стакан вина себе в рот: содержание ж слов остается-таки под углом в 90№ к
себе самому; "следовательно" не вытекает из "так как"; "так как" он следовал
в ссылку, то - прав Иванов и Блок!
Встает мне с Зевесовой головою, закинутою в анархию, с рукой, брошенной
в мистику, с корпусом, обращенным к левейшим заскокам левейших течений в
искусстве; и - все ж: меня тянет к нему; он весь - подлинный, искренний,
истинно Прометеев пыл (а не "пыль").
Ставлю я образ молодого Чулкова: "Чулкова" в бороде, - еще не "врага";
когда ж он сбрил бороду, из парикмахерской вышел страдающий молодой человек
с синевой под глазами и с заостренным очень бледным ликом больного Пьерро; в
эти годы ему я приписывал множество злодеяний; 5 от этого приписания поздней
хватался за голову, восклицая по адресу себя самого: "С больной головы да на
здоровую"; я имел основания быть недовольным Ивановым, Блоком; откуда ж
следует, что Чулков - "виноват"?
Еще позднее: Георгий Иваныч - уже седогривый, уравновесившийся,
почтенный, умный, талантливый литературовед, труды которого чту; и этот
Георгий Иваныч прекрасно простил мне мои окаянства26.
Но не "врага", не "почтенного деятеля" вспоминаю на этих страницах, а -
молодого Чулкова; к нему стал захаживать в этот период, чтобы делиться с ним
мыслями и беседовать с Н. Г., супругой его, тихой, строгой, встречавшей с
сердечною задумью.
У него-то я и столкнулся с В. Э. Мейерхольдом, только что разорвавшим с
художественниками и оказавшимся в Питере .
Последнего, конечно, я знал, будучи гимназистом: по сцене; брала его
талантливая игра - в "Чайке", в "Трех сестрах", в "Одиноких";28 я только что
в Москве посетил его студию молодежи, ютившуюся на Поварской; Мейерхольд
предложил мне беседу о новом театре; художественники драли нос перед нами,
"весовцами", смыкаясь с группой "Знания"; Мейерхольд - рвал бесповоротно и
круто с театром, недавно передовым; он сознательно шел к "бунтарям"; к
смятению "театралов", впервые серьезный театр подошел к символистам - не
моды ради: из убеждения.
В. Э. заживает конкретно во мне в небогатой предметами комнате: стол и
несколько стульев на гладкой, серо-синеватой стене; из этого фона изогнутый
локтями рук Мейерхольд выступает мне тою ж серою пиджачного парой (а может,
въигралась она в этот фон из более позднего времени); он - слишком сух,
слишком худ, необычайно высок, угловат; в темно-серую кожу лица со
всосанными щеками всунут нос, точно палец в туго стягивающую перчатку; лоб -
покат, губы, тонкие, сухо припрятаны носом, которого назначение - подобно
носу борзой: унюхать нужнейшее; и разразиться чихом, сметающим все паутинки
с театра.
Сперва мне казалось: из всех органов чувств - доминировал "нюх" носа,
бросившегося вперед пред ушами, глазами, губами и давшего великолепный
рельеф профилю головы с точно прижатыми к черепу ушами; недаром же Эллис
прозвал Мейерхольда, его оценив: нос на цыпочках!
Позднее я понял: не "нюх"; зрение - столь же тонкое; осязание - столь
же тонкое; вкус - столь же тонкий; подлинно доминировал внутренний слух -
(не к черепу прижатое ухо), - исшедший из органов равновесия, управляющих
движением конечностей, мускулами глаз и уха: он связывал в Мейерхольде
умение владеть ритмами телодвижений с умением выслушать голосовой нюанс этой
вот перед ним развиваемой мысли; во всем ритмичный, он обрывал на полуслове
экспрессию телодвижений своих и взвешивал в воздухе собственный жест, как
пальто на гвоздь вешалки, делая стойку и - слушая; напряженные мускулы
сдерживали бури движений; не дрожало лицо: с легким посапом придрагивал
только нос; выслушав, - он чихал шуткой; посмеивался каким-то чихающим
смехом, поморщиваясь, потряхивая головой и бросая в лицо скульптуру
преувеличенных экспрессией жестов; Мейерхольд говорил словом, вынутым из
телодвижения; из мотания на ус всего виденного - выпрыг его постановок, идей
и проектов; сила их - в потенциальной энергии обмозгования: без единого
слова.
Не нюх, а - животекущая интуиция мысли, опередившей слова; у Чулкова
слова - пароходище, пыхтящий колесами, выволакивающий на буксире от него
отставшую лодочку; жест Мейерхольда - моторная лодка, срывающая с места:
баржи идей.
Он хватался за лоб (нога - вперед, спиной - к полу, а нос - в потолок);
то жердью руки (носом - в пол), как рапирой, метал в собеседника, вскочив и
выгибая спину; то являл собой от пят до кончика носа вопросительный знак,
поставленный над всеми догмами, во всем усомнясь, чтобы пуститься по
комнате - шаг, пауза, шаг, пауза - с разрешением по-своему всех вопросов:
- "Вот так и устроим!"
Руки - в карманы: носом - в столовую пепельницу, - шаг, пауза: хвать
рукой пепельницу:
- "Что это такое?"
И пепельницу - к носу, повертывает у носа:
- "Ее бы на сцену".
Он, взгорбясь, морщиною лба рассекал пополам - все рутины:
- "Так?" - взгляд на нас: стойка, вынюхиванье наших мыслей об этом.
Я помню, что начал он нам объяснять, как надо прогонять по сцене толпу,
вскакивая и полуприседая на стуле с подгибом ноги под себя.
- "Вы же все забываете, что, когда пьете чай, в окне - тот, этот:
идет, идут; следуют тексту автора, а автор забыл посмотреть, что происходит
за окнами; за окнами улица, - вскочил и выбросил руки вперед и назад, -
там - идут", - вздернул плечи: шаг, два; и - пауза: и поворот носа из-за
спины:
- "Один, другой, третий; за окнами - идут: понимаете?"
И - шаг: в угол; и - поворот к нам; и - шаг из угла.
- "Они - пошли!"
И - ходит: и мы - за ним.
- "Вот! Это и надо показывать... Ведь - покажем? А?"
Трепок по спине: чихает шуткой, сухой и длинный.
Мне памятна встреча с В. Э. у Чулкова, с которым уже имели беседы о
новом театре;29 В. И. Иванов указывал: этот новый театр еще пока - театр
импровизаций; скоро я возил Иванова к Блоку: иметь разговор о таком театре;
Иванов впоследствии привел к Блоку Чулкова, который свел последнего с
Мейерхольдом;30 скоро - всерьез говорили о новом театре; он возник через год
(театр Коммис-саржевской: с Мейерхольдом во главе)31.
Рыжеусый, румяный, умеренный, умница Бакст был противоположность
Чулкова и Мейерхольда; он отказался меня писать просто;32 ему нужно было,
чтобы я был оживлен: до экстаза; этот экстаз хотел он, приколоть, как
бабочку булавкою, к своему полотну; для этого он с собой приводил из "Мира
искусства" пронырливого Нувеля, съевшего десять собак по части умения
оживлять: прикладыванием "вопросов искусства", как скальпеля, к обнаженному
нерву; для "оживления" сажалась и Гиппиус; от этого я начинал страдать до
раскрытия зубного нерва, хватаясь за щеку; лицо оживлялось гримасами
орангутанга: гримасами боли; а хищный тигр Бакст, вспыхивая глазами,
подкрадывался к ним, схватываясь за кисть; после каждого сеанса я выносил
ощущение: Бакст сломал челюсть; так я и вышел: со сломанной челюстью; мое
позорище (по Баксту - "шедевр") поздней вывесили на выставке "Мир
искусства"; и Сергей Яблоновский из "Русского слова" вскричал: "Стоит
взглянуть на портрет, чтобы понять, что за птица Андрей Белый". Портрет
кричал о том, что я декадент; хорошо, что он скоро куда-то канул;33 вторая,
более известная репродукция меня Бакстом агитировала за то, что я не
нервнобольной, а усатый мужчина34.
Однажды, войдя в гостиную Мережковских, - увидел я: полуприсев в
воздухе, улыбалась мне довольно высокая и очень широкая, светловолосая,
голубоглазая и гладколицая дама с головой, показавшейся очень огромной, с
глазами тоже очень огромными; и тут же понял: она не стояла, - сидела на
диване; а когда встала, то оказалась очень высокой, а не довольно высокой и
только довольно широкой, а не очень широкой; это была Серафима Павловна
Ремизова, супруга писателя.
Рядом с ней сидел ее муж с короткими ножками, едва достающими до пола,
с туловищем ребенка в коричневом пиджачке, переломленном огромной сутулиной,
с которой спадал темный плед; огромная в спину вдавленная голова, прижатая
подбородком к крахмалу, являла собой сплошной лоб, глядящий морщинами, да до
ужаса вставшие космы; смятое под ним придаток-личико являло б застывшее
выражение ужаса, если бы не глазок: выскочив над очком, он лукавил; носчонок
был пуговка; кривились губки под понуро висящими вниз усами туранца;
бородка - клинушком; щеки - выбриты; обнищавший туранец, некогда торговец
ковров, явившийся из песков Гоби шаманствовать по квартирам, - вот первое
впечатление.
Гиппиус рукою с лорнеткою соединила нас в воздухе:
- "Боря, - Алексей Михайлович! Алексей Михайлович, - Боря!"
Ремизов встал с дивана и, приговаривая, засеменил на меня; он выставил
руку, совсем неожиданно сделав козу из пальцев:
- "А вот она - коза, коза!"
Но, подойдя, он серьезно и строго мне подал холодную лапку:
- "Алексей Ремизов".
И, встав на цыпочки, под подбородок, блеснул очком:
- "А я-то уже вот как вас знаю".
С тех пор автор романа "Пруд"35 высунут мне из-за каждой спины каждого
посетителя журфиксов Розанова, Бердяева, Вячеслава Иванова; вот Бердяев,
сотрясаясь тиком, обрывает речь и жадно хватает воздух дрожащими пальцами;
Ремизов, выставись из-за него, - мне блистает очком;36 и делает "козу"; а
вот он, - сутуленький, маленький, - в том же свисающем с плеча пледике (ему
холодно) , выбравши жертвой великолепноглавого Вячеслава Иванова, -
таскается за ивановской фалдой; куда тот, - туда этот; пальцем показывает на
фалду:
- "У Вячеслава Иваныча - нос в табаке... У Вячеслава Иваныча - нос в
табаке..."
Это тонкий намек на какое-то "толстое" обстоятельство:37 экивоки,
смешочки писателя, взявшего на себя в этом обществе роль Эзопа, - всегда не
случайны: не то - безобидны, не то - очень злы; и он сам не то - добренький,
не то - злой; не то - прост, не то - хитрая "бестия"; он ко мне пристает; и
я жалуюсь на него Гиппиус.
Та - меня успокаивать:
- "Что вы, Боря? Алексей-то Михайлыч? Да это - умнейший, честнейший,
серьезнейший человек, видящий насквозь каждого; коли он "юродит" - так из
ума. Что вынес он в заточеньи?38 К нему привязался садист жандарм, за что-то
взбесившийся; он насильно гнал Ремизова из камеры, заставляя будто бы
свободно прогуливаться по городу; а товарищи по заключению удивлялись:
"Ремизов на свободе!" Жандарм даже таскал его насильно с собою в театр; и
перед всем городом оказывал ему знаки внимания; все для того, чтоб прошел
слух: Ремизов - провокатор... А - тяжелое детство, - вечная нищета эта! Тень
пережитого - в больном юродничанье; это - маска боли его".
Когда ближе узнал я большого писателя, первые ж строчки которого
встретил со вздрогом, то я его оценил и человечески полюбил; не раз придется
мне говорить о нем; если я подаю на этих страницах шарж, - в этом повинны
мои тогдашние восприятия и та атмосфера, в которой мы встретились.
В ДНИ ВОССТАНИЯ
Серафима Павловна Ремизова дружила с Гиппиус; от нее и услышал:
Савинков, глава боевых эсеров, руководил бомбой Каляева; голова его оценена,
а он живет в Питере, тайно посещая Ремизовых39 и жалуясь им на галлюцинацию:
тень Каляева-де являлась к нему; его мучает скепсис, и он не верит в свой
путь, увлекаясь творениями Мережковского; он ищет религии, могущей ему
оправдать терроризм; из слов Ремизовой Савинков конца 1905 года рисуется
так, как мною изображен террорист; [См. роман "Петербург"40] Ремизова
передала ему разговор о нем, и он хотел бы тайно явиться к Д. С.
