Де Шарлю упивался мыслью о поединке, который поначалу был только плодом его воображения, но Морель с ужасом думал о том, что сплетня, порожденная шумом вокруг дуэли, из полкового оркестра доползет до храма на улице Бержер. Живо представив себе, как об этом заговорят в «классе», он заюлил вокруг де Шарлю, а тот, войдя в азарт, продолжал размахивать руками. Морель умолял барона позволить ему остаться с ним до послезавтра, до предполагаемого дня дуэли, – ему хотелось не терять его из виду и попытаться урезонить. Такое заботливое предложение в конце концов сломило де Шарлю. Он сказал, что попробует найти какую-нибудь отговорку, что он отложит окончательное решение до послезавтра. Таким образом, не рубя сплеча, де Шарлю мог держать Чарли при себе по крайней мере два дня и воспользоваться этим, чтобы добиться от него обещаний на будущее время взамен на свой отказ от дуэли – от подвига, который, по словам барона, сам по себе доставлял ему наслаждение и отказаться от которого ему было бы жаль. И тут он был, надо сознаться, искренен – он действительно любил выходить на поединок, скрещивать свою шпагу со шпагой противника или обмениваться с ним пулями. Наконец прибыл Котар, хотя и с большим опозданием: дело в том, что, придя в восхищение оттого, что он будет секундантом, и в еще более сильное волнение, он вынужден был останавливаться по дороге около каждого кафе и около каждой фермы и справляться, где тут 00, или «известное место». Как только он явился, барон увел его в отдельный кабинет: по его словам, правила дуэли требовали, чтобы мы с Чарли не присутствовали при их встрече, а насчет того, чтобы временно придать любой комнате значение тронного зала или зала заседаний, де Шарлю был мастак. Оставшись наедине с Котаром, он горячо поблагодарил его, но сказал, что, по-видимому, сплетня не была пущена и, ввиду этого, он очень, мол, просит доктора известить второго секунданта, что, если не произойдет каких-либо непредвиденных осложнений, инцидент считается исчерпанным. Узнав, что опасность миновала, Котар испытал минутное разочарование. Он чуть было не выразил своего возмущения, однако тут же вспомнил, что один из его учителей, сделавший в свое время блестящую карьеру в области медицины, в первый раз, недобрав всего лишь двух голосов, провалился на выборах в академики, но не показал виду, что расстроен, и подошел пожать руку избранному конкуренту. Вот почему доктор решил не выражать неудовольствия, тем более что его протест все равно ничего не изменил бы, но, хотя он и был первейшим трусом, все-таки проворчал, что есть вещи, которые нельзя спускать, однако добавил, что все к лучшему, что такое решение его радует. Де Шарлю, желая выразить доктору свою признательность, так же как выразил бы признательность моему отцу его брат, герцог, поправил бы воротник на его пальто, или, скорее, как герцогиня, в знак благодарности обнявшая бы простолюдинку за талию, придвинул свой стул вплотную к стулу доктора, пересиливая отвращение, которое тот ему внушал. И, не только не испытывая физического наслаждения, но, подобно Германту, преодолевая гадливое чувство, а не как человек извращенный, он, закончив разговор с доктором, ласково провел ладонью по его руке, будто добрый хозяин, который дает лошади сахар и похлопывает ее по морде. А Котар, ни разу не дав понять барону, что до него дошли темные слухи об его дурных наклонностях, в глубине души все-таки считая, что барон принадлежит к разряду людей «анормальных» (Котар вообще– выражался неточно, он самым серьезным тоном спрашивал о лакее Вердюрена: «А он не любовница барона?»), людей, которых он знал плохо, вообразил, что эта ласка – прелюдия к решительным действием, ради чего барон под предлогом дуэли и заманил его в сети, уведя в отдельный кабинет, где барон мог применить силу. Не смея встать со стула, к которому его пригвоздил страх, он в ужасе таращил глаза, словно попал в руки дикаря и – кто его знает? – может быть, людоеда. Наконец де Шарлю отпустил его руку и, желая быть любезным до конца, спросил: «Вы не откажетесь выпить с нами, как говорится, чего-нибудь этакого? Раньше это называлось мазаграном или глорией, а теперь эти напитки, как некая археологическая редкость, встречаются только в пьесах Лабиша и в донсьерских кафе. Глория подходит к обстановке, не правда ли? Да и к обстоятельствам, как по-вашему?» – «Я председатель общества по борьбе с алкоголизмом, – возразил Котар. – Если нас увидит любой провинциальный коновал, то все потом станут говорить, что я подаю дурной пример. Os homini sublime dedit coelumque tueri[375 - Oshominisublime… – Речь позволила человеку устремлять взор в небо (лат.). Цитата из «Метаморфоз» Овидия (I, 85).]», – добавил он без всякой видимой связи, только потому, что у него был довольно скудный запас латинских изречений, вполне достаточный, однако, чтобы ошарашивать учеников. Пожав плечами, де Шарлю привел Котара к нам, предварительно взяв с него слово сохранить все это в тайне, что было для него особенно важно, так как повод для несостоявшейся дуэли был им от начала до конца придуман – этот повод не должен был дойти до ни в чем не повинного офицера, на которого пал выбор де Шарлю. Когда мы вчетвером выпивали, вошла поджидавшая мужа у входа г-жа Котар, которую де Шарлю прекрасно видел, но не подумал пригласить, и поздоровалась с бароном, а тот протянул ей руку, как горничной, не вставая со стула и изображая из себя не то короля, которому оказывают почести, не то сноба, не желающего, чтобы за его столик села не очень элегантная женщина, не то эгоиста, которому хочется побыть в тесной дружеской компании и который боится, что малознакомый человек испортит ему настроение. Итак, г-жа Котар стоя разговаривала с де Шарлю и со своим мужем. Но то ли оттого, что учтивость и «обходительность» не являются исключительным правом Германтов, оттого, что они способны озарять и направлять самые нерешительные умы, то ли оттого, что Котар, часто изменяя жене, порой испытывал потребность, в виде «отступного», защитить ее от тех, кто был с ней невежлив, но только доктор впервые при мне вдруг сдвинул брови и, не спрашивая позволения у де Шарлю, сказал ей, как хозяин: «Что ж ты стоишь, Леонтина? Садись!» – «А я вам не помешаю?» – робко спросила г-жа Котар де Шарлю, но тот, изумленный тоном доктора, ничего не ответил. А Котар, не дав ему опомниться, еще раз повелительно проговорил: «Я же тебе сказал: „Садись“!»
Немного погодя г-н и г-жа Котар ушли, и тогда де Шарлю обратился к Морелю: «Из всей этой истории, закончившейся лучше, чем вы того заслуживаете, я сделал вывод, что вы не умеете себя вести, и по окончании вашей военной службы я сам доставлю вас к вашему отцу, как поступил архангел Рафаил, посланный Богом к юному Товии[376 - …как поступил архангел Рафаил, посланный Богом к юному Товии. – Согласно библейскому преданию, архангел Рафаил вызвался сопровождать Товию, сына ослепшего и обнищавшего Товита, в Раги Мидийские, и, вернувшись вместе с юношей домой, излечил слепоту его отца (Тов. 11,1-12).]». И тут барон покровительственно и радостно улыбнулся, однако у Мореля вид был далеко не радостный, так как мысль, что домой отвезет его де Шарлю, была ему не по душе. Придя в восторг от сравнения себя с архангелом, а Мореля – с сыном Товита, де Шарлю забыл, что сказал эту фразу для того, чтобы прозондировать почву: согласится ли Морель уехать с ним в Париж, о чем он мечтал. Упоенный любовью, а может быть, самолюбием, барон не заметил – или притворился, что не заметил, – гримасы скрипача; оставив его одного в пивной, он сказал мне с горделивой улыбкой: «Вы обратили внимание, как он возликовал, когда я сравнил его с сыном Товита? Он очень умен и сразу смекнул, что отец, с которым он теперь будет жить, не его родной отец, – наверно, противный усатый лакей, а его духовный отец, то есть я. Как он этим гордится! Как надменно откинул он голову! Как он обрадовался, когда понял, что его ждет! Я уверен, что теперь он каждый день будет говорить себе: „Господи! Тебе угодно было, чтобы блаженный архангел Рафаил охранял раба твоего Товию на всем его долгом пути, даруй же и нам, рабам твоим, великую милость – всегда быть под его покровом и прибегать к его помощи“. Мне не нужно было объяснять ему, – добавил барон, глубоко убежденный, что придет день, когда и он предстанет перед престолом Всевышнего, – что посланник небес – это я, он это и так понял и онемел от счастья!»
И, простившись со мной, де Шарлю (у которого счастье не отняло дара речи), не обращая внимания на редких прохожих, оглядывавшихся на него и думавших, что это сумасшедший, воздел руки к небу и крикнул во всю силу легких: «Аллилуйя!»
Это примирение утишило душевную муку де Шарлю ненадолго. Уехав на маневры так далеко, что де Шарлю был лишен возможности видеться с ним или пользоваться моим посредничеством, скрипач часто писал барону отчаянные и ласковые письма, в которых уверял, что ему остается только покончить с собой, потому что нуждается для одного ужасного дела в двадцати пяти тысячах франков. Он не объяснял, что это за ужасное дело, потому что ему тогда пришлось бы что-нибудь придумать. Но дело было не в деньгах: де Шарлю охотно выслал бы их Морелю, если бы не сознавал, что с деньгами Чарли отлично может обойтись и без него и снискать благоволение кого-нибудь другого. Вот почему де Шарлю отказывал, и его телеграммы были сухи и резки, как его голос. Когда он не сомневался в том, как они подействуют на Мореля, ему хотелось порвать с ним: уверенный, что как раз, напротив, разрыва не произойдет, он ясно представлял себе все неприятности, какими грозила ему эта связь, от которой он не в силах был отделаться. А вот если Морель не отвечал, на него нападала бессонница, он не находил себе места от беспокойства – много есть на свете такого, чем мы живем, хотя и не имеем об этом понятия, и сколько существует подспудных, глубоко залегающих явлений, скрытых от нашего взора! Де Шарлю терялся в догадках, ломая себе голову над тем, какое невероятное событие потребовало от Мореля двадцати пяти тысяч франков; он рисовал его себе по-разному, давал то то, то другое собственное имя. Я думаю, что в такие минуты (хотя снобизм тогда у него ослабевал, а его возраставший интерес к простонародью, во всяком случае, достигал такой же силы, а то и перевешивал) барон, по всей вероятности, с тоскливым чувством вспоминал разноцветные быстрокрылые вихри светских увеселений, где прелестные женщины и очаровательные мужчины искали его общества ради бескорыстного удовольствия, которое он им доставлял, где никто и не помышлял о том, чтобы «подставить ему ножку» или выдумать «ужасное дело», из-за которого, если сейчас же не достать двадцати пяти тысяч франков, придется покончить жизнь самоубийством. Я думаю, что тогда – пожалуй, потому, что он все-таки был большим комбрейцем, чем я, потому, что он привил своей немецкой напыщенности феодальную гордость, – он должен был прийти к заключению, что нельзя безнаказанно для себя покорить сердце слуги, что простонародье – совсем не то, что светское общество, и что, в общем, в противоположность мне, всегда доверявшему народу, он к народу «доверия не питает».
