогулке; мне, более мягкому, было вдвойне

тяжело: за себя и Сережу; и я отдувался бесцельными тэт-а-тэтами, выслушивая

укоризны Сереже; Блока же менее всего понимал.

Изживался пустой разговор; Сережа расхваливал драму "Тантал" В.

Иванова55, - а мать Блока темнела: привыкла к расхвалам лишь "Саши";

невеселое сидение за столом! Сережа, прожженный, взъерошенный, дикий, подняв

бровь и стиснувши губы за темным усом, старается бахнуть, бывало, крепчайшую

дикость; и похохатывает жутковатым громком; Александра Андреевна сереет от

этого; припав головкой к столу, перепархивает карими глазками: по салфеткам,

по краю стола и по ртам (не глазам), шелестя придыханием:

- "Я полагаю, Сережа, что это - не то и не так: это - брюсовщина".

- "Отчего же? Валерий Яковлевич - наш первый поэт, и он ясен как день"

.

Ясность раздражала ее в стихах Сережи; их выслушав, Блок накрывает,



бывало, стаканом: муху:

- "Нет, как-то не так!" И - мне:

- "Поэзия не для Сережи". Сережа же, в свою очередь, мне:

- "Саша просто лентяй... Не работает... Не могу участвовать в общем

чревовещании; греческий словарь - живей".

"Лентяй" переживал полосу бесплодий, входя в мрак ритмов "Нечаянной

радости", которая, по его же позднейшим словам, совпала для него с эпохой

"преданья заветов"; впоследствии признавался он мне, что не любит

поклонников "Нечаянной радости"; почему же в 1908 году занелюбил он нас? За

нежелание принимать поэзию этой "радости", казавшейся нечаянным отчаянным

горем57.

Виделся серым не один Блок; виделась серенькой в эти дни Александра

Андреевна; блекла и прекрасная пара, иль "Саша и Люба"; кроме того: тетка и

мать Блока вели какие-то счеты с третьей, присутствовавшей за обедом

сестрой; [Софья Андреевна Кублицкая] Сережа невнятице противопоставил:

Брюсова, Ницше, профессора Соболевского, отмахиваясь и от "колпачков", и от

"дурачков"; какова ж была его злость, когда в шедевре идиотизма (слова его),

иль в "Балаганчике", себя узнал "мистиком": с провалившейся головой58.

- "Нет, каков лгун, каков клеветник! - облегчал душу он. - Не мы ли

его хватали за шиворот: "Говори - да яснее, яснее!" Он же в свою чепуху

облек - нас!"



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   62




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет