— Просвещение народа должно послужить приготовлением полезных сынов отечества, а последнее требует усовершенствования форм государственной жизни и правления…
— Позволю сказать противное, Панкратий Платонович, — возразил Радищев. — Усовершенствования форм ничего не дают народу, замена же их народным правлением принесёт желанное избавление от гнёта. Вот тогда народ, освободившись, как Прометей, от цепей рабства, вздохнёт вольно, почувствует себя навсегда свободным. Подлинные сыны отечества должны желать для себя одного, Панкратий Платонович, чтобы не было никогда народных слёз, горя, неправды, чтобы счастливо жилось на Руси…
Александр Николаевич говорил горячо, страстно. Таким знал его Сумароков в разговорах при встречах в первый проезд через Тобольск. И эта страсть в устах человека, с волосами, посеребрёнными преждевременной сединой, казалась особенно зажигающей, неподдельной и искренней.
Сумароков приподнял и приопустил густые брови.
— И всё же слово зажигающее нужно…
— Я не спорю, — сказал Радищев.
— Пусть слово будет зовом, Александр Николаевич, — нашим благовестом, возвещающим народное воскресение.
— Нет, Панкратий Платонович, — снова возразил Радищев, — слово наше должно быть набатом. Как мысль без дела мертва, так наше слово, зажигающее без торжества победы, — бесплодно…
— Мне с тобою спорить трудно, — улыбнулся Панкратий Платонович.
— Лука Демьянович! — громко позвал он своего старенького лакея, — кофею нам с Александром Николаевичем, кофею…
Появившийся в дверях Лука Демьянович кивнул головой в знак того, что он понял, и скрылся.
— Лука Демьянович, кажется, не постарел нисколько за минувшие годы, всё такой же, — заметил Радищев.
— Где там, может, и не постарел на вид, но глуховат стал. Годы своё берут, — и Панкратий Платонович погладил ладонью свою лысеющую голову. — Зато мы с тобой заметно сдали…
Лука Демьянович живо напомнил Александру Николаевичу встречи друзей в доме Сумарокова.
— А где Апля Маметов?
Панкратий Платонович при упоминании имени бухарца — одного из авторов «Иртыша, превращающегося в Ипокрену», рассмеялся.
— Хороший человек был, хитёр, как самая последняя бестия, и наивен, как малое дитя. Уехал в свою сказочную Бухарию, говорил, задумал написать «Мнения магометан о торговле с Россией». Слово твоё оказалось тогда кстати. Оно как ядрёное зерно попало на благодатную почву. Кому знать, может, всходы хорошие даст. Помню, ты надоумил…
— Кажется, я, — сказал Радищев, припоминая давний разговор с Апля Маметовым. Услышать сейчас об этом, спустя шесть лет, ему было приятно.
— Кстати, поскольку разговор зашёл о Бухарии, скажи мне о кончине Эрика Лаксмана, получившего назначение поехать в те полуденные края?
— Как сказать тебе, — поднимая свои густые брови, проговорил Сумароков, — знаю и не знаю. Люди, приезжающие в Тобольск из Петропавловской крепости, сказывали, будто бы повелитель Ташкента и Большой Киргизской орды, сам хан Юнус, предлагая торговую связь с нами, справлялся, есть ли у нас люди, способные разрабатывать гору, открытую близ Ташкента и обильную золотом и серебром…
Появился Лука Демьянович. Сгорбившись, он мелкими шажками прошлёпал по полу и поставил на кругленький столик поднос с кофейником и китайскими расписными чашечками.
— Прикажете разлить?
— Спасибо, Демьянович, иди, — ответил Сумароков и сам налил чашечки дымящимся кофеем и одну из них подал Радищеву. Отпив несколько глотков кофе, Панкратий Платонович продолжал:
— Так вот, в сии земли Бухарии, издавна славящейся изделием драгоценных предметов, и ехал Эрик Лаксман. Смерть же прихватила несчастного внезапно. Сказывали, пока переменяли лошадей на ямской станции, с ним случился удар… Вскоре после того и уехал в свою Бухарию Апля Маметов…
Опять вошёл Лука Демьянович.
— К вам господин Шукшин.
