Книга 3 содержание между двух революции вместо предисловия Часть первая Омут



бет3/62
Дата08.07.2016
өлшемі3.42 Mb.
#184773
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   62

Факт: по мнению многих, - Соловьев и Белый тащили невинного Блока в

невнятицу; корень же "при" между нами: Блок нас усадил в неразбериху свою,

отказавшись дать объяснение; потом: заявил в письме, что разорвал с "лучшими

своими друзьями" 59; свидетельствую: в эти дни не он рвал отношения с тем,

кого называл лучшим другом, - с ним рвали; он - все еще мямлил:

- "Сережу люблю я... хнн... хнн... Он - какой-то особенный".

Литературные, застольные разговоры выродились в замаскированные

поединки; спрятавши острия рапир за цветы (Шахматово пылало пурпурным

шиповником), наносили друг другу удары. Раз Л. Д. не выдержала, воскликнув:

- "Ишь - стали "испанцами": Бальмонты какие-то!"60

И кто-то предложил:

- "Давайте играть в разбойники!"

Вздрогнула Александра Андреевна. Сережа запел: "Не бродил с кистенем я

в дремучем лесу";61 Л. Д. - усмехнулась; Блок издал носовой звук и жалобно

заширил мутные, голубые глаза; сидел растаращей на стуле; мне его стало

жалко; думалось: Сережа - жесток; он мне виделся Брандом62, которому не во

всем я сочувствовал, предпочитая ему не фанатика; но перед ним сидел

"дурачок", или - поза умницы Блока; этой позою мстил избалованный близкими.

В таких условиях я предпочел "Бранда"; не благороден ответ на прямой

удар в грудь экивоком от рода (Бекетовы - не Коваленские-де); "отродье"

карлика Миме, не Зигфрида63, наносило такие удары [См. "Кольцо Нибелунгов"].

Правду сказать: припахивали дворянские роды; припахивали и слова: кто

чье отродье; уродлива философия рода, преподаваемая поэмой "Возмездие", в

которой описан упадочник, профессор Александр Львович Блок; всякая родовая

мораль - поворот на "Содомы"; не "выродок" ли отравил кровь поэта? Что там

"Коваленские"! У каждого собственного "добра" довольно.

В 1905 году, сидя в "гнезде", А. Блок с видимым наслажденьем выслушивал

колкости по адресу чужого "гнезда"; и - думал я: уничтожить бы "дворянские

гнезда"; они - "клопиные гнезда"; скоро я требовал решительных действ, а не

только митингов протеста - от всех тех, кто себя причислил к интеллигенции,

независимо от того, Бекетовы ль, Коваленские ль, Блоки ли они; я должен

сказать: то, что я выслушал в Шахматове за чайным столом, что потом

дослушивал в Дедове о Бекетовых, Коваленских, видящих лишь чужие сучки, а не

"бревна" свои64, лишь усиливало желанье ударить по всем "родам" одинаково.

ТАРАРАХ
Никчемная жизнь вела к взрыву, который случился не так, как его

ожидали.

Вот как он случился.

Блок просил читать "Дитя-Солнце", мою поэму: в грозою насыщенный день;

был Сережа угрюм; он остался сидеть над своим словарем, морща брови,

готовясь к каким-то решеньям, продумываемым на прогулках; бывало, сидит: как

укушенный встанет, рассеянно спустится со ступенек террасы; и - ну: замахал

километрами - по полям, лесам, топям; вернется веселый; его ни о чем не

расспрашиваю: расскажет и сам.

Итак, - я читал, имея перед глазами террасу: со сходом в сад; я

случайно увидел, читая, сутулую спину, нырнувшую в зелень: Сережа - в

тужурке, без шапки, прошел там... Читал два часа; Блоку нравились ритмы

поэмы; он их обсуждал; уже подали чай: уже - ночь.

- "Где Сережа?"

- "Наверное, шагает в окрестностях; и сочиняет стихи".

Я же знал, - не стихи сочиняет, а ищет решенья; чай - выпит.

- "Сережа?"

- "Как в воду канул!"

Пробило одиннадцать: и мы сошли в сад; мы кричали:

- "Сережа!"

Обегали все дорожки; шагали по полю; над лесом повесился месяц,

вытягивая наши тени на желтых своих косяках, полосатящих луг; где-то плакал

сычонок.


- "Се-ре-жа!"

И кто-то сказал:

- "А в лесах много топей; коли попадет, то... Был случай..."

- "Се-ре-жа!"

Блок в стареньком, пегом своем пальтеце с перетрепанными рукавами

казался длинней и рукастей, когда подобрал длинный кол; он, его прижимая к

груди, на него опираясь, топтался растерянно, полуоткрыв рот: стоял без

шапки; кольца вставших, рыжеватых волос завивались; и месяц облещивал их.

Било издали: час!

Мы вернулись и почему-то втроем оказались в верхней комнате: моей и

Сережиной; растерянная Александра Андреевна осталась внизу; ее сердце

шалило; Л. Д. уронила голову в руки; и куталась молча в свой темный платок;

у всех была одна мысль: "Болотные окна!" Блок теперь поминал Сережу - с

сочувственной мягкостью; стало светать; тут увидели шейный крестик, забытый

на столике: зачем его снял он с себя? Л. Д. на меня покосилась с тревожным

вопросом в глазах; ей ответил на мысль: "Никогда!"

- "Ты уверен ли?" - переспрашивал Блок.

Мы глаз не смыкали в ту ночь; и сидели на лавочке в розовом косяке

восходящего солнца, передавая глазами друг другу: "Пожалуй что... окна"; в

шесть часов верховые опять ускакали в лес: обследовать топи; Блок, севши на

рыжую лошадь, за ними умчался галопом; говорили: надо бы заявить о

случившемся в волости; надо бы обследовать ярмарку в Тараканове.

Я без шапки пустился бежать по дороге в синейшее утро: ни облачка;

вспоминалась кончина родителей друга; и бедствия, случившиеся в его роде;

неужели стряслось и над ним?

Ярмарка: останавливал - баб, мужиков, писарей и торговцев:

- "Не видели ли студента, - без шапки, в тужурке, в больших сапогах,

сутулого, темноусого?"

Обежал все ряды: ничего не узнал; вдруг - сзади: за локоть:

- "Эй, - спросите-ка женщину из Боблова: она - видела".

Женщина вытолкалась:

- "А вы про студента из Шахматова?"

- "Да".

- "Они ночевали у нас: я сама-то от Менделеевых; студент пришел ночью;



собаки наши было его покусали; барышня с барыней чаем поили; у нас ночевал".

Я - понесся обратно; кричал еще издали:

- "В Боблове, в Боблове он".

Александра Андреевна, которая задыхалась всю ночь, - тут не выдержала:

прошипела со злостью:

- "Эгоист с черствым сердцем... Никому ничего не сказал... Ушел в

гости... А мы-то!"

Л. Д. улыбнулась; Александра Андреевна, это видя, - пошла и пошла: и

тут - о, господи - "род"; Анну Ивановну Менделееву не любила она, отделяя

"Любу" от матери ("Люба" же ненавидела - "тещу"); "Менделеевы" не чтились

"Бекетовыми"; визит в Боблово был истолкован по-своему: "отродье" сделало

этот визит, имея мысль заключить союз с Менделеевыми в "пику" Блокам: вот,

вот-де они, - "Коваленские"!

Ход этих мыслей я тотчас же понял; он был оскорбителен мне; я подумал,

что "мамы" и "тети" в своих родовых подозреньях не лучше "Сен" и "Душ", -

бледных дев, омрачивших последние месяцы О. М. Соловьевой [См. "Начало

века", глава вторая], ослабленной ими до... нервной болезни. О, гнезда

дворянские: "Души" и "Сены", и "мамы", и "тети", и "бабиньки".

О, - fin de siecle! [конец века (фр.). - Ред]

Я - сдержался.

Сережу мы ждали к обеду; но он не явился; под вечер из лесу всплакнуло:

захлебываясь бубенцами, нарядная, пестрая тройка вдруг выскочила из

деревьев; Сережа, без шапки, махал из нее, хохоча; но его Александра

Андреевна как обухом:

- "Что ж, по-твоему, ты так поступил?"

Скажи просто, - он сконфузился бы; перед "тетушкой" извинился бы;

услышав шипение, он вместо всякого объяснения "казуса" с ним заартачился:

- "Я поступил, как был должен".

Под "долгом" он разумел лишь продолжительную прогулку: он мыслил,

гуляя; его слова были приняты в другом смысле, для него обидном: он нанес-де

визит в Боблово в чью-то "пику"; визит был обдуман-де65.

- "Думал ли ты, что я могу умереть?"

- "Мой долг..."

- "Так из долга ты можешь переступить через жизнь?" - развивала свою

"психологию" тетушка; это значило: "Иван Карамазов перед убийством отца";

она же мне говорила: Сережа-де - вылитый Иван Карамазов; под

"карамазовщиной" - разумелась злосчастная "коваленщина", Иван Карамазов -

черств; его братец - чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в

черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? "Саша"

Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, - не черств ли? И "Саша"

Блок, посещающий проституток, - не чувственник ли? Это все не в стиле

Сережи, открытом и чистом.

Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:

- "Так можешь из долга переступить через жизнь?" Брови сдвинулись:

- "Могу!"

И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы:

Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело

расходилось не в Сереже, а в Саше.

Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень

резких, по адресу Александры Андреевны; и - обратился к Блоку:

- "Я более не могу: я уеду".

- "Тебя понимаю", - ответил мне Блок. То же сказал и Сережа:

- "Тебя понимаю".

- "А ты?"

- "Ну уж нет, - усмехнулся со смыслом он, - я остаюсь"66.

Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке

он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился

"кузен", точно в топь, в галиматейные образы "Нечаянной радости", которые

силился увить розами он; гниловата ли "мистика" В. Соловьева, коли из нее

вырастает подобное, - вот вопрос, поставленный Сережей.

- "Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда,

осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря

впереди; я сказал себе: "Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не

возвращаясь; путь - выведет"; я очнулся от мыслей; я понял, что я

заплутался, и оказался под Бобловым".

В эту минуту он был угловат, но прекрасен67.

Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон

летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не

был здесь.

Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с

Блоком (я был "секундантом" Сережи пока); мне казалось: противник коварен;

не скрестит меча своего он с моим: "Боря, Боря" - с задумываньем удара мне в

спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и - пролетел мимо

Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?

На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец

"Потемкин" ушел из Одессы в Румынию;68 ненависть к "гнездам", к традициям

переплеталась с ненавистью к режиму.

"Ага, - думал я, - началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы,

усадьбы; и жарить гранатами!"

И - попадаю я в Павшино [По Виндавской дороге], не зная зачем; здесь

товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я

вылез из мрака пред ним; он же ахнул:

- "Лица на вас нет!"

Утром еду я в Дедово; умница "бабуся", увидев, каким стал у Блоков,

меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка;

по адресу же Бекетовых - тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы;

Саша Блок - недоросль; словом, - "гнездо"; я знал: эти "гнезда" - "змеиные";

Дедово - тоже.

На следующий день - Сережа:69 худой, опаленный, оскаленный смехом.

- "Ну как?"

- "Ничего, - подмигнул он мне дьявольски, - жарились в мельники!"

Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами

три дня орал он:

- "О, карты, о, карты!"

Раскланялся: больше туда - ни ногой; "объяснился" позднее - полемикой

нашей в "Весах".

Блок не понял "иронии" карт, означавшей ведь: с "умницей" - с тем

говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в "дурачки". Партия карт

отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной

битвой.
Палатка. Разбросаны карты.

