Факт: по мнению многих, - Соловьев и Белый тащили невинного Блока в
невнятицу; корень же "при" между нами: Блок нас усадил в неразбериху свою,
отказавшись дать объяснение; потом: заявил в письме, что разорвал с "лучшими
своими друзьями" 59; свидетельствую: в эти дни не он рвал отношения с тем,
кого называл лучшим другом, - с ним рвали; он - все еще мямлил:
- "Сережу люблю я... хнн... хнн... Он - какой-то особенный".
Литературные, застольные разговоры выродились в замаскированные
поединки; спрятавши острия рапир за цветы (Шахматово пылало пурпурным
шиповником), наносили друг другу удары. Раз Л. Д. не выдержала, воскликнув:
- "Ишь - стали "испанцами": Бальмонты какие-то!"60
И кто-то предложил:
- "Давайте играть в разбойники!"
Вздрогнула Александра Андреевна. Сережа запел: "Не бродил с кистенем я
в дремучем лесу";61 Л. Д. - усмехнулась; Блок издал носовой звук и жалобно
заширил мутные, голубые глаза; сидел растаращей на стуле; мне его стало
жалко; думалось: Сережа - жесток; он мне виделся Брандом62, которому не во
всем я сочувствовал, предпочитая ему не фанатика; но перед ним сидел
"дурачок", или - поза умницы Блока; этой позою мстил избалованный близкими.
В таких условиях я предпочел "Бранда"; не благороден ответ на прямой
удар в грудь экивоком от рода (Бекетовы - не Коваленские-де); "отродье"
карлика Миме, не Зигфрида63, наносило такие удары [См. "Кольцо Нибелунгов"].
Правду сказать: припахивали дворянские роды; припахивали и слова: кто
чье отродье; уродлива философия рода, преподаваемая поэмой "Возмездие", в
которой описан упадочник, профессор Александр Львович Блок; всякая родовая
мораль - поворот на "Содомы"; не "выродок" ли отравил кровь поэта? Что там
"Коваленские"! У каждого собственного "добра" довольно.
В 1905 году, сидя в "гнезде", А. Блок с видимым наслажденьем выслушивал
колкости по адресу чужого "гнезда"; и - думал я: уничтожить бы "дворянские
гнезда"; они - "клопиные гнезда"; скоро я требовал решительных действ, а не
только митингов протеста - от всех тех, кто себя причислил к интеллигенции,
независимо от того, Бекетовы ль, Коваленские ль, Блоки ли они; я должен
сказать: то, что я выслушал в Шахматове за чайным столом, что потом
дослушивал в Дедове о Бекетовых, Коваленских, видящих лишь чужие сучки, а не
"бревна" свои64, лишь усиливало желанье ударить по всем "родам" одинаково.
ТАРАРАХ
Никчемная жизнь вела к взрыву, который случился не так, как его
ожидали.
Вот как он случился.
Блок просил читать "Дитя-Солнце", мою поэму: в грозою насыщенный день;
был Сережа угрюм; он остался сидеть над своим словарем, морща брови,
готовясь к каким-то решеньям, продумываемым на прогулках; бывало, сидит: как
укушенный встанет, рассеянно спустится со ступенек террасы; и - ну: замахал
километрами - по полям, лесам, топям; вернется веселый; его ни о чем не
расспрашиваю: расскажет и сам.
Итак, - я читал, имея перед глазами террасу: со сходом в сад; я
случайно увидел, читая, сутулую спину, нырнувшую в зелень: Сережа - в
тужурке, без шапки, прошел там... Читал два часа; Блоку нравились ритмы
поэмы; он их обсуждал; уже подали чай: уже - ночь.
- "Где Сережа?"
- "Наверное, шагает в окрестностях; и сочиняет стихи".
Я же знал, - не стихи сочиняет, а ищет решенья; чай - выпит.
- "Сережа?"
- "Как в воду канул!"
Пробило одиннадцать: и мы сошли в сад; мы кричали:
- "Сережа!"
Обегали все дорожки; шагали по полю; над лесом повесился месяц,
вытягивая наши тени на желтых своих косяках, полосатящих луг; где-то плакал
сычонок.
- "Се-ре-жа!"
И кто-то сказал:
- "А в лесах много топей; коли попадет, то... Был случай..."
- "Се-ре-жа!"
Блок в стареньком, пегом своем пальтеце с перетрепанными рукавами
казался длинней и рукастей, когда подобрал длинный кол; он, его прижимая к
груди, на него опираясь, топтался растерянно, полуоткрыв рот: стоял без
шапки; кольца вставших, рыжеватых волос завивались; и месяц облещивал их.
Било издали: час!
Мы вернулись и почему-то втроем оказались в верхней комнате: моей и
Сережиной; растерянная Александра Андреевна осталась внизу; ее сердце
шалило; Л. Д. уронила голову в руки; и куталась молча в свой темный платок;
у всех была одна мысль: "Болотные окна!" Блок теперь поминал Сережу - с
сочувственной мягкостью; стало светать; тут увидели шейный крестик, забытый
на столике: зачем его снял он с себя? Л. Д. на меня покосилась с тревожным
вопросом в глазах; ей ответил на мысль: "Никогда!"
- "Ты уверен ли?" - переспрашивал Блок.
Мы глаз не смыкали в ту ночь; и сидели на лавочке в розовом косяке
восходящего солнца, передавая глазами друг другу: "Пожалуй что... окна"; в
шесть часов верховые опять ускакали в лес: обследовать топи; Блок, севши на
рыжую лошадь, за ними умчался галопом; говорили: надо бы заявить о
случившемся в волости; надо бы обследовать ярмарку в Тараканове.
Я без шапки пустился бежать по дороге в синейшее утро: ни облачка;
вспоминалась кончина родителей друга; и бедствия, случившиеся в его роде;
неужели стряслось и над ним?
Ярмарка: останавливал - баб, мужиков, писарей и торговцев:
- "Не видели ли студента, - без шапки, в тужурке, в больших сапогах,
сутулого, темноусого?"
Обежал все ряды: ничего не узнал; вдруг - сзади: за локоть:
- "Эй, - спросите-ка женщину из Боблова: она - видела".
Женщина вытолкалась:
- "А вы про студента из Шахматова?"
- "Да".
- "Они ночевали у нас: я сама-то от Менделеевых; студент пришел ночью;
собаки наши было его покусали; барышня с барыней чаем поили; у нас ночевал".
Я - понесся обратно; кричал еще издали:
- "В Боблове, в Боблове он".
Александра Андреевна, которая задыхалась всю ночь, - тут не выдержала:
прошипела со злостью:
- "Эгоист с черствым сердцем... Никому ничего не сказал... Ушел в
гости... А мы-то!"
Л. Д. улыбнулась; Александра Андреевна, это видя, - пошла и пошла: и
тут - о, господи - "род"; Анну Ивановну Менделееву не любила она, отделяя
"Любу" от матери ("Люба" же ненавидела - "тещу"); "Менделеевы" не чтились
"Бекетовыми"; визит в Боблово был истолкован по-своему: "отродье" сделало
этот визит, имея мысль заключить союз с Менделеевыми в "пику" Блокам: вот,
вот-де они, - "Коваленские"!
Ход этих мыслей я тотчас же понял; он был оскорбителен мне; я подумал,
что "мамы" и "тети" в своих родовых подозреньях не лучше "Сен" и "Душ", -
бледных дев, омрачивших последние месяцы О. М. Соловьевой [См. "Начало
века", глава вторая], ослабленной ими до... нервной болезни. О, гнезда
дворянские: "Души" и "Сены", и "мамы", и "тети", и "бабиньки".
О, - fin de siecle! [конец века (фр.). - Ред]
Я - сдержался.
Сережу мы ждали к обеду; но он не явился; под вечер из лесу всплакнуло:
захлебываясь бубенцами, нарядная, пестрая тройка вдруг выскочила из
деревьев; Сережа, без шапки, махал из нее, хохоча; но его Александра
Андреевна как обухом:
- "Что ж, по-твоему, ты так поступил?"
Скажи просто, - он сконфузился бы; перед "тетушкой" извинился бы;
услышав шипение, он вместо всякого объяснения "казуса" с ним заартачился:
- "Я поступил, как был должен".
Под "долгом" он разумел лишь продолжительную прогулку: он мыслил,
гуляя; его слова были приняты в другом смысле, для него обидном: он нанес-де
визит в Боблово в чью-то "пику"; визит был обдуман-де65.
- "Думал ли ты, что я могу умереть?"
- "Мой долг..."
- "Так из долга ты можешь переступить через жизнь?" - развивала свою
"психологию" тетушка; это значило: "Иван Карамазов перед убийством отца";
она же мне говорила: Сережа-де - вылитый Иван Карамазов; под
"карамазовщиной" - разумелась злосчастная "коваленщина", Иван Карамазов -
черств; его братец - чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в
черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? "Саша"
Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, - не черств ли? И "Саша"
Блок, посещающий проституток, - не чувственник ли? Это все не в стиле
Сережи, открытом и чистом.
Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:
- "Так можешь из долга переступить через жизнь?" Брови сдвинулись:
- "Могу!"
И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы:
Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело
расходилось не в Сереже, а в Саше.
Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень
резких, по адресу Александры Андреевны; и - обратился к Блоку:
- "Я более не могу: я уеду".
- "Тебя понимаю", - ответил мне Блок. То же сказал и Сережа:
- "Тебя понимаю".
- "А ты?"
- "Ну уж нет, - усмехнулся со смыслом он, - я остаюсь"66.
Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке
он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился
"кузен", точно в топь, в галиматейные образы "Нечаянной радости", которые
силился увить розами он; гниловата ли "мистика" В. Соловьева, коли из нее
вырастает подобное, - вот вопрос, поставленный Сережей.
- "Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда,
осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря
впереди; я сказал себе: "Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не
возвращаясь; путь - выведет"; я очнулся от мыслей; я понял, что я
заплутался, и оказался под Бобловым".
В эту минуту он был угловат, но прекрасен67.
Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон
летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не
был здесь.
Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с
Блоком (я был "секундантом" Сережи пока); мне казалось: противник коварен;
не скрестит меча своего он с моим: "Боря, Боря" - с задумываньем удара мне в
спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и - пролетел мимо
Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?
На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец
"Потемкин" ушел из Одессы в Румынию;68 ненависть к "гнездам", к традициям
переплеталась с ненавистью к режиму.
"Ага, - думал я, - началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы,
усадьбы; и жарить гранатами!"
И - попадаю я в Павшино [По Виндавской дороге], не зная зачем; здесь
товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я
вылез из мрака пред ним; он же ахнул:
- "Лица на вас нет!"
Утром еду я в Дедово; умница "бабуся", увидев, каким стал у Блоков,
меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка;
по адресу же Бекетовых - тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы;
Саша Блок - недоросль; словом, - "гнездо"; я знал: эти "гнезда" - "змеиные";
Дедово - тоже.
На следующий день - Сережа:69 худой, опаленный, оскаленный смехом.
- "Ну как?"
- "Ничего, - подмигнул он мне дьявольски, - жарились в мельники!"
Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами
три дня орал он:
- "О, карты, о, карты!"
Раскланялся: больше туда - ни ногой; "объяснился" позднее - полемикой
нашей в "Весах".
Блок не понял "иронии" карт, означавшей ведь: с "умницей" - с тем
говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в "дурачки". Партия карт
отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной
битвой.
Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
"Слова слаще звуков Моцарта"
[Последняя строка взята из баллады Томского в "Пиковой даме"] 70.
Это карты судьбы: человеческих отношений!
В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета
на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили "бабусины"
сказки за чайным столом; исчезла и "крылатка" В. Соловьева; Сережа ходил
теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях
отразилось в статье моей "Луг зеленый";71 вечерами, когда из окон "бабуси"
мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами
"гнезда"; и там покупали себе папиросы "Лев" (шесть копеек за пачку); все
это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались "бунтарские" песни; и им
иногда откликалось издали революционное Брехово [Село недалеко от Дедова],
мерцая огнями; и там парни пели: "Вставай, подымайся" 2.
О Блоке не было произнесено ни единого слова.
По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов:
невпрочет73. Я послал свое мнение о них;74 в ответ на него - Л. Д.
уведомила, что она оскорбилась;75 после чего ей писал: предпочитаю пока наши
письменные отношения ликвидировать76.
ИЗ ТАРАРАХА В ТАРАРАХ
Переезд из Дедова в Москву77 подобен спрыгу с утеса - в волны; смыт
островок вытягиваемых сказок: таким оказалось Дедово; забыт инцидент с
Блоками; недаром Брехово издали посылало нам революционные песни; недаром в
Дедове мы подымали протест, превышавший повод к нему; повод - ссора кузенов,
эффект - взрыв, пережитый органами чувств, реагировавших не на ход событий
моей личной жизни.
Москва клокотала - банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о "весне" в
октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов,
подвалов выскакивали взволнованные, говорливые кучки с дергами рук, ног и
шей; пыхали протестом и трубы домов; казалось: фабричный гудок вырвался: в
центр города; мохнатая, манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала
вопросом; человек с фронта подымал голос: "Так жить нельзя"; рабочий явился
из пригорода смущать пернатую даму с Кузнецкого Моста.
Растерянный министр "Мирский" мирил всех со всеми расплывчатым
обещанием, вызывая взрывы разноголосицы78.
В воспоминаниях не осталось следа о том, что твердили мне о Цусиме,
Артуре79, о мире с японцами, о парламенте и о законодательно-совещательном
соборе; не тематика споров о способах штопанья дырявистого гниловища меня
волновала; хотя ею были заняты две трети знакомых: Астровы, Рачинские,
Кистяковские, даже... Щукин.
Я даже не понимал, до какой степени я уже не ответствую большинству
тех, с которыми связывали и знакомство и дружба; мой пафос был - ненависть
ко всему режиму, не к дырам его: традиции, быту, системе правления; знакомые
еще не видели моего полевения, подсовывая протесты, которые еще охотно
подписывал я; оппозиционный душок шел от каждого: "Как возмутительно!"
Таково - шелестение интеллигенции: правого и левого бескрылых крыльев:
до дней забастовки. Каждый строчил бумажку; и с нею летал по кружкам,
организуясь и согласуясь; не до меня, "путаника", которому простителен и
левый заскок, котируемый как "стихотворная строчка" (не более): "Кричите -
вы; кричим - и мы; вы - по пустякам; мы - о деле".
Собирались - у того, этого, десятого-пятого; голосовали - за то, это,
десятое-пятое; недоразуменья одних из "нас" с другими из "нас" еще казались
случайны; и Астров весьма опечалился, когда я, Володя Поливанов, Петровский
и Эллис бросили обвинения "старикам" нашего сборника "Свободная совесть",
что готовимый для второго сборника материал - слащеватая заваль;80 удивился
М. Н. Семенов, скорпионовский "дядька", сперва - репетитор детей Плеханова,
потом носитель цилиндра, когда я сцепился с ним; а Леонид Семенов, завтра
эсер, избиваемый черносотенцами и заключенный в тюрьму, еще восклицал,
побывавши у Астрова: "Как там славно: не по-петербургски!" Присяжный
поверенный Кистяковский, принимавший Эллиса, не видел анархии в его
выпускаемых с быстротой пулемета словах; Эллис же алогически вынырнул: в
марксистских квартирах, когда-то им посещавшихся, таща из них и меньшевиков
и большевиков - к нам; около него вижу товарища Пигита входящим в наши
квартиры; он, нас взяв за рукав, длинноносый и большеглазый, дудел о
браунингах, транспортируемых из Финляндии; и предлагал красными пропученными
губами: "У меня есть для вас".
Юноша нашего кружка, студент Оленин, с браунингом, от Пигита поздней
удалился за город: упражняться в стрельбе.
Кистяковский еще терпел Эллиса, пока этот предавал огню и мечу не
Москву, а весь мир; я еще не узнал будущего "героя" Кронштадта, Бунакова
Непобедимого, в Илье Фундаминском81, скромно сидевшем у Фохта; пьянистка
Сударская, жена Фохта, была в тесной связи с эсерами; а сестры Мамековы,
посетительницы религиозных собраний, - с группою Савинкова; знали друг друга
в литературных кружках; не знали еще - кто какой политической ориентации; и
Морозова, меж Лопатиным и Хвостовым склонясь ко мне, очень мило конфузилась
под трелями моего голоса, певшего об Эрфуртской программе82.
- "Да, да, конечно... Прекрасно... только вот: заря и Ницше".
Я ж: зорями - зори: а революция - революцией; все это свяжется: в
царстве свободы; умная барышня, Клара Борисовна Розенберг, в салоне которой
бывал Каблуков, мне это доказывала меж двумя цитатами: из Ницше и...
Энгельса; тайные организации уже брали "салон" на прицел.
Университет сам по себе интересовал мало; его новый "ректор от
автономии", князь С. Трубецкой, пока еще "умиритель" студентов, открыл для
сходок аудитории; сходки шли перманентно; ежедневно торчала моя голова из
моря тужурок, чтобы потом штурмом атаковать двери квартир: и внедрять в
сознания обитателей речи ораторов; я встречал сочувствие у Владимировых; я
кричал с воспаленным Рачинским, а прятавшийся под мамашиной юбкой Эртель
кивал из-под юбки мне: бомбы - не для него, а для нас.
- "Я же чеаэк науки, Боинька".
Я себя не узнал; папа бы сказал: "Что с тобой, Боренька?"; я поднял
руку за немедленное прекращение всех занятий с превращением университета в
трибуну революции; аудитория ж голосовала за эту трибуну, но - с сохранением
занятий; ректор, князь Трубецкой, не раз появлялся на кафедре; он вытягивал
оттуда длинную шею и прижимал к груди руки в усилиях нас усовестить; он
поставлен был перед неизбежностью: запереть двери аудиторий, чего не хотел,
иль сложить ректорство, которого он добился для прав университета.
Помню последнее его появление с усилием "спасти" автономию; тщетно: в
стенах университета была свергнута власть, изгнаны либералы; шел же турнир:
эсеров с эсдеками; Трубецкому не дали договорить; уронив на кафедру руки и
упираясь на них, он глазами, полными слез, оглядывал море тужурок:
- "Эх, господа!"
И, махнувши рукой, вышел он.
Скоро он попал в Петербург; и взлетел там в министры; но с разорванным
сердцем упал на "министерском" собрании; Сережа был у него, в силу традиций
детства, в Москве незадолго до его смерти; он нашел его возбужденным;
Трубецкой то бил себя в грудь и доказывал "безумие" нашего поведения; то,
невесело веселясь, исходил в шаржах.
В эти дни я - пара Эллису, сгоравшему без остатка; то влетал он с
марксистом, а то - с драматургом Полевым, - плодовитым, бездарным;
обтрепанный, длинноволосый, хромой (кажется, с деревянной ногой), Полевой
опирался на палку, и все ею взмахивал, свергая традиции, быты, редакции; он
зачитывал Павла Астрова своими драмами, от которых мы падали в обморок; мы
прозвали этого читуна - Капитан Копейкин!84 Леонид Семенов, супясь,
упорствовал:
- "Такие, как он, интереснее Дягилевых!" Забежав без калош, наследив
на полу, Эллис плюхался
в плюши кресла в сыром пальтеце, в набок съехавшем котелке; и тяжело
дышал, мне подставив зеленое ухо (изговорился, избегался); отдышавшись,
куда-то все влек:
- "Будет и Череванин!"
Мы с ним мчались по взъерошенной улице; и - бежали кругом; вероятно -
добрая половина бежавших - бежала на митинг, где на стул уже вставал
присяжный поверенный Соколов, чтобы басом бить в сердце дам, где со стула
уже квакал Бальмонт, обдавая презрением "трусов"; от Эллиса узнаю, что
рабочие готовятся выступить; он мчал меня по каким-то квартирам - без
передышки, без отдыха: от похорон Трубецкого до похорон Баумана;85 и -
ничего не помню; какой-то туман; вот с знакомого дивана мадам Христофоровой
поднимается Озеров, экономист, уясняющий нам ситуацию дня; Христофорова ему
кивает умильно: она поняла теперь; она едва отдувается от налога,
потребованного Эллисом: в пользу организаций; у нее бывает и умница К. Б.
Розенберг; эта, по-моему, открывала сеть пунктов для записи давления и
политической температуры салонов; записи ориентировали, вероятно, эсдеков.
Все - туман: в эти дни: Христофорова, Озеров, Розенберг и Пигит,
неумело куда-то тащащий словами о браунинге и десятках; раз он прочитал нам
стихи; все мы писали стихи о "вершинах"; но мы ж - декаденты; мы - ахнули:
и... и... Пигит стал за нами шагать на вершины.
- "Ги-ги-ги, - залился Эллис смехом, - вершинами таки я допек его:
даже и он - "зашагал"!"
Может, шагал для того, чтобы мы, "аргонавты", шагнули: с вершины - к
браунингу из Финляндии!
Памятен день похорон Трубецкого: Никитская, солнце, толпа из знакомых
(казалось: незнакомые - примесь лишь): М. К. Морозова, Г. А. Рачинский, все
Астровы, Л. М. Лопатин, Хвостов, Кизеветтер, и "аргонавты", и все писатели,
все художники, все композиторы, профессора; и - вчерашняя сходка
филологической и большой юридической; за гробом два чернобородых брата, -
высокий Евгений, завтра же заместитель Сергея по кафедре, и малорослый
Григорий, ответственный дипломат: хоронили - министра, ректора, философа,
"либерала", профессора; гроб стянул партии: от будущих октябристов до
анархистов; процессия тронулась; вспыхнули в солнце: и красные ленты венков,
и золотые трубы, зарявкавшие марсельезу; московский "протест" впервые вышел
на улицу; стало это бесспорно; руки, тащившие груду цветов или - гроб,
перевалили за Каменный мост; из боковых улиц, расстраивая ряды Трубецких,
Морозовых и Рачинских, ввалились рабочие; отовсюду проткнулись в лазурь
острия ярко-красных знамен; заворчало - оттуда, отсюда: "Вы жертвою пали";
пьянил теплый день; веселились: не похороны - светлый праздник, которого
ждали86.
Не помня себя, я летел вдоль процессии: от головы до хвоста, от хвоста
к голове: от Морозовой - к Леониду Семенову; и от него: к неизвестному мне
рабочему, с которым затеялся разговор; точно клуб, - перенесенный под небо;
точно струящийся митинг по Замоскворечью; спорящие отдельные пары, тройки,
четверки; голоса заглушали оркестр и хор; Леонид Семенов, вцепившийся в
цепь, и меня в цепь вцепил; мы качались с ним в цепи, схватяся за руки,
растягиваясь и стягиваясь:
- "Хорошо здесь толкаться", - он бросил под солнце; и ярким румянцем
дышало лицо его.
Такова прелюдия к дням, стоившим столько жизней; процессия пухла,
Достарыңызбен бөлісу: |