— Проси, Демьянович, — и, обращаясь к Радищеву, добавил: — интереснейший человек, прямо Илья Муромец…
И действительно, в раскрытые двери, наклоняясь, вошёл Шукшин, человек богатырского телосложения, и, узнав в незнакомом человеке Радищева, остановился в нерешительности посредине комнаты.
— Проходи, — просто встретил его Сумароков. — Об Александре Николаевиче мы не раз с тобой беседовали, а теперь знакомься…
— Губернский регистратор Николай Шукшин, — неловко сказал тот.
— А ты без титулов, — смеясь заметил Сумароков, — слово без формуляра не скажешь…
— Радищев, — привстав с дивана, сказал Александр Николаевич и почувствовал, как в огромной руке потонула его кисть и хрустнули пальцы, крепко сжатые Шукшиным.
— Я, кажется, вас видел на похоронах…
— Да, я был вместе с Панкратием Платоновичем, — подтвердил Шукшин.
— Садись к столу, былинный человек, — всё в том же весёлом духе продолжал Сумароков. — Пей кофе да чашку не раздави, сервиз мой расстроишь, — и громче в сторону двери, крикнул: — Демьянович, ещё одну чашечку подай…
Николай Шукшин сел на предложенный Сумароковым стул и в первую минуту не знал, куда и как положить свои ручищи.
— Милейший человек, — снова в том же дружески-шутливом тоне начал Панкратий Платонович. — Горячий последователь Болотова, автор толстенного сочинения по агрономии, — и нараспев протянул: «Нужнейшия экономическия-я записи для крестьян», так что ли?
— Так, Панкратий Платонович, — сказал Шукшин.
— Интересно, очень интересно, — и глаза Радищева загорелись.
— Пытался хлебопашцам нашим сибирским дать наставления, собранные мною из разных экономических сочинений.
— Что же побудило вас к сему? — живо спросил Радищев, проникнувшись уважением к этому внешне нескладному, казавшемуся неуклюжим, человеку, над которым подшучивал Сумароков.
— Наблюдал я, что хлебопашество в большей части Сибири находится в самом наирасстроенном положении, хотя великие пространства наилучших пахотных земель здешних краёв натура одарила щедро…
Убеждённость, с какой говорил Николай Шукшин, нравилась Радищеву. Он со вниманием слушал этого, действительно интереснейшего человека.
— Ну, вот, — продолжал тот, — с крайним прискорбием взирая на таковое состояние сибирского хлебопашества и побуждаем будучи желанием видеть оное поправившимся, написал я своё сочинение…
Панкратий Платонович разыскал книгу Шукшина среди своих книг, подал её Радищеву, сказал:
— Объёмистое сочинение вышло, аж корнильевская типография не выдержала, отпечатала его книгу и закрылась повелением мудрейшей и просвещённой императрицы.
— Надеюсь, автор разрешит мне познакомиться со своим трудом? — Принимая книгу, заметил Радищев.
— За честь сочтёт и подарит, оставив на манускрипте свою былинную подпись…
— Хватит вам, Панкратий Платонович, — добродушно сказал Николай Шукшин, — обижать маленького человека…
— Нечего сказать, маленький! — подхватил живо Сумароков. — Ты Петра Великого ростом перещеголял, ботфорты его с кафтаном тебе тесны будут…
— У Панкратия Платоновича хорошее настроение, — сказал Радищев, стараясь как-то сгладить его шутки, которые могли обидеть Николая Шукшина, и обратился к нему:
— Я вас слушаю…
— Сибирские хлебопашцы, дознав самым опытом справедливость моих наставлений, узреют в скором времени на нивах своих то изобилие и богатство, коим природа награждает землепашцев…
Всё, что говорил Николай Шукшин, Радищев наблюдал в Сибири, узнал из бесед с многими крестьянами во время своего проезда в ссылку и там, в Илимске. Точно к таким же выводам он пришёл сам и сейчас, слушая немножко тягучую речь своего собеседника. Александр Николаевич думал о том, как удивительно совпадают его собственные наблюдения и выводы с мыслями, излагаемыми Шукшиным о скудности сибирского землепашества, о бедности сибирских земледельцев, о бесправии крестьян, о необходимости вести хлебопашество в соответствии с правилами, основанными на знании и учении.
— Скажите, почему же хлебопашество вместо выгод приносит убытки?
— Земля выродилась, унаваживание бедно из-за нет достатка скота. Крестьяне же, ожидая от одного года вознаграждение за другой, ещё более истощают землю и свои средства…
— Очень верно подмечено.
— Крестьяне в некоторых местах от неудачных посевов доведены уже до такой крайности, что совсем оставляют хлебопашество.
— А налоги? — спросил Сумароков.
— Обременительные налоги губительно действуют на земледельцев. Они принуждают заниматься хлебопашеством, а принуждённая работа даёт всегда меньшие плоды.
Радищев встал с дивана и зашагал по комнате, радостно взволнованный глубокими и верными суждениями этого во всём самобытного человека. Николай Шукшин словно повторял сейчас все его мысли, все его рассуждения о расстроенном положении хлебопашества и тягостном состоянии самих земледельцев. Что-то роднило его взгляды с радищевскими убеждениями, высказанными полнее и определённее в «Путешествии из Петербурга в Москву»…
— Порадовали вы меня своими суждениями, — подходя к Шукшину, сказал Александр Николаевич. — Далеко смотрите, далеко пойдёте! Им, русским земледельцам, истинным творцам всего драгоценного и прекрасного на земле, надо отдавать все свои знания, все свои силы, а ежели потребуется, и свою жизнь…
— Из вашей книги сии зрелые суждения почерпнуты, как из богатого родника, — просто сказал Шукшин.
— Что вы сказали? — переспросил Радищев, которому показалось, что он ослышался. — Из моей книги?
— Из вашего «Путешествия». Один список с него дошёл, слава богу, до нас. Горячая книга, такую лишь горячее сердце могло написать…
— Позвольте, позвольте, — заговорил Радищев, удивлённый неожиданным для него радостным известием. Он, по императорскому указу возвращался из ссылки, а книга, его книга, тайно шла ему навстречу! Значит, она жила, книгу не удалось ни уничтожить, ни запретить властям распространить её в народе…
— Друзья мои! — сказал Александр Николаевич. — Я словно поднялся сейчас на высокую гору и мне вдруг стали видны новые дали… Спасибо за добрую весть она стоит жизни… Не для себя писал сию книгу, для соотечественников моих, не ради тщеславия прослыть писателем, а мечтал увидеть свободными народы России. За то отбыл ссылку, но не утратил веры в праведное дело…
Радищев поочерёдно, со слезами радости на глазах, облобызал сначала окончательно растерявшегося Шукшина, потом Панкратия Платоновича и появившегося Луку Демьяновича.
— Спасибо, друзья мои! Такие радости бывают в жизни редко. Простите мои слёзы…
8
Радищев покинул Сумарокова в том приподнято-бодром настроении, какое охватывало его только в часы вдохновения. «Книга живёт, — повторял он, — книга живёт». И давний груз, который он носил все эти годы, о котором никогда никому не говорил, сознание своей вины, что тогда смалодушничал, поддался испугу и сжёг свою книгу, в чём не хотел даже признаться себе, ибо признаться было горько, — всё сразу отступило, словно искупив его тогдашний поступок.
Книга жила! Значит, всё было оправдано: и унизительные допросы Шешковского, и суд над ним, и ссылка, и лишения и даже невозвратимая потеря — смерть Елизаветы Васильевны не казалась уже столь тяжёлым горем и непоправимым несчастьем в его жизни. «Могли ли они, друзья его, понять эту радость, — подумал Александр Николаевич о Сумарокове и Шукшине, — и не осудить его слёзы?»
И от того, что душа его была с избытком полна радости, после недавнего, ещё не забытого им большого личного потрясения, город и улицы, по которым он легко шагал, были для него ещё краше и привлекательнее. Всё было полно какого-то глубокого смысла и значения.
По Пиляцкой улице, по которой он проходил, шли на молитву семьи татар, сзываемые громким голосом муэдзина, доносившегося с мечети. На горе отбивал горожанам часы корноухий колокол, сосланный сюда из Углича. На базарной площади, забитой приезжим людом, не смолкала шумная торговая жизнь Тобольска.
Ему повстречался учитель семинарии Лафинов. Радищев удивился его страшно запущенному виду. Форменный мундир учителя был не только грязен, но и весь заплатан, ботинки стоптаны, на лице, отёкшем и небритом, оставались следы синяков и кровоподтёков. Лафинов взглянул на Александра Николаевича воспалёнными глазами, лихорадочно блестевшими, и развёл руками.
— Радищев, какими судьбами вас занесло в нашу дыру?
Александру Николаевичу по ассоциации вспомнился вечер в доме Дохтуровых, где Сумароков познакомил его с Лафиновым, их разговор о новых веяниях времени, о свободолюбивой Франции. Не узнавая в Лафинове прежнего пылкого и страстного собеседника, которого тогда Панкратий Платонович охарактеризовал, как прекрасного проповедника, Радищев спросил:
— Лафинов, что с вами? — и дружески протянул ему руку.
— Был Лафинов, да весь вышел, — с горечью и обидой произнёс он. — Рано, слишком рано я родился, господин Радищев. Для Лафинова ещё не пришли благословенные времена. Они были близко, но, обманув мои ожидания, отступили далеко… Революция французская, счастливо предугаданная Руссо, не разбила оков рабства… Думалось мне, революционная буря разразится в России по примеру Франции… Ан, нет, ошибся…
Учитель повернулся перед Радищевым и, словно желая переменить разговор, со злой иронией спросил:
— Хорош преподаватель философии и красноречия, а?
— Но, что с вами? — вновь повторил свой вопрос Александр Николаевич.
— Что-о?! Жалованья не получаем, в городских кассах денег нету. На пожертвованиях именитых граждан города семинарии содержать нельзя, ежели казна и правители равнодушны будут к сему делу… А, вообще, разочарование в жизни, господин Радищев, — крах моим мечтам… — с болью заключил Лафинов, и глаза его мгновенно потухли, стали блёклыми и невыразительными, а лицо совсем осунувшимся и измученно-болезненным.
Лафинов надрывно кашлянул, отхаркнулся, а потом после приступа кашля, сказал:
— Нужно преобразование просвещения. Без сего всё — пустые разговоры, самообман…
Радищев хотел спросить Лафинова, что он понимает под преобразованием просвещения, но тот опять закашлялся, и ему стало безгранично жаль этого талантливого учителя, искалеченного жизнью и болезнью.
— Вы сильно нуждаетесь? — сочувственно спросил Александр Николаевич.
— Не-ет! На штоф и хлеб хватает денег, на мундир не достаёт… Нуждаются в деньгах семинарии и училища, господин Радищев. Семинарии и училища, — повторил он и снова закашлялся, протянул свою исхудалую руку Александру Николаевичу.
— Прощайте…
И пошёл, нетвёрдо ступая ногами в стоптанных ботинках. Радищев проводил его печальным взглядом и тоже направился дальше. Лафинов со своим разговором врезался в голову, оставил на душе его тяжёлое впечатление, омрачившее чувство бодрости, с которым он возвращался от Сумарокова.
Ему и раньше встречались люди просвещённые, умные, готовые честно служить отечеству, но потом разочарованные жизнью, так же опустившиеся и то же оставляющие жалкое впечатление. Но Лафинова ему было жаль больше всех, так как он являлся талантливее и способнее других. И будь возле него стойкий и крепкий наставник, из учителя выковался бы подлинный сын отечества. И видеть, как погиб такой человек, сознавать его гибель, для Радищева было во много раз тяжелее и мучительнее. В Лафинове он полюбил пылкость и страстность настоящего борца. Теперь в нём не осталось и тени прежнего человека.
9
В оставшиеся перед отъездом дни Александр Николаевич был занят установкой надгробия на могиле Елизаветы Васильевны. Он нашёл, что самым лучшим надгробием будет большая гранитная плита-четыреугольник с высеченной на ней эпитафией. Так и сделал. Плиту уложили на могилу, и он остался доволен.
Когда Радищев возвратился с кладбища усталым, но с сознанием последнего исполненного долга перед подругой, Катюша, давно поджидая отца, сказала ему:
— Папа, тебя приглашали на обед, вот карточка…
Радищеву не особенно хотелось итти на обед к вице-губернатору Ивану Осиповичу Селифонтову, где должно быть собирается избранное тобольское общество, но Александр Николаевич был поставлен в такое положение, что не прийти к Селифонтову не мог. Вице-губернатор оказывал ему явное внимание и, узнав, что Радищев занят установкой надгробия на могиле, не преминул и тут оказать своё содействие, Радищев должен был отплатить, в знак вежливости, своим визитом.
Александр Николаевич стал собираться. Он сменил верхнее платье и долго перед зеркалом одёргивал и поправлял сюртук, сидевший на нём, как ему казалось, неуклюже и мешковато. Он отвык носить его за годы ссылки. Действительно, на заметно похудевшей и ссутулившейся фигуре Александра Николаевича сюртук был теперь немного свободен.
— Катюша, хорошо ль сидит на мне? — обеспокоенно спрашивал он, и дочь, понимая его, успокаивала:
— Кто тебя посмеет осудить?
— Катюша, ты ещё молода и плохо знаешь людей. Они за утеху сочтут посмеяться надо мной…
— Последний смех лучше первого…
Александр Николаевич как-то по-новому взглянул на свою дочь и словно впервые осознал, что дочь у него не только выросла, но окрепла умом, совсем повзрослела.
— Катюша, подойди ко мне…
И Александр Николаевич, обхватив дочернину голову руками, поцеловал её в лоб и, чтобы она не разгадала чувств, взволновавших его, добавил:
— Я приду скоро, жди меня. Званый обед и общество у вице-губернатора мне не по нутру…
В доме вице-губернатора все приглашённые были в сборе, когда лакей доложил, что прибыл Радищев. И оттого, что он уже отвык от светских манер и привык к простому обхождению с людьми, эта обычная картина в прихожей произвела на него несколько странное впечатление. Она показалась Александру Николаевичу совсем ненужной в частном доме, скорее придуманной для того, чтобы этим самым подчеркнуть — в жизни существуют два этажа, два мира, бедные и богатые, простые люди и чиновно-дворянское сословие, искусственно отгораживающее себя от народа.
Навстречу Радищеву вышел вице-губернатор Селифонтов в новеньком мундире, с пуговицами, поблёскивающими позолотой, — высокий, стройный мужчина, весь сияющий и самодовольный.
— Господин Радищев заставляет себя ждать… — дружески-назидательным тоном сказал Селифонтов, протягивая ему сразу обе руки.
— Прошу извинить, задержался…
— Ничего, ничего!.. Я рассказывал один случай из своих былых заграничных путешествий, как мне доложили… Презабавный случай…
Селифонтов, в прошлом морской офицер, участник, многих интересных заграничных плаваний, всё ещё, должно быть, находясь под впечатлением вспомнившегося случая, который произошёл с ним, не мог утерпеть, чтобы не поведать его Радищеву.
— Англичане — народ весьма просвещённый в денежных обстоятельствах, скажу я, и к карманному величию имеет безмерную почтительность…
Селифонтов подкрутил густые усики и пригласил Радищева:
— Пройдёмте…
И опять, подкрутив усики, продолжал:
— Там всякий шаг стоит не меньше шиллинга. Помню съехавши в Гулль, взяли с меня по гинее за несколько рубах и мундир, которые были в чемодане. Взяли за то, что я русский, за то, для чего я еду в Лондон, и пол-гинеи за то, что я не говорил по-аглицки…
Вице-губернатор заразительно рассмеялся. Улыбнулся и Радищев, подумав, каких анекдотов не бывает в жизни.
В зале, куда они вошли, было шумно и людно.
— Господа! Высочайше помилованный, господин Радищев! На сих днях курьер доставил о нём именной Указ светлейшего императора…
— Слава императору Павлу! — воскликнул чей-то голос.
— Дни царствования его венчает справедливость, — поддакнул кто-то другой.
Радищев слегка растерялся, поклонился присутствующим и прошёл за Селифонтовым в глубь зала. Он слышал, как сзади, с боков вновь закипел прерванный его появлением оживлённый разговор.
Среди тех, кто был зван на обед, многие знали Радищева по встречам в первый его приезд в Тобольск. Были здесь чета Дохтуровых, городничий капитан Ушаков, тайно присматривавший тогда за поведением государственного преступника и штабс-лекарь Иоган Петерсон.
Из тех, кого не знал Радищев, присутствовали толстый банковский кассир Тетерин, генерал-лейтенант с маленькой головой, сильно откинутой назад, только что вернувшийся из Киргизской Малой Орды вместе с султаном, весёленький, разговорчивый купец, успевший со всеми перекинуться парой слов, всеми оставшийся довольный и оставивший о себе приятное впечатление.
Как только Радищев остался один, а Селифонтов, занимавший его очередной историйкой из своих заграничных плаваний, удалился, чтобы отдать, как хозяин дома, кое-какие распоряжения, к Александру Николаевичу стали поочерёдно подходить те, кто его знал раньше, свидетельствуя ему почтение и оказывая внимание.
Первой приплыла к нему лисьей походкой в пышном наряде Варвара Тихоновна Дохтурова.
— Я слышала о вашем горе от Ивана Осиповича, — сказала она с деланным сочувствием в голосе. — Но все мы в воле всевышнего, чему суждено быть, того не миновать, — и набожно закатила глаза.
Из-за неё, как из-за ширмы, выкатился Афанасий Афанасьевич Дохтуров и, часто моргая узенькими глазками, то и дело поглядывая на жену, проговорил:
— Сочту, сочтём за радость видеть вас у себя, господин Радищев.
Александр Николаевич молча склонил голову.
— Я всегда знала, — отстраняя рукой мужа, продолжала Варвара Тихоновна, — что над вами висел рок несправедливости, и рада, что теперь восторжествовала справедливость, — нарочито громко произнесла она, чтобы её услышали другие. Но Радищев знал, что ложь и лицемерие пропитали эту женщину с головы до пяток. Александр Николаевич хорошо помнил случай с куплей и продажей калмыцкой девочки Шамси и не мог простить этого Дохтуровой.
Варвара Тихоновна то же кое-что помнила. Шесть лет назад она возбудила в провинциальном болоте целую бурю против Радищева, как петербургского гордеца и смутьяна, поступки которого в Тобольске, как ей казалось, прикрывал даже генерал-губернатор Алябьев, и написала об этом письмо Екатерине.
Но то было шесть лет назад. Сейчас времена изменились. Радищев, помилованный императором Павлом, возвращался из ссылки в Россию.
— Я всегда знал ваши истинные отношения ко мне и всегда по заслугам умел их оценить, — холодно ответил Радищев. Дохтурова ясно поняла смысл сказанного, передёрнула плечами и, подставив руку мужу, хотела отойти от этого неисправимого человека, но Радищев, зная, что Дохтуров попрежнему является директором главного народного училища и советником гражданской палаты, обратился к нему:
— Скажите, пожалуйста, почему ваши учителя не получают жалованья?
— Кхы-кхы! — захваченный врасплох таким вопросом крякнул советник гражданской палаты, а его жена выгнула углом вверх свои тонкие брови и строго посмотрела на мужа.
— Сборы на содержание уменьшились, — как-то пискливо проговорил Дохтуров.
Его ответ расслышал стоявший рядом банковский кассир Тетерин.
— Господин советник изволил сказать — сборы на содержание уменьшились, — бойко заговорил он. Дохтуров словно сжался и приготовился ещё к одному удару. — Верно-с, но не совсем! Казнокрадничают у вас под носом, господин советник…
— Не оскорбляйте мужа, я знаю его, — заступилась Варвара Тихоновна. — Купцы, купцы во всём виноваты.
— Сударыня, вы изволили заметить справедливую причину, — оживившись заговорил банковский кассир, напав на любимую тему. — Именно так, городские наши кассы без денег, купцы извольничались, порядков не признают…
Весёленький купец, затронутый за живое возникшим разговором, оказался тут же и не преминул ответить на замечания.
— Всё на купцов готовы свалить. Купцы справно несут свои обязанности и хватит с них городовых налогов… А потом, господа, в училищах латинщиков делают, а нам другое учение нужно, годное по торговой части…
— Как же должно решить вопрос? — обратился Радищев ко всем, кто спорил, зная, что они вполне догадались о первопричине вспыхнувшего разговора.
— Токмо городовая дума, — убежденно сказал банковский кассир.
— Казна, казна, — проговорил купец и отошёл.
Варвара Тихоновна, воспользовавшись случаем, отвела окончательно растерявшегося мужа от Радищева и, наклонившись, успела ему шепнуть:
— Горбатый с горбом и умрёт. Во всём ищет и выискивает непорядки, до властей касающиеся… Смутьян…
Достарыңызбен бөлісу: |