Мережковскому; воображение Гиппиус разыгралось; но Мережковский, пугаясь
полиции и держа курс на Струве, этого не допускал, углубляя дебат: убить -
нужно, а - нельзя; нельзя, а - нужно.
Щ., отделив от Москвы, мне внедрила: жить в Петербурге, где уже
разлаживались мои отношения с Мережковскими; с неинтересом они отнеслись к
аресту рабочих депутатов;41 мои негодующие слова били в ватой набитые уши
головных резонеров.
Была объявлена всеобщая забастовка; она сорвалась. Ответ - гром
восстания: из Москвы42, куда - путь был отрезан; пришлось выжидать, питаясь
смутными слухами. "Это безумие", - брюзжал Мережковский. Первый свидетель
московских событий, Владимиров, кое-как выбравшийся из Москвы, нашел меня в
красной гостиной; поняв тон обсужденья событий, он сразу же переменился в
лице; и вывел меня - в переменный блеск вывесок, под которыми текла река -
перьев, пудрою пахнущих лиц, козырьков и бобровых воротников.
Угол блещущий: Палкин; сюда!
Тот же лепной, тяжеловатый, сияющий зал, переполненный столиками, за
которыми сидели гвардейские с кантом мундиры, серебряные аксельбанты,
лысины, красные лампасы; губоцветные дамы развивали со шляп брызжущие
кометы, - не перья; вон - серебряное ведерцо; а вон - фрак лакея; пестрь
звуков и слов.
Но ни звука о том, что в пожаром объятую Пресню летают снаряды!
Над этим бедламом с эстрады простерлась рука все того же красного
неаполитанца; бархатистому тремоло внимал, распуская слюну, генерал;
неаполитанец вращал грациозно и задом, и талией; десять таких же, как он,
молодцов десятью мандолинами стрекотали в спину ему; Владимиров схватился
рукою за лоб:
- "Нет: слишком! В эту минуту сжигаются баррикады, через которые
только что лазали мы; у меня в глазах красные пятна: чего эти черти
кривляются?"
Он рассказывал: между нашими домами в Москве (оба жили мы на Арбате:
я - около Денежного; он - около Никольского) - выросло до семи баррикад;
Арбат в один день ощетинился ими; все строили их:
- "Сестры, я, Малафеев - тащили то, что мог каждый; дружинники валили
столбы телеграфа; проезжий извозчик соскакивал с лошади; и помогал сцеплять
вывеску; опрокидывались трамваи; останавливались прохожие, высыпали жильцы
квартир; из переулков бежали: кто с ящиком, кто с доской: перегораживать
улицу; завязывались знакомства и дружбы; на баррикады ходили в гости; Арбат
был восставшим районом дня два... А потом - началось!"
Вдоль Арбата забухало; появились драгуны: над баррикадами взвился
огонь; квартиранты прятались в задних комнатах; драгуны с ружьями, упертыми
в бока, дулом - в окна, проезжая, вглядывались: нет ли в окне головы; им
мерещились всюду дружинники, которые стреляли из-за заборов сквозных дворов.
- "Теперь кончено; вчера зарево еще стояло над Пресней: патрули гнали
кучки к реке; там - расстреливали; лед покрыт трупами".
Не знали мы о карательном поезде Мина43.
- "А мама?"
- "Я был у вас: на углу убили газетчика; из вашего подъезда ранена
дама; ваших в квартире нет".
Тремоло неаполитанца с закрученными усами нам било в уши:
рукоплесменты; ему подбежавший лакей поднес рюмку; неаполитанец, принявши
рюмку, отвесил игривый поклон генералу, ее пославшему; лицо генерала слюняво
осклабилось: видимо, - гомосексуалист!
Мы - вышли; те же крашеные проститутки с угла Литейного; простясь с
другом, спешу поделиться известьями с красной гостиной; там - те же речи: о
Струве и о митинге, освященном попом.
На другой день, уезжая в Москву44, отдаю отчиму Блока отцовский
"бульдог", за нахожденье которого платили жизнью.
Москва, - или: на лицах - ужас; телеграфные столбы свалены, сожжены;
снег окрашен развеянным пеплом; с девяти вечера прохожих хватают патрули;
бьют с отнятием кошелька и часов; иных же выводят в расход. Ограбили
философа Фохта.
Когда началась арбатская перепалка, у нас в квартире раздался резкий
звонок; в передней стоял старик Танеев, качая веско рукою со шляпой:
- "Вставайте и одевайтесь: идемте за мной!"
Мать с теткою оказались на улице; карабкаясь и кряхтя, Танеев,
протягивая попеременно им руку, помогал карабкаться через препятствия
баррикад; он вывел их в тишь Мертвого переулка, остановись у подъезда
собственного особнячка:45 "Здесь вам будет спокойней!" Отсюда не выпустил,
пока бухали пушки.
Не веселое Рождество! Еще господствовал террор; жители ж повылезли из
квартир; реже разбойничали патрули; и наконец - исчезли; долгое время
торчали городовые с ружьем; примелькалась фигура в башлыке, опиравшаяся на
штык у ночного костра, разведенного на перекрестке.
До отъезда в Питер бывал я только у рядом живших Владимировых, где с
друзьями переоценивали еще недавние вкусы; и против Достоевского пишу я
статью, за которую обрушилось на меня негодование Мережковского [См. "Весы",
1905 г., Љ 12 - "Ибсен и Достоевский"46].
Перед отъездом в Питер47 кляксою в сознание влеплен вечер в
"Метрополе", устроенный Рябушинским по случаю выхода первого номера
"Золотого руна"48, перевязанного золотою тесемочкой и выходившего на двух
языках: французском и русском; Рябушинский, редактор-издатель ненужного нам
предприятия (нужного, впрочем, художникам "Голубой розы")49, держал Соколова
в заведующих литературным отделом;50 последний едва уломал сотрудничать
Брюсова и меня.
Высокий, белокурый, с бородкой янки, с лицом, передернутым тиком и
похожим на розового, но уже издерганного поросенка, длинноногий, Н. П.
Рябушинский просунулся всюду, гордясь очень, что он приобрел плохую поэму Д.
С. Мережковского51 и что Бальмонт ему покровительствовал; Бальмонту он во
всем подражал; и розовый бутон розы всегда висел из петлицы его полосатого,
светло-желтого пиджака; про него плели слухи, что будто бы он состоял в
тайном обществе самоубийц, учрежденном сынками капиталистов; и устраивал
оргии на могилах тех, кто по жребию убивался; был он в Австралии; и
отстреливался от дикарей, его едва не убивших; сперва все пытался он
печатать стихи; потом вдруг выставил с десяток своих кричавших полотен на
выставке той же "Розы"; полотна были не слишком плохи: они являли собою
фейерверки малиново-апельсинных и винно-желтых огней; этот неврастеник,
пьяница умел и стушеваться, шепеляво польстить, уступая место "таланту"; у
него было и достаточно хитрости, чтобы симулировать интуицию поэта-художника
и ею оправдать купецкое самодурство 52, этим пленял он Бальмонта; в вопросах
идеологии он выказывал непроходимую глупость, которую опять-таки умел он,
где нужно, спрятать в карман, принюхиваясь к течениям и приседая на корточки
то за Брюсова, то за Чулкова и Блока, шепелявя им в тон: "Я тоже думаю так";
через год, раскусив все "величие" его беспринципности, я с Брюсовым ставлю
ему ультиматумы, после которых демонстративно мы отказались сотрудничать в
его журнале; тогда и раскрыл он объятия мистическим анархистам - нам в
пику;53 позднее скандальные дебоши редактора, с пустым ухлопываньем деньжищ
в никому не нужный журнал, привели к опеке более практичных братцев над
братцем-мотом.