Гадалка, смуглее июльского дня,

Бормочет, монетой звеня,

"Слова слаще звуков Моцарта"
[Последняя строка взята из баллады Томского в "Пиковой даме"] 70.
Это карты судьбы: человеческих отношений!

В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета

на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили "бабусины"

сказки за чайным столом; исчезла и "крылатка" В. Соловьева; Сережа ходил

теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях

отразилось в статье моей "Луг зеленый";71 вечерами, когда из окон "бабуси"

мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами

"гнезда"; и там покупали себе папиросы "Лев" (шесть копеек за пачку); все

это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались "бунтарские" песни; и им

иногда откликалось издали революционное Брехово [Село недалеко от Дедова],

мерцая огнями; и там парни пели: "Вставай, подымайся" 2.

О Блоке не было произнесено ни единого слова.

По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов:

невпрочет73. Я послал свое мнение о них;74 в ответ на него - Л. Д.

уведомила, что она оскорбилась;75 после чего ей писал: предпочитаю пока наши

письменные отношения ликвидировать76.

ИЗ ТАРАРАХА В ТАРАРАХ
Переезд из Дедова в Москву77 подобен спрыгу с утеса - в волны; смыт

островок вытягиваемых сказок: таким оказалось Дедово; забыт инцидент с

Блоками; недаром Брехово издали посылало нам революционные песни; недаром в

Дедове мы подымали протест, превышавший повод к нему; повод - ссора кузенов,

эффект - взрыв, пережитый органами чувств, реагировавших не на ход событий

моей личной жизни.

Москва клокотала - банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о "весне" в

октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов,

подвалов выскакивали взволнованные, говорливые кучки с дергами рук, ног и

шей; пыхали протестом и трубы домов; казалось: фабричный гудок вырвался: в

центр города; мохнатая, манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала

вопросом; человек с фронта подымал голос: "Так жить нельзя"; рабочий явился

из пригорода смущать пернатую даму с Кузнецкого Моста.

Растерянный министр "Мирский" мирил всех со всеми расплывчатым

обещанием, вызывая взрывы разноголосицы78.

В воспоминаниях не осталось следа о том, что твердили мне о Цусиме,

Артуре79, о мире с японцами, о парламенте и о законодательно-совещательном

соборе; не тематика споров о способах штопанья дырявистого гниловища меня

волновала; хотя ею были заняты две трети знакомых: Астровы, Рачинские,

Кистяковские, даже... Щукин.

Я даже не понимал, до какой степени я уже не ответствую большинству

тех, с которыми связывали и знакомство и дружба; мой пафос был - ненависть

ко всему режиму, не к дырам его: традиции, быту, системе правления; знакомые

еще не видели моего полевения, подсовывая протесты, которые еще охотно

подписывал я; оппозиционный душок шел от каждого: "Как возмутительно!"

Таково - шелестение интеллигенции: правого и левого бескрылых крыльев:

до дней забастовки. Каждый строчил бумажку; и с нею летал по кружкам,

организуясь и согласуясь; не до меня, "путаника", которому простителен и

левый заскок, котируемый как "стихотворная строчка" (не более): "Кричите -

вы; кричим - и мы; вы - по пустякам; мы - о деле".

Собирались - у того, этого, десятого-пятого; голосовали - за то, это,

десятое-пятое; недоразуменья одних из "нас" с другими из "нас" еще казались

случайны; и Астров весьма опечалился, когда я, Володя Поливанов, Петровский

и Эллис бросили обвинения "старикам" нашего сборника "Свободная совесть",

что готовимый для второго сборника материал - слащеватая заваль;80 удивился

М. Н. Семенов, скорпионовский "дядька", сперва - репетитор детей Плеханова,

потом носитель цилиндра, когда я сцепился с ним; а Леонид Семенов, завтра

эсер, избиваемый черносотенцами и заключенный в тюрьму, еще восклицал,

побывавши у Астрова: "Как там славно: не по-петербургски!" Присяжный

поверенный Кистяковский, принимавший Эллиса, не видел анархии в его

выпускаемых с быстротой пулемета словах; Эллис же алогически вынырнул: в

марксистских квартирах, когда-то им посещавшихся, таща из них и меньшевиков

и большевиков - к нам; около него вижу товарища Пигита входящим в наши

квартиры; он, нас взяв за рукав, длинноносый и большеглазый, дудел о

браунингах, транспортируемых из Финляндии; и предлагал красными пропученными

губами: "У меня есть для вас".

Юноша нашего кружка, студент Оленин, с браунингом, от Пигита поздней

удалился за город: упражняться в стрельбе.

Кистяковский еще терпел Эллиса, пока этот предавал огню и мечу не

Москву, а весь мир; я еще не узнал будущего "героя" Кронштадта, Бунакова

Непобедимого, в Илье Фундаминском81, скромно сидевшем у Фохта; пьянистка

Сударская, жена Фохта, была в тесной связи с эсерами; а сестры Мамековы,

посетительницы религиозных собраний, - с группою Савинкова; знали друг друга

в литературных кружках; не знали еще - кто какой политической ориентации; и

Морозова, меж Лопатиным и Хвостовым склонясь ко мне, очень мило конфузилась

под трелями моего голоса, певшего об Эрфуртской программе82.

- "Да, да, конечно... Прекрасно... только вот: заря и Ницше".

Я ж: зорями - зори: а революция - революцией; все это свяжется: в

царстве свободы; умная барышня, Клара Борисовна Розенберг, в салоне которой

бывал Каблуков, мне это доказывала меж двумя цитатами: из Ницше и...

Энгельса; тайные организации уже брали "салон" на прицел.

Университет сам по себе интересовал мало; его новый "ректор от

автономии", князь С. Трубецкой, пока еще "умиритель" студентов, открыл для

сходок аудитории; сходки шли перманентно; ежедневно торчала моя голова из

моря тужурок, чтобы потом штурмом атаковать двери квартир: и внедрять в

сознания обитателей речи ораторов; я встречал сочувствие у Владимировых; я

кричал с воспаленным Рачинским, а прятавшийся под мамашиной юбкой Эртель

кивал из-под юбки мне: бомбы - не для него, а для нас.

- "Я же чеаэк науки, Боинька".

Я себя не узнал; папа бы сказал: "Что с тобой, Боренька?"; я поднял

руку за немедленное прекращение всех занятий с превращением университета в

трибуну революции; аудитория ж голосовала за эту трибуну, но - с сохранением

занятий; ректор, князь Трубецкой, не раз появлялся на кафедре; он вытягивал

оттуда длинную шею и прижимал к груди руки в усилиях нас усовестить; он

поставлен был перед неизбежностью: запереть двери аудиторий, чего не хотел,

иль сложить ректорство, которого он добился для прав университета.

Помню последнее его появление с усилием "спасти" автономию; тщетно: в

стенах университета была свергнута власть, изгнаны либералы; шел же турнир:

эсеров с эсдеками; Трубецкому не дали договорить; уронив на кафедру руки и

упираясь на них, он глазами, полными слез, оглядывал море тужурок:

- "Эх, господа!"

И, махнувши рукой, вышел он.

Скоро он попал в Петербург; и взлетел там в министры; но с разорванным

сердцем упал на "министерском" собрании; Сережа был у него, в силу традиций

детства, в Москве незадолго до его смерти; он нашел его возбужденным;

Трубецкой то бил себя в грудь и доказывал "безумие" нашего поведения; то,

невесело веселясь, исходил в шаржах.

В эти дни я - пара Эллису, сгоравшему без остатка; то влетал он с

марксистом, а то - с драматургом Полевым, - плодовитым, бездарным;

обтрепанный, длинноволосый, хромой (кажется, с деревянной ногой), Полевой

опирался на палку, и все ею взмахивал, свергая традиции, быты, редакции; он

зачитывал Павла Астрова своими драмами, от которых мы падали в обморок; мы

прозвали этого читуна - Капитан Копейкин!84 Леонид Семенов, супясь,

упорствовал:

- "Такие, как он, интереснее Дягилевых!" Забежав без калош, наследив

на полу, Эллис плюхался

в плюши кресла в сыром пальтеце, в набок съехавшем котелке; и тяжело

дышал, мне подставив зеленое ухо (изговорился, избегался); отдышавшись,

куда-то все влек:

- "Будет и Череванин!"

Мы с ним мчались по взъерошенной улице; и - бежали кругом; вероятно -

добрая половина бежавших - бежала на митинг, где на стул уже вставал

присяжный поверенный Соколов, чтобы басом бить в сердце дам, где со стула

уже квакал Бальмонт, обдавая презрением "трусов"; от Эллиса узнаю, что

рабочие готовятся выступить; он мчал меня по каким-то квартирам - без

передышки, без отдыха: от похорон Трубецкого до похорон Баумана;85 и -

ничего не помню; какой-то туман; вот с знакомого дивана мадам Христофоровой

поднимается Озеров, экономист, уясняющий нам ситуацию дня; Христофорова ему

кивает умильно: она поняла теперь; она едва отдувается от налога,

потребованного Эллисом: в пользу организаций; у нее бывает и умница К. Б.

Розенберг; эта, по-моему, открывала сеть пунктов для записи давления и

политической температуры салонов; записи ориентировали, вероятно, эсдеков.

Все - туман: в эти дни: Христофорова, Озеров, Розенберг и Пигит,

неумело куда-то тащащий словами о браунинге и десятках; раз он прочитал нам

стихи; все мы писали стихи о "вершинах"; но мы ж - декаденты; мы - ахнули:

и... и... Пигит стал за нами шагать на вершины.

- "Ги-ги-ги, - залился Эллис смехом, - вершинами таки я допек его:

даже и он - "зашагал"!"

Может, шагал для того, чтобы мы, "аргонавты", шагнули: с вершины - к

браунингу из Финляндии!

Памятен день похорон Трубецкого: Никитская, солнце, толпа из знакомых

(казалось: незнакомые - примесь лишь): М. К. Морозова, Г. А. Рачинский, все

Астровы, Л. М. Лопатин, Хвостов, Кизеветтер, и "аргонавты", и все писатели,

все художники, все композиторы, профессора; и - вчерашняя сходка

филологической и большой юридической; за гробом два чернобородых брата, -

высокий Евгений, завтра же заместитель Сергея по кафедре, и малорослый

Григорий, ответственный дипломат: хоронили - министра, ректора, философа,

"либерала", профессора; гроб стянул партии: от будущих октябристов до

анархистов; процессия тронулась; вспыхнули в солнце: и красные ленты венков,

и золотые трубы, зарявкавшие марсельезу; московский "протест" впервые вышел

на улицу; стало это бесспорно; руки, тащившие груду цветов или - гроб,

перевалили за Каменный мост; из боковых улиц, расстраивая ряды Трубецких,

Морозовых и Рачинских, ввалились рабочие; отовсюду проткнулись в лазурь

острия ярко-красных знамен; заворчало - оттуда, отсюда: "Вы жертвою пали";

пьянил теплый день; веселились: не похороны - светлый праздник, которого

ждали86.


Не помня себя, я летел вдоль процессии: от головы до хвоста, от хвоста

к голове: от Морозовой - к Леониду Семенову; и от него: к неизвестному мне

рабочему, с которым затеялся разговор; точно клуб, - перенесенный под небо;

точно струящийся митинг по Замоскворечью; спорящие отдельные пары, тройки,

четверки; голоса заглушали оркестр и хор; Леонид Семенов, вцепившийся в

цепь, и меня в цепь вцепил; мы качались с ним в цепи, схватяся за руки,

растягиваясь и стягиваясь:

- "Хорошо здесь толкаться", - он бросил под солнце; и ярким румянцем

дышало лицо его.

Такова прелюдия к дням, стоившим столько жизней; процессия пухла,



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   62




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет