Этим его жизнь от субъективного обратилась на объективный путь. В то время, однако, как это обычно приносит с собой типично мужскую расколотость, оторванность единичного интереса и деятельности от центра и единства внутреннего существования- Гете было даровано, что все объективное его мышление и делание оставалось сугубо личным, биениями пульса целостной внутренней жизни. Этой единственной в своем совершенстве бытийной формой и определяется обнаруживающееся в его старости острое неприятие всего только субъективного, сказывающееся у нас столь часто по отношению к уже преодоленным стадиям нашего развития. Первичное и все же добытое единство его внутреннего существования отныне исполнилось таким предметным содержанием мирового знания и мирового делания, по сравнению с которым всякое субъективное, в самом себе вращающееся существование, отклоняющее объективные нормы, должно было казаться ему своего рода злым принципом. Тип «женщина» дал ему то, что мог ему дать, особенно с того времени, как он предстал перед ним в наглядной чистоте в образе Шарлотты фон Штейн. Но отныне субъективное единство и целостность стали для него само собой разумеющимся состоянием, и великое обращение его к объекту требовало от этого состояния, чтобы оно наполнялось новыми содержаниями и новыми конфликтами. В этом тип «женщина» больше уже не мог быть для него плодотворным. Мало того, он должен был решительно от него отойти как символ превзойденной эпохи, и поэтому-то он всегда порицал женщин
за отсутствие объективности, которую ему открыла новая эпоха; ведь они вполне довольствуются тем, что им что-нибудь «нравится», не различая и не оценивая мотивов этого нравления; они требуют особого внимания для себя, не применяя того же по отношению к другим; их легко переманить из одной точки зрения в другую, и если они страдают, то скорее винят в этом объекты, чем самих себя; наконец, в качестве необходимого результата всех этих субъектив- ностей, они делаются жертвами догматики и записываются в рабыни чистых условностей.
Если его духовное отношение и оценка женщин в своем развитии настолько точно следовали основной линии его эволюции, то в этом можно усмотреть столь же причину, сколь и следствие того, что образ женщины не был для него абстрагирован из эмпирических случайностей, но был сверхиндивидуален и вырастал из последних сущностных корней его природы. Но поскольку это касается лишь типа, идеи «женщина», то отнюдь еще не значит, что это можно установить и проследить для всех его единичных реальных переживаний в связи с женщинами, ибо переживания эти, как мне кажется, гораздо менее исходили из этого духовно-априорного отношения к женскому принципу вообще, чем просто-напросто из его чисто эротического темперамента. Правда, они подчас настолько действительно вырастали из этого темперамента, что это многим казалось едва ли совместимым как раз с духовностью его жизни.
А именно: мне не раз приходилось от лиц духовно высоко организованных и очень далеких от банальной чопорности слышать сожаления о той роли, которую эротический элемент сыграл в жизни Гете. Не в смысле моральных сомнений, но лишь в том, будто этим нарушалось равновесие его жизни, такой, какой она должна была бы определяться своей центральной идеей благодаря излишней эротической заинтересованности и эротическим переживаниям.
Нельзя отрицать, что в такого рода замечаниях сказывается инстинкт ощущения опасности, которая угрожает со стороны эротических сил всякой в высоком смысле целостной и продуктивной жизни. Ибо либо стремления и осуществления этой области вплетаются в интимное течение всей этой жизни - и тогда последняя претерпевает почти неминуемо беспорядки, отклонения, депрессии; а именно: главным образом вследствие глубоко внутренней формальной противоположности: любовь есть непрерывный процесс, пульсирующая динамика жизни, вовлечение в неустанное течение сохранения вида - в то время как духовное бытие покоится на вневременном, в том или ином смысле этого слова, на содержаниях жиз
ненного процесса, а не самом процессе. Либо - из всех остальных жизненных областей дифференцируется эротическая и выделяется в особую сферу, переходя в которую, мы делаемся «другим человеком». Таким путем, правда, устраняются все эти задержки и искажения, но жизненная тотальность осуждена на жестокий дуализм, взаимный обмен всех сил, составляющий их единство, прерван и по крайней мере стерилизован.
Всего этого однако, очевидно, с Гете не случилось, и мелкая морализующая критика оказывается беспочвенной перед лицом как величия его творения, так и несравненности его жизни в целом. Проблема же построения образа личности Гете заключается, таким образом, в следующем: почему эти последствия как раз и не наблюдались у него? Надо признаться, что ответ на это может быть добыт лишь из основных слоев жизни Гете вообще.
Сущностная формула, находящая себе в Гете наиболее чистое и сильное историческое осуществление, всегда ведь оставалась такой: жизнь, всецело послушная собственному закону, развивающаяся словно из целостно-природного инстинкта, соответствует тем самым законам вещей, т.е. познания и творения как чистые выражения этой внутренней, вырастающей из самой себя необходимости все же оказываются оформленными согласно требованиям объекта и идеи. Самим фактом своего переживания Гете каждое противостоящее ему предметное содержание настолько оформляет изнутри, как если бы оно само было рождено из единства этой жизни. Согласно общему смыслу этого существования развивались, по-видимому, и его эротические содержания. Ибо и они - как они нам даны в его письмах и интимных высказываниях, в «Поэзии и правде» и в лирике - таковы, как если бы они определялись только его нутром и неизбежным его развертыванием, как цветок появляется на ветке в тот момент и в той форме, которые требуются и которые выношены подлинной силой ее роста. Никогда, даже в тех крайних случаях, как в страсти к Лотте или к Ульрике Левецов, не ощущаем мы той одержимости, которая для эротического переживания символизируется любовным напитком и особым эмоциональным тоном, будто это чувство скорее нечто совершающееся с нами или над нами, чем выявление жизни, принадлежащей самой себе. Мы слышим, что Гете во всех своих чувственных порывах никогда не терял власти над собой. Он пишет Гердеру об одной красивой женщине, сильно его затронувшей: «Я бы не хотел осквернить такой образ прикосновением беглого вожделения». Вспомним к тому же, помимо многого другого, то, что он говорил Эккерману о своей сдержанности по от
ношению к красивым актрисам, которые его сильно притягивали и «на полдороги шли ему навстречу». Однако эта определенность и оформленность эротического переживания волей является лишь внешним и далеко не самым важным феноменом того более глубокого факта, что оно определялось его бытием, законом и смыслом развития, следовавшего исключительно течению собственных, под- линнейших своих коренных соков. Поэтому, подобно его «отречению», которое он проповедовал и практиковал всю жизнь, это отнюдь не было обеднением, а было положительным принципом оформления его жизни. Ведь эта его эротическая сдержанность не была чем-то ущербным, но была некоторой оформленностью прирожденной его любви из самых индивидуальных и жизненных истоков. В том-то и заключается счастье натуры Гете, что предметы мира не более возбуждали его, чем было заложено возможности отдаваться им в его воле и в его разуме, в высшем смысле этого слова; он потому любил все эти вещи, что мог не бояться этой любви.
Иначе это можно выразить так: сколько бы мы в жизни Гете, даже в его творениях, ни на ходили субъективного, мгновенного, капризного - всегда остается чувство, что жизнь как целое никогда не теряет своего перевеса над той своей частью, которая в данный момент находится на поверхности. То, что ежеминутно живет как целое в каждом своем проявлении, сообщает этому проявлению чудесную темперацию. То, в чем усматривали его холодность, не что иное, как именно этот перевес целостности жизни над ее единичным (и поэтому-то оно и должно было увеличиваться с самым ростом и объемом этой жизни). В эту форму складываются и события его любви, и она обнаруживает то несравненное сочетание, что весь человек уходит в чувство и что он, именно потому что весь, все же не теряет власти над этим чувством как единичным; что чувство это никогда не является оторванной сущностью, как это часто бывает с эротическим переживанием мужчины, но действенно как живой член организма, постоянно черпающий из его совокупной жизни если не счастье, то силу свою и свой закон. В общей сложности Гете обладал человеческим совершенством в том смысле, что он мог отдавать себя всецело, быть всецело увлекаемым, нисколько не будучи сдвинутым со своего центра. Такая примиренность обычно раздельных или друг друга исключающих жизненных точек и тенденций вообще типична для жизни Гете. Практический идеал, высказанный им в «Эпимениде» - «Податливость при большой воле», - он сам осуществлял в бесчисленных отношениях к людям. Способность отдаваться и при этом сохранять себя, крайняя энергия и совершен
ная уступчивость - абсолютная прочность и смысловая уверенность его глубочайшей жизни и при этом «Протеева натура», ежедневно менявшаяся, - за этими синтезами ощущается общая им всем великая жизненная формула, которую непосредственно не ухватишь, но лишь в подобных частичных и, так сказать, провинциальных ее выражениях.
Правда, такой характер чувства как жизненного процесса угрожает своему предмету некоторой проблематикой. В общем мы переживаем любовь, даже самую рядовую, в единичной душе как определенное взаимоотношение и взаимодействие; «другой» - отвечает ли он ей или нет, знает ли он о ней или нет - есть активный фактор ее, и при его хотя бы лишь идеальном участии возникает чувство в любящем. Гетевская эротика как будто прямо этому противоположна как чисто имманентное событие, которым все и ограничивается. Но это-то и поразительно, что в нем никогда не ощущается все то сдержанное, эгоистическое, даже не считающееся с людьми, что обычно связано с подобным солипсическим переживанием любви. «До самой глубины нашего существования, - пишет он в возрасте тридцати семи лет, - должны проникать наши отношения для того, чтобы из этого могло выйти что-либо разумное». Или: «Если нельзя любить безусловно, то с любовью уже не все благополучно». «Любится лучше всего в те времена, - утверждает он в шестьдесят два года, - когда еще думаешь, что ты один любишь, что ни один человек так не любил и не будет любить». Любовь есть «дар, который нельзя отнять, и было бы невозможно причинить вред или оставить без защиты некогда любимое существо». В этом-то, наконец, и обнаруживается та блаженная гармония, в глубочайшем смысле определяющая гетевское существование: гармония между совершенно свободным, будто знающим лишь о самом себе и лишь самого себя слушающим сущностным развитием и теми требованиями, которые исходят от вещей и идей.
Слова Филины: «Если я тебя люблю, то какое тебе дело» - совершеннейшее выражение единства обеих ценностей: идеальной и личной. С одной стороны, высшая нежность и самоотверженная отдача, по сравнению с которыми Платоново представление о любви на средине между имением и неимением кажется чем-то эгоистическим и внешним. За много лет до этого Гете на деле доказал эту чистейшую форму эротики: франкфуртские письма к Кестнеру, в которых он постоянно и совершенно открыто говорит о своей страсти к Лотте, относятся к наиболее совершенным из всех имеющихся на свете свидетельств чистоты, благородства, нравственно прочного
доверия к себе и другим. Здесь как будто в человеке заговорила любовь в своей автономности, свободной от стяжания и всего случайного. Он сам поэтому находит возможным свести слова Филины к сугубо сверхличному изречению Спинозы: «Кто любит Бога, не может захотеть, чтобы и Бог его любил». Но, с другой стороны, в этом все же обнаруживается любовь, которая проистекает именно из подлиннейшего существа личности, из ее абсолютной самости. Подобно тому, как он свершал свое творчество как «любовник» и без целевой заинтересованности, что из этого выйдет, так и любовь была для него функцией жизни, нормируемой ее органической ритмикой, а не какой-либо идеей, с которой она все же гармонировала благодаря некоему глубочайшему изначальному с ней единству.
Этим определялось и своеобразно окрашенное отношение Гете к предметам его любви. Во всех его связях с людьми преобладала одна черта, которую можно было бы, пожалуй, обозначить как высшую деликатность, - внутренняя позиция, возникавшая там, где целостность человека пребывает постоянным источником и доминантой каждого отношения; ибо тем самым отдача себя и соблюдение дистанции, глубочайшее внимание к другому и властная уверенность никогда себя в этом не утратить - лишь две стороны одной и той же черты. Так же и в его отношениях с любимыми женщинами страстное, самоотверженное и рыцарское сплетается со своеобразным оттенком: как будто все они - лишь повод для осуществления именно в данный момент необходимой стадии его внутреннего развития и будто его настоящая эротическая связь - цветение собственных соков, для которых женщина была лишь весенним воздухом и весенним дождем. Если Карл Август однажды сказал, что Гете всегда все вкладывал в женщин и любил в них лишь свои идеи, то в конце концов в основе этого несколько неуклюжего выражения лежит то же, что и в приведенных словах, сказанных Кестнеру по поводу сделанного кем-то лестного описания Лотты: «Я поистине не знал, что все это в ней было, ибо я всегда слишком уж любил ее, чтобы обращать на нее внимание». Решающим здесь является то, что взаимодействие субъекта и объекта любви, которое даже в несчастной любви разыгрывается в переделах любящего индивидуума, для Гете отступало на задний план и любовь его была скорее вращающимся в самом себе чувством, была эпохой, создаваемой данным моментом его индивидуального развития. И хотя это - благодаря чудесному единству субъективного влечения и объективного требования в картине его существования - нисколько не лишало любимого им существа ни его преданной страстности, ни его самоот
верженной нежности, то все же этим объясняется частая смена предметов его увлечения. Говоря о своих произведениях, он в разных формах и в разное время высказывал, что, собственно говоря, безразлично, на какой предмет направлять свою деятельность, все дело в том, чтобы проявлялась сила, чтобы достигался максимум деятельности. Каким бы парадоксальным это ни казалось, данная основная максима его существования повторяется и в его отношении к большинству женщин. Так же, как ему было «безразлично делать горшки или блюда», в этом смысле ему было все равно - любить ли Фредерику или Лили, Шарлотту фон Штейн или Ульрику. Конечно, каждый раз любовь его была иной, женщина не была для него как для мужчины грубой нравственности женщиной вообще, без различия индивидуальностей. Но то, что любовь наступала в данный момент, что она несла этот ни с чем не смешиваемый отпечаток, определялось, так сказать, не эротическим взаимоотношением, а характером той периодичности, которая именно теперь проявлялась согласно закону его развития.
Гете изменял женщинам, потому что был верен себе. Он в одном месте делает очень своеобразное замечание по поводу «так называемой большей верности женщин». Эта верность происходит, по его мнению, лишь от того, что женщины «не могут преодолеть самих себя и не могут этого потому, что они более зависимы, чем мужчины». Этим он обесценивает ту верность, которая возникает из зависимости от других, которая не проистекает из полной свободы индивидуума; наоборот, по его мнению, каждое данное чувство должно вытекать из подлинного процесса жизни, который в его представлении есть непрерывное самоопределение, построение высшего, более совершенного бытия на развалинах прошлого. Тот, кто зависим, не может преодолеть себя, т.е. для него его подлинная внутренняя необходимость не развивает все новых и новых содержаний, новых оборотов, чувство еще безразлично прилежит к своему прежнему предмету и лишь в страданиях от него отрывается: у нас достаточно доказательств для тех страданий, которыми сопровождались для Гете его разрывы с женщинами, которых он любил. Его измены были самопреодолениями, т.е. повиновением закону собственной жизни, все выше и выше развивающейся и застраивающей все свое прошлое. Мы увидим, насколько глубоко эта эротическая ритмика Гете погружена в глубочайшее его чувство жизни, если сопоставим ее еще с одной из самых замечательных его мыслей, сообщаемой канцлером Мюллером и относящейся к его семьдесят пятому году: «Я отвергаю воспоминания в вашем смысле. Все, что нам встречает
ся великого, прекрасного, значительного, не подлежит воспоминанию как бы извне, как если бы мы за ним гонялись. Оно с самого начала должно сплестись с нашим внутренним, воссоединиться с ним, породить в нас новое, лучшее «я» и, так вечно образуя, продолжать жить и творить в нас. Нет прошлого, к которому бы мы смели обратно тянуться, есть лишь вечно новое, которое образуется из расширенных элементов прошлого».
В этой концепции жизнь Гете преодолела последнюю застыв- шесть. Отныне и переживания наших страстей — а мы вместе с ними - уже не пригвождены к определенному месту нашего прошлого, на котором мы могли бы их когда угодно найти такими, какими они были; но сами они суть пластические элементы жизнеоформления, которое каждое мгновение начинается заново. Хорошо, если это оформление оставит их на своем месте без изменения и создаст таким образом видимость верности их содержаниям; и гетевская жизнь доказала возможность этого в его отношениях к Шарлотте фон Штейн и к Христиане. Однако и там, где развитие требует решительного поворота, неверность отныне уже больше не является просто мертвой прерывистостью в жизни, пустым для нее тупиком. Но глубочайшая связность жизненного процесса как раз продолжается сквозь этот прорыв его содержаний, прежнее содержание не просто отменяется, как это должно было бы быть, если бы оно было не более чем вспоминаемым прошлым, но оно может - само всецело определяясь оживленностью «я», - вечно преобразовывая и преобразовываясь, содействовать «зарождению в нас нового лучшего "я"». Женщины были для него объектами того мнимого эгоизма, «я» которого в действительности отнюдь не является наслаждающимся субъектом, а является органически закономерным, а потому доверяющим своей ценности развитием; как он это однажды формулирует в кратком предписании, согласно которому художник должен поступать «в высшей степени эгоистично». Свои всегда продуктивные учение и работу Гете называл, «собственно говоря, всегда лишь эгоистичными»: он сам себя, говорил он, хотел на этом образовать. И этим он выставляет возвышенное понятие эгоизма. Никому из людей, за исключением Леонардо, не были в такой мере все царства мира его пищей. Вспоминается и Лейбниц - однако его интеллектуализм, который, правда, проглатывал и переваривал все ему доступное, тем не менее употреблял, по-видимому, все добытые материалы и силы для собственного питания, а не для построения совершенной целостной личности. Но для величественной объективности Гете собственное его «я» было элементом, включенным в целое бы
тия, и его усовершенствование было для него долгом и смыслом жизни. Как учащийся, как принимающий в себя мир, как художник, он был «в высшей степени эгоистичным», таким же он был и по отношению к женщинам; но так же, как этот эгоизм, с одной стороны, включал в себя полную отдачу себя предмету, а с другой - был направлен лишь к тому самосовершенствованию, которое имеет объективную ценность и ростом которого растет и ценность всеединого бытия вообще, - таков и был эгоизм его любви.
И все же есть разница. Человеческий индивидуум, через который течение бытия протекает по некоему так или иначе неповторяемому изгибу и который чувствует себя самоцелью, не хочет, да и главное не может дать себя так же включить в гармоническое существование другого, как может быть в него включено всякое вне личное бытие. Гете отдавал себе в этом - хотя и в иных выражениях - совершенно ясный отчет: он охотнее всего имел дело с природой, ибо в общении с людьми заблуждается попеременно то один, то другой и, таким образом, «ничто не доходит до чистоты». Основная формула его существования - что развитие его мышления и творчества, следуя исключительно собственному закону, соответствовало в то же время требованиям предметов этого мышления и творчества - эта формула не безусловно была значима там, где предметами этими были люди; люди со своею все-таки самостью, с негибкими, в конце концов, очертаниями их существа и их судьбы, которые необходимо совпадают с существом и судьбою другого, как бы ни невероятна была его гармония и сила гармонизации. Конечно, Гете из глубочайших стремлений своей натуры и без всякого морального императива умел проявлять в своих любовных отношениях всю внимательность и самоотречение, всю нежность и всю преданную и осчастливливающую страстность. И все же равновесия не было. Почти для всех женщин, которых любил Гете, счастье кончалось диссонансом и страданием: для Эннхен, как и для Фредерики, для Лотты, как для Лили и как для Шарлотты фон Штейн. Конечно, причина такого исхода была каждый раз особой. Однако мы здесь, как мне кажется, имеем дело с типичной формой человеческой судьбы: ряд содержательно так или иначе родственных событий приводит каждый раз к одному и тому же результату, но каждый раз на ином и от прежних случаев совершенно независимом основании, который и является вполне исчерпывающим объяснением данного случая, и все же в основе всех их лежит им всем общая причина, исходящая из более глубокого слоя, не касающегося непосредственной причинности. Как раз то, что Гете жил такой «в высшей степени
эгоистической» жизнью - в каком бы возвышенном смысле мы это ни понимали, как бы далеко это ни было от узкой и беспринципной жажды наслаждений, как бы исключительно это ни гармонировало с целостностью бытия и законами вещей и идей, - это все же является глубочайшей метафизической причиной того, что он не был в состоянии дать длительное счастье ни одной женщине, даже в том более скромном смысле длительного счастья, которому нас жизненный опыт в конце концов научает. Несравненное счастье — осуществлять свое развитие в единстве с законами остального бытия, - ввиду которого он, вероятно, называл себя «любимцем богов», срывалось на окончательной самости человеческой индивидуальности с, так сказать, формальной необходимостью.
Достарыңызбен бөлісу: |