Вечер, которым он объявился, меня ужаснул; ведь еще не дохлопали
выстрелы; а зала "Метрополя" огласилась хлопаньем пробок; художники в
обнимку с сынками миллионеров сразу перепились среди груд хрусталей и
золотоголовых бутылок; я вынужденно лишил себя этого неаппетитного зрелища,
поспешив удалиться, - еще и потому, что известная художница, имевшая в
Париже салон, под влиянием винного возбуждения неожиданно уселась ко мне на
колени; и - не желала сходить54.
Ссадив ее, я - бежал; а через день бежал: в Питер55.
НЕОБЪЯСНИХА
Февраль - май: перепутаны внешние события жизни за эти четыре месяца; я
мог бы их вести и в обратном порядке; сбиваюсь: что, как, когда? В Москве
ль, в Петербурге ль? В марте ли, в мае ли?
То мчусь в Москву, как ядро из жерла; то бомбой несусь из Москвы -
разорваться у запертых дверей Щ.; их насильно раскрыть для себя; и -
дебатировать: кого же Щ. любит? Который из двух? Прочее - пестрь из
разговоров, дебатов, писанья статей и рецензий или - таскание в "обществе"
своего сюртука!
Будучи с детства натаскан на двойственность (показывал отцу -
"паиньку", матери - "ребенка"), кажусь оживленным, веселым и "светским", -
таким, каким меня, мне в угоду, вторично нарисовал Бакст: мужем с усами, с
поднятой головой, как с эстрады. Изнанка же - первый портрет Бакста:
перекривленное от боли лицо; показать боль, убрать себя из гостиных, -
навлечь любопытство (знали, что - в Петербурге) - значило: разослать
визитную карточку с надписью: "Переживаю личную драму".
Этого не хотел ради Щ.
В скором времени Щ. и ряд лиц подчеркнули мне мое "легкомыслие": де
все - нипочем; что "почем" - сказалось самоотравлением организма; и -
операцией.
- "Эта болезнь бывает у стариков, видевших много горя", - мне объяснил
один доктор.
"Старику", видевшему так много горя, едва стукнуло двадцать шесть лет.
Ближе стоявшие Блоки не видели моей главной особенности: рассеянный,
а - видит; говорит гладко, а - мимо; во что вперен - о том молчит; слово -
велосипед, на котором, не падая, лупит по жизни; а ноги - изранены.
Портрет Бакста, напечатанный во втором номере "Золотого руна"56, - это
чем я не был: в те дни; это - защитный цвет; не посвященные в "историю" не
видели истории моих терзаний, когда я подчеркнуто появлялся с Блоком, а тот
ленился выдержать тон; я - "тон" выдерживал - до момента; не окончив
последнего "словесно-велосипедного" рейса, - я рухнул; поднялось - "красное
домино" в черной маске, с кинжалом в руке, чтобы мстить за святыню: в других
и в себе.
Образ этого домино следует за мной в больных годах моей жизни,
просовываясь и в стихах, и в романе:57 сенаторский сын так безумствует в
бреде переодевания и в бреде убийства, как безумствовал я перед тем, как
улечься под нож хирурга - в Париже, куда я попал рикошетом, ударившись о
людей, мне ставивших в вину легкомыслие, когда "страдали" они-де; эти люди,
умевшие не страдать, но капризничать, отдались забавам "козлиных игрищ" в те
именно дни, когда из меня пролилось ведро крови - не метафорической,
настоящей: о-т-р-а-в-л-е-н-н-о-й!
Через головы всех читателей считаю нужным сказать это сплетницам,
исказившим суть моих отношений с Блоком; поздней мой друг (видный критик)
признался мне: выслушав в свое время ходившие обо мне легенды, почувствовал
он неприязнь ко мне, которую перенес и в печать;58 никто не понял, что под
коврами гостиных, которые мы попирали, уж виделась бездна; в нее должен был
пасть: Блок - или я; я ведро не пролитой еще крови прятал под сюртуком, и
болтая, и дебатируя.
Февраль - март - Питер этого времени во мне жив, как с трудом
разбираемые наброски в блокнот; вот безвкусица неуютного номера на углу
Караванной;59 на столике чай; из теневого угла торчит нос; это - Блок;
слишком быстро он выпускает дымок папироски; я словоохотливее, чем нужно; Л.
Д., скучая, зевает; Блок встает, прохаживается, садится, отряхивает пепел,
Достарыңызбен бөлісу: |