Следующая остановка дачного поезда – Менвиль – напомнила мне случай с Морелем и де Шарлю. Прежде чем рассказать об этом случае, я должен заметить, что остановка в Менвиле (когда отвозили в Бальбек приехавшего издалека важного гостя, который, чтобы никого не стеснять, предпочитал не оставаться в Ла-Распельер) обычно была связана с менее тяжелыми сценами, чем та, о которой я скоро поведу речь. Приезжий, хотя у него был с собой только ручной багаж, все-таки обычно находил, что Гранд-отель – это далековато, но так как, не доезжая до Бальбека, можно было подыскать дачу неблагоустроенную, то он уже мирился с большим расстоянием ради роскоши и уюта, как вдруг перед ним, когда поезд останавливался в Менвиле, неожиданно вырастал Палас, о котором он никак не мог подумать, что это дом терпимости. «Ну, дальше ехать нет смысла, – неизменно говорил приезжий г-же Котар, славившейся своим практическим умом и полезными советами. – Это как раз то, что мне нужно. Зачем же ехать в Бальбек? Там, конечно, ничего более подходящего не подвернется. По одному только внешнему виду я уже могу судить, что найду здесь полный комфорт; сюда я вполне могу пригласить госпожу Вердюрен – я ведь в ответ на ее любезность собираюсь устроить в ее честь несколько вечеринок. Ей же сюда ближе, чем в Бальбек. Я полагаю, что ей здесь понравится, так же как и вашей жене, дорогой профессор. Тут, наверно, есть салоны, куда можно будет приглашать наших дам. Между нами говоря, я не понимаю, почему госпожа Вердюрен поселилась не здесь, а сняла Ла-Распельер. Здесь гораздо здоровее, чем в старых домах вроде Ла-Распельер, непременно сырых, запущенных; там нет даже горячей воды, нельзя как следует вымыться. На мой взгляд, Менвиль несравненно приятнее. Госпожа Вердюрен отлично играла бы здесь роль Покровительницы. Ну да у всякого свой вкус, я остановлюсь здесь. Госпожа Котар! Поезд сейчас тронется, давайте поскорей выйдем. Поводите меня по этому дому – он скоро станет и вашим домом, а кроме того, вы, наверно, там часто бывали. Его как будто для вас строили». Величайших усилий стоило заставить несчастного приезжего замолчать, а главное – удержать его, так как он с тем упорством, с каким человек обычно держится за свои оплошности, стоял на своем, брал чемоданы и ничего не желал слушать, пока его не убеждали, что ни г-жа Вердюрен, ни г-жа Котар ни за что к нему сюда не приедут. «Во всяком случае, поселиться я хочу здесь. Госпожа Вердюрен может мне сюда писать».
С Морелем произошел случай из ряда вон выходящий. Бывали и другие, но я ограничусь, пока пригородный поезд останавливается, а кондуктор выкрикивает: «Донсьер», «Гратваст», «Менвиль» и т. д., записью того, что приводят мне на память взморье или гарнизон. Я уже упоминал о Менвиле (Media villa) и о том значении, какое он приобрел благодаря роскошному публичному дому, недавно здесь выстроенному, невзирая на безрезультатные протесты матерей семейств. Но, прежде чем пояснить, почему Менвиль связывается в моей памяти с Морелем и де Шарлю, я должен отметить несоответствие (дальше я буду говорить об этом подробнее) между той важностью, с какой Морель толковал о том, может ли он располагать собой в известные часы, и ничтожными занятиями, которым он будто бы посвящал это время; это же несоответствие наблюдалось и в объяснениях другого рода, какие он давал де Шарлю. В разговорах с бароном он строил из себя человека бескорыстного (строил без всякого риска, ибо щедрость его покровителя была ему хорошо известна), но, когда ему хотелось провести вечер на стороне под предлогом, что он должен дать кому-то урок, он, улыбаясь алчной улыбкой, неизменно прибавлял к этому предлогу такие слова: «При всем при том я заработаю сорок франков. Это на полу не валяется. Позвольте мне уйти – вы же видите, что это в моих интересах. У вас есть рента, а у меня нет, мне нужно создавать себе положение, пора деньгу зашибать». На самом деле Морель жаждал давать уроки. Неверно, что все деньги одинаковы. Новый способ их зарабатывать придает блеск стертым от частого употребления монетам. Когда Морель действительно давал урок, то возможно, что два луидора, которые после урока протягивала ему ученица, производили на него другое впечатление, чем два луидора, которые он получал из рук де Шарлю. Первейший богач из-за двух луидоров готов отшагать несколько километров, но километры превращаются в целые мили, если это сын лакея. Однако у де Шарлю часто возникали сомнения в том, что Морель действительно дает уроки игры на скрипке, – сомнения тем более сильные, что музыкант часто придумывал иные предлоги, вполне бескорыстные с точки зрения материальной и притом нелепые. Морель не в силах был удержаться от того, чтобы, отчасти сознательно, отчасти бессознательно, напустить такого туману, что в этом тумане можно было разглядеть только какие-то отдельные черты его жизни. Целый месяц он предоставлял себя в распоряжение де Шарлю, но при условии, что по вечерам он будет совершенно свободен, так как намерен прослушать полный курс алгебры. Приезжать к де Шарлю после занятий? Это немыслимо – лекции кончаются иногда очень поздно. «Даже позднее двух часов ночи?» – спрашивал барон.
«Случается». – «Но алгебру можно усвоить по учебнику». – «Это даже еще легче, на лекциях я почти ничего не понимаю». – «А тогда в чем же дело? Да ведь и сама алгебра тебе не нужна». – «Мне это нравится. На лекциях мне становится веселей на душе». «Чтобы из-за алгебры отлучаться на ночь? Не может этого быть, – говорил себе де Шарлю. – Уж не связан ли он с полицией?» Как бы то ни было, Морель оставлял позднее время для себя – то будто бы ради алгебры, то будто бы ради уроков игры на скрипке. Но однажды он воспользовался своей свободой ни для того, ни для другого, а для принца Германтского – тот, приехав к морю на несколько дней погостить к герцогине Люксембургской, встретил незнакомого музыканта, который тоже его не знал, и предложил ему пятьдесят франков за то, чтобы провести вместе ночь в менвильском веселом доме; для Мореля в этом заключалось двойное удовольствие поживиться на счет принца Германтского и потешить свое сладострастие среди женщин, без стеснения обнажавших смуглые груди. Я не знаю, каким образом де Шарлю узнал о происшедшем и о месте действия, вот только соблазнитель остался ему неизвестен. Обезумев от ревности, сгорая от нетерпения узнать, кто это, он телеграфировал Жюпьену – тот приехал через два дня, и, когда в начале следующей недели Морель заявил, что ему необходима отлучиться, барон обратился к Жюпьену с просьбой подкупить хозяйку заведения, чтобы она спрятала их с Жюпьеном, – это дало бы им возможность подсмотреть, как все будет происходить. «Ладно, я все устрою, симпомпончик», – сказал барону Жюпьен. Трудно себе представить, как это происшествие взволновало и на какое-то время обогатило внутренний мир де Шарлю. В иных случаях любовь производит в области мышления целые геологические сдвиги. В уме де Шарлю, еще так недавно похожем на столь однообразную равнину, что на ней, насколько хватало глаз, не означалось ни одной мысли, внезапно вырос гранитной прочности горный хребет, в котором каждая гора была изваяна таким образом, как будто ваятель, вместо того, чтобы унести мрамор к себе в мастерскую, прямо здесь, на месте, высекал сплетения исполинов, титанов, имя которым – Ярость, Ревность, Любопытство, Зависть, Ненависть, Страдание, Гордость, Ужас, Любовь. Но вот настал вечер, когда Морель должен был отлучиться. Жюпьен выполнил свою миссию. Ему и де Шарлю было назначено прийти к одиннадцати часам вечера, их обещали спрятать. До этого великолепного дома терпимости (куда съезжались со всех ближайших дорогих курортов) оставалось пройти еще три улицы, а де Шарлю уже шел на цыпочках, изменил голос, умолял Жюпьена говорить тише – так он боялся, что Морель услышит их из окна публичного дома. Прокравшись в вестибюль, де Шарлю, для которого подобного рода заведения были в диковинку, к своему изумлению и ужасу удостоверился, что попал в более шумное место, чем биржа или аукцион. Напрасно убеждал он столпившихся вокруг него горничных говорить тише, их голоса и так заглушались выкриками и возгласами старой «экономки» в слишком черном парике, на лице у которой в каждой складке морщин залегала важность нотариуса или испанского священника и которая поминутно громовым голосом, как бы управляя уличным движением, приказывала то затворить, то отворить дверь. «Проводите этого господина в двадцать восьмой, в испанскую комнату». – «Сейчас туда нельзя». – «Отворите дверь, эти господа спрашивают мадемуазель Ноэми. Она ожидает их в персидском салоне». Де Шарлю струсил, как провинциал, переходящий улицу; а если воспользоваться сравнением гораздо менее кощунственным, чем с изображениями на капителях у входа в старинную церковь в, Куливиле, то можно уподобить голоса горничных, все время, но только тише повторявших распоряжения экономки, голосам учеников, в гулкой сельской церкви монотонно долбящих катехизис. Де Шарлю сперва до того оробел, что даже на улице опасался, как бы его не услыхал Морель, стоявший у окна, в чем барон был совершенно уверен, а здесь, среди воя на этих бесконечных лестницах, в котором находившиеся в комнатах ничего не могли различить, ему было уже не так страшно. И вот его мучениям пришел конец: он встретился с мадемуазель Ноэми, и та обещала спрятать его и Жюпьена, но сначала заперла их в роскошнейшем персидском салоне, откуда ничего не было видно. Она сказала, что Морель спросил оранжаду и что, как только ему подадут, обоих пришельцев проведут в салон с прозрачными стенками. Ее уже потребовали, и она, как в сказке, пообещала им, что пришлет «умную дамочку» и что та ими займется. А ее уже вызвали. На «умной дамочке» был персидский халат, и она хотела было сбросить его. Де Шарлю попросил ее не беспокоиться, тогда она распорядилась подать сюда шампанского – сорок франков бутылка. В это время Морель был уже с принцем Германтским, но притворился, что по ошибке попал не в ту комнату – туда, где находились две женщины, и эти две женщины поспешили оставить двух мужчин наедине. Де Шарлю ничего об этом не знал, но он бранился, порывался настежь растворить все двери, послал за мадемуазель Ноэми, а та, услышав, что «умная дамочка» дает барону сведения о Мореле, не совпадающие с теми, какие она давала Жюпьену, выставила ее и вскоре прислала вместо «умной дамочки» «милую дамочку» – та ничего не могла сообщить о Мореле, но зато рассказала, на какую широкую ногу поставлен этот дом, и тоже велела принести шампанского. Барон с пеной у рта опять вызвал мадемуазель Ноэми, но та сказала: «Да, дело немножко затягивается, дамы принимают соответствующие позы, но он как будто ничего с ними не собирается делать». Наконец посулы и угрозы барона подействовали на мадемуазель Ноэми, и она пообещала, что им остается ждать не больше пяти минут, а затем с сердитым видом ушла. Эти пять минут длились целый час, и только потом Ноэми украдкой подвела разъяренного барона и доведенного до отчаяния Жюпьена к полурастворенной двери. «Здесь вам будет очень хорошо видно, – сказала она. – Впрочем, сейчас пока ничего особенно интересного нет, он с тремя дамами, рассказывает о своей жизни в полку». Наконец-то барон мог что-то разглядеть сквозь дверной проем и в зеркалах. И тут он невольно прислонился к стене – так силен был объявший его дикий ужас. Перед ним действительно был Морель, но, словно на него оказывали действие языческие чары и волхвования, то была скорее тень Мореля, мумия Мореля, не Морель, воскресший, как Лазарь, а некое подобие Мореля, призрак Мореля, Морель-привидение, дух Мореля, вызванный в эту комнату (где на стенах и на диванах – всюду видны были волшебные знаки), – таким Морель сидел в нескольких метрах от де Шарлю, повернувшись к нему в профиль. Как у покойника, у Мореля не было кровинки в лице; среди этих женщин, с которыми он должен был бы веселиться напропалую, мертвенно-бледный, с окаменевшим лицом, он как-то странно-неподвижно сидел; чтобы выпить бокал шампанского, стоявший перед ним, он пытался до него дотянуться, но его рука бессильно повисала. В этом зрелище было что-то противоречивое, как в религии, утверждающей, что бессмертие есть, и в то же время не исключающей возможности небытия. Женщины засыпали его вопросами. «Ну вот видите, – шепотом сказала барону Ноэми, – они расспрашивают о его жизни в полку – забавно, не правда ли? – Ноэми засмеялась. – Вы удовлетворены? Он спокоен, не правда ли?» – спросила она так, как будто речь шла о мертвом. Женщины продолжали засыпать Мореля вопросами, но у безжизненного Мореля не было сил отвечать. Чудо обретения дара речи не совершалось. Де Шарлю уже не сомневался, он понял все: то ли Жюпьен допустил при переговорах оплошность, то ли тут действовала неудержимая сила, которая заключена в поверяемых тайнах и которая приводит к тому, что тайны никогда не сохраняются, то ли тут сыграла свою роль женская болтливость или страх перед полицией, но только Мореля, конечно, поставили в известность, что какие-то два господина очень дорого заплатили за то, чтобы увидеть его, принца Германтского удалили, и он преобразился в трех женщин, а несчастного Мореля, обомлевшего от ужаса, посадили таким образом, что барону он был виден плохо, а ему, устрашенному, онемевшему, не решавшемуся взять бокал из боязни уронить его на пол, барон был виден весь до последней черточки.
Эта история кончилась плохо и для принца Германтского. Принца попросили уйти, чтобы его не увидел де Шарлю, и эта неудача привела его в бешенство, тем более что он никак не мог понять, кто ему напортил, и он умолил Мореля, так и не назвавшись, прийти к нему на свидание в маленькую виллу, которую он снял и в которой, несмотря на то что собирался пробыть там совсем недолго, одержимый манией, которую мы уже наблюдали у маркизы де Вильпаризи, всюду расставил для создания домашнего уюта разные семейные реликвии. И вот на другой день, поминутно оглядываясь, Морель, трепеща от одной мысли, что де Шарлю следует за ним по пятам, но так и не заметив ничего подозрительного, вошел в виллу. Слуга провел его в гостиную и сказал, что сейчас доложит своему господину (хозяин, из боязни вызвать подозрение, велел слуге не говорить гостю, что он принц Германтский). Оставшись один, Морель хотел было посмотреть на себя в зеркало, хорошо ли взбит у него кок, и тут ему показалось, что он дошел до галлюцинации. Стоявшие на каминной полочке знакомые скрипачу фотографии принцессы Германтской, маркизы де Вильпаризи, герцогини Люксембургской, которые он видел у де Шарлю, превратили его в соляной столп. Поодаль стояла карточка самого де Шарлю. Барон, казалось, сосредоточил на Мореле пристальный, странный взгляд. Выйдя из оцепенения, обезумевший от страха Морель, уже не сомневаясь, что это западня, куда де Шарлю заманил его, чтобы испытать его верность, сполз на четвереньках с лестнички виллы и опрометью пустился бежать по дороге, так что, когда принц Германтский (заставивший прождать своего случайного знакомого, сколько полагалось, время от времени спрашивавший себя, соблюдены ли все предосторожности и достаточно ли надежен этот субъект) вошел в гостиную, там никого не было. Напрасно он, захватив револьвер, вдвоем со слугой, боясь грабежа, излазил весь маленький домик, все дальние углы сада, погреб – гость, в присутствии которого он был уверен, как в воду канул. В течение следующей недели он встречал его не раз. И всякий раз Морель, этот опасный тип, улепетывал, словно для него принц был еще опаснее. Упорный в своих подозрениях, Морель так и не смог от них отделаться; он и в Париже при одном виде принца Германтского пускался наутек. Так от де Шарлю была отведена угроза измены, приводившая его в отчаяние, так судьба за него отомстила, хотя он на это не рассчитывал, а главное, не знал, каким образом.
Достарыңызбен бөлісу: |