{218} VIII
Шаманов — так назван главный герой этой драмы. И, избрав эту фамилию, Вампилов подсказывает нам расшифровку характера. Укрепившийся в нашем разговорном словаре глагол «шаманить» означает — напускать туман, создавать видимость крайней сложности и значительности и т. п. Все это делает Шаманов. Он «шаманит». Но не для окружающих, для себя, с собой. Подробно разобранная нами мотивация его поступков это подтверждает. От них сильно попахивает «достоевщиной»: эти заигрывания со смертью, нескончаемый диалог раздвоившегося «Я», эта жажда успеха у самого себя.
Вспомним его разговор с Зиной в первом акте, заданный в горько-иронической интонации. Вопросы реальностей здешней «земной» жизни рассматриваются Шамановым как бы «оттуда» — из уже владеющего его сознанием небытия. Этот поворот, или лучше сказать, «выверт» мышления всему придает несвойственные смыслы и парадоксальные связи. Так, Зина соблазняет Шаманова пойти на танцы — мысль простая и ясная. Но… кого зовет Зина?! Человека, который, может быть, через час станет трупом! — ведь так думает о себе Шаманов и с этой колокольни рассматривает все происходящее. И простая и ясная мысль Зины приобретает характер мрачной трагифарсовой нелепости. Что это, как не шаманство! А разговор с Валентиной? Весь он — «поэтическое шаманство»! А самоубийство руками Пашки? Чего уж больше!
Однако есть особая грань в этом шаманстве. Ведь если бы Шаманов захотел отдать себе беспощадный отчет, например, в том, что его ночные поиски Валентины своим побудителем имеют вовсе не заботу о ней, а лишь собственный эгоизм, он искренне ужаснулся бы! Мы ведь говорили, что Шаманов самокритичен и великолепно понимает про себя всю правду. Понимает, но не принимает ее. Не желает ее принять. А для этого и существует «шаманство», которое помогает все объяснить и оправдать особыми мотивами, иначе говоря, «туману напустить» и видеть лишь то, что хочется, и так, как хочется. Шаманство Шаманова — способ, чтобы оправдать свой эгоизм. Значит, сознательная ложь? Нет — это уже не ложь, это «организм», натура.
Умозрительно кажется, что раскусить шаманство легко. Однако оно всегда притягательно для окружающих. Им всегда кажется — хотя бы до поры до времени, — что тот, кто «шаманит», владеет чем-то, что не дано другим. И в этом колдовская манкость и обманная привлекательность Владимира Михайловича Шаманова.
И вот я подхожу к последнему вопросу — почему пьеса названа «Прошлым летом в Чулимске»?
Наша жизнь, наш быт по всем внешним признакам меняются стремительно. Ну, а если пьесу поставят лет этак через двадцать? Название ее подскажет будущему зрителю, что события ее происходили «прошлым летом», то есть недавно, почти сейчас. Значит, автора интересует не история, случившаяся так-то, там-то и тогда-то, а те глубинные силы человеческой натуры, которые эту историю породили и придавали ей непреходящее значение. Названием автор подчеркивает это.
И это укрепляет уверенность в том, что определение эгоизма, как предмета исследования, справедливо. Долго, очень долго еще надо «перестраивать дом купца Черных», чтобы перестроилось и это свойство, сидящее в самой природе человека. И следовательно, еще долго, очень долго драмы, порожденные себялюбием, будут происходить всего лишь «прошлым летом».
IX
Теперь возникает возможность рассмотреть то, что я называю «системой пьесы», то есть распределение художественных функций между действующими лицами, их место в исследовании {219} и их необходимость для полноты этого исследования. У серьезного художника не может быть ничего случайного, необязательного. Не только каждый образ, но и каждый штрих, характеризующий образ, имеет свое назначение для создания целого. Понять это назначение — это и значит разгадать «систему пьесы».
Тут уместно заметить, что я вовсе не стремлюсь свести многогранность человеческого характера к какой бы то ни было схеме. Чем крупнее талант, чем глубже и тоньше реализм драматурга, тем сложнее сплав добра и зла в созданных им образах, тем диалектичнее их противоречивость. Поэтому когда я говорю о «распределении художественных (а следовательно, и смысловых, идейных) функций» в образах пьесы, не следует думать, что я выделяю ту или иную черту, те или иные поступки персонажа в ущерб всем прочим. Я лишь стремлюсь отыскать ответ на всегдашний вопрос — зачем именно такой характер понадобился автору и как и зачем этот характер сопрягается с другими жителями пьесы. И когда я говорю, что эгоизм в различных обличиях является предметом моего исследования в драме Вампилова, то подразумеваю его существование и многоликость проявления в характерах, которые никак не могут быть определены локальным ярлыком «эгоист». Напротив, эгоизм зачастую глубоко спрятан, зашифрован и обнаруживает себя лишь в определенных ситуациях.
В Пашке эгоизм не исследуется. Вот здесь действует «ярлык». Перед нами характер, в котором эгоистическое начало доведено до полной и безоговорочной очевидности, а следствия его выливаются в уродливую форму нравственной и уголовной преступности. И никакие кажущиеся «очеловечивания» не способны замутить ясность художнического приговора. Но таков только Пашка. Он словно бы задан для сравнения, для определения того конечного результата, к которому ведет развитие эгоистического начала. И Пашке удается изнасиловать и осквернить лишь тело Валентины. Души ее он не может коснуться и ранить ее именно в силу очевидности и оголтелой откровенности его эгоизма. В конце концов, он совершает именно те поступки, которых и следовало бы от него ожидать.
Куда сложнее с Шамановым. Его порядочность и интеллигентность, его усложненность и «зашаманенная» сущность наносят Валентине самый тяжкий удар — удар по ее вере в человека, по ее детской открытости к жизни. Шаманов, фигурально говоря, изнасиловал душу Валентины, опрокинув в ней ее идеальные представления о доброй «земле людей», на которой она жила. В силу этого Шаманов более опасен, чем Пашка. Его суть трудноуловима. И нужно потрясение, пережитое Валентиной, чтобы прийти к ее прозрению.
Так пересеклись и проявились на Валентине две стороны наиболее законченного — скажем, «зрелого» — эгоизма, наделенные столь отличной друг от друга внешностью.
Мы много говорили о Зинаиде, и теперь я хочу подчеркнуть лишь одну мысль. Зина совершает проступок перед собственной совестью. В конце концов, казалось бы, в том, что, мучимая ревностью, она выкрадывает записку любимого человека к другой женщине, и нет особого преступления. Эгоистические побуждения Зины можно если не простить, то понять. Тем более что она никак не могла предполагать, к каким последствиям это приведет. Но беда в том, что, став однажды на путь нарушения нравственного закона, Зина тем самым открывает возможность для безграничных его нарушений. От морального проступка до преступления путь не так уж долог. Дозволенность одного дозволяет другое. Границы здесь размыты.
Но вот Анна Васильевна Хороших. Она пронесла через всю жизнь любовь к Дергачеву, хоть и прижила сына с другим, хоть эта ее любовь подвергалась и подвергается многим горьким испытаниям. Тем не менее «они любят друг друга, как в молодости» — справедливо скажет о них Зина. Анна — и жрица любви, и раба ее, и жертва.
{220} Обратимся к хронологии: жених Дергачев ушел на войну — год 1941 й. Анна ждет. Кончилась война, и Афанасий не вернулся. «Афанасий был в плену, потом на севере, вернулся только в пятьдесят шестом» — расскажет Зина (332). И тогда-то — в сорок пятом, не дождавшись его, и, видимо, с горя, Анна спуталась с кем-то и прижила сына. Неизрасходованная любовь обрушилась — иначе не скажешь! — на Пашку. До десяти лет Анна баловала и лелеяла его, выращивая в нем эгоизм и нетерпимость к неподчинению его желаниям окружающих. Тут-то и появился Афанасий. И нашла коса на камень. Если задуматься об истории этого треугольника — Анна, Пашка, Дергачев, — то не трудно представить себе, как во всех троих развивался зверь эгоизма. Афанасий ничем не пожелал поступиться. Он не сумел или не захотел простить Анне ее грех и найти способ сосуществования с Пашкой. Напротив, вовсе не считаясь с тем, какие страдания он ей приносит и как калечит и без того порченого парня, Афанасий поставил Анну перед необходимостью выбора — или он, или сын. И Анна сделала этот выбор в пользу Афанасия. Отошла Пашке лафа, признается Анна. Естественно, что это предательство, которое набалованный мальчишка сперва почувствовал, а потом и осознал, не могло в нем вызвать ничего, кроме отчуждения и озлобления против матери и ненависть к отчиму. Тогда-то и зародилось томительное желание рано или поздно рассчитаться с обоими.
Если представить себе, что этот процесс отчуждения, озлобления, взаимной нетерпимости растянулся на восемь лет (!), то понятно, как в каждом из троих крепло и зверело желание отстоять себя, свое, для себя. Сделав выбор в пользу Афанасия, Анна все больше тяготилась присутствием сына, разрушавшего ее счастье с такой же беспощадностью, с какой она разрушила его чувство собственной единственности и исключительности. Эгоизм Афанасия, напоровшийся на оголтелый эгоизм этого приблудного мальца, породил искажение в самой Анне, женщине по натуре живой, отзывчивой, веселой и доброй. Но вслушайтесь в ее разговоры с Пашкой. Нигде не прозвучит в них сердечной теплой ноты, даже тогда, когда, жестоко оскорбив его, она вымаливает у него прощение (374). Однако даже в ее ругательной по форме реплике, предваряющей появление Дергачева: «А вон и дружок твой ковыляет. Идол безобразный», — отчетливо улавливается в подтексте и ласка, и готовность прощать ему, хоть и измучил он ее донельзя.
В жизни Анны и Афанасия наступает передышка, примирение тогда, когда Пашка убрался из Чулимска. Но возвращение его взрывает с новой силой и неудержимостью старые страсти. Тут же Афанасий берет на вооружение старую песню, которой донимал Анну еще тогда, давно, по возвращении в Чулимск. «Это было давно, лет пятнадцать назад»… Да, «лет пятнадцать назад» она была его невестой. «Лет пятнадцать назад» была между ними «любовь без обмана», и с этой любовью он прошел через пятнадцать лет горя и тягот войны, плена, жизни на севере… «Лет пятнадцать назад» — он для этой Анны и соболей добывал… И теперь он гвоздит этими напоминаниями Анну. Более того, грозится вообще уйти (361). Снова рецидив старой ситуации — Афанасий или сын. Теперь это ультиматум, и ответ не оттянешь, не отложишь.
Чего хотел бы Пашка? Чтобы она выгнала инвалида. Зачем? Чтобы жить вместе с ней? Нет. Она ему не нужна. Но она должна ради сына предать своего полюбовничка так же, как ради него предала сына. Пусть им будет так же плохо, как было плохо ему. Однако Анна гонит Пашку, а не Афанасия. И Пашка, может быть, и сдался бы, и уехал, если б не Валентина. Вот тут уж дудки! Тут он свое возьмет.
Это очень важно. Анна понимает, что Пашку в Чулимске держит желание сломить Валентину. Понимает, что ни о какой любви ни с той, ни с другой стороны и речи быть не может. И тем не менее… Анна пытается уговорить Валентину уступить домогательствам {221} Пашки (357). Для нее сейчас это единственный способ утихомирить Павла, а значит и Афанасия. И это делает Анна, которая бесспорно привлекает к себе и умом, и живостью, и юмором, и отзывчивостью, и добротой, наконец. Но теперь, когда под удар поставлено ее счастье — все средства хороши, и ради достижения своей цели Анна не остановится ни перед чем. Поистине, «за счастье надо драться, зубами и ногами!» Зубами и ногами — волчий закон эгоизма.
Поэтому, когда Пашка изнасиловал Валентину, Анной владеет двойственное чувство. В ней возмутилась женщина, мать, и гнев ее против сына и омерзение, которое он внушает ей, искренни. И в то же время — вот она, желанная развязка! Теперь Пашке податься некуда, надо — и как можно скорее — катиться из Чулимска, пока его не пристрелил папаша Помигалов. Цель Анны достигнута.
Так раскрывается сущность Анны, столь не сходная с впечатлением, которое она производит. И в этой сущности движитель — эгоизм. Ее бывшая любовь к Пашке, развратившая душу мальчишки, по сути — любовь к себе. Себя, свое чувство она тешила, балуя Пашку и не задумываясь о том, какого вредного и опасного зверя она воспитывала в нем. Себя, свое чувство защищала она, отторгнув Пашку ради Афанасия. Себя, свой покой, свое право на любовь защитила она и теперь.
Дергачев вроде бы и не имеет прямого касательства к Валентине. Однако косвенно, через Анну и Пашку, и он причастен ко всему происшедшему. Если представить на минуту, что всей той истории между ним, Пашкой и Анной, которую я изложил выше, не было, что со времени возвращения Афанасия там оберегался домашний мир и во имя него подавлялся эгоизм, — нынешние результаты были бы совсем иными. И в теперешний приезд Пашки не возникло бы бунта Афанасия, не разыгрались бы страсти, да и Пашке не было бы оснований свою чулимскую гастроль прожить обязательно «назло», в азарте самоутверждения «зубами и ногами».
Для меня здесь кроется важная тема: зло себялюбия «загрязняет окружающую среду» и порождает непредвиденные и тяжкие следствия. Мог ли думать Афанасий, что его абсолютно семейные дела, его личные отношения с пасынком прорастут такими результатами?! Однако преемственность драмы, разыгравшейся теперь, от всей истории этой семьи несомненна. Каждый из нас вплетен в такой плотный узел связей с окружающим нас миром людей, что нечего надеяться, будто бы мое «личное дело» не повлечет за собой тех или иных, но непременных следствий.
Папаша Валентины — Федор Игнатьевич Помигалов, человек основательный и патриархальный. На Советской улице, 34, стоит его дом, дом-крепость. И словно бы и дом, и хозяйство, и сам Помигалов перенесены сюда из мира Кабаних и Диких. Впрочем, теперь все оснащено признаками современности: и мотоцикл новейшей марки, и лодочный мотор «Москва», и «деньга леспромхозовская». Все, кроме кондовой мещанской сущности. Мир должен быть устроен по образу и подобию Помигалова. А образ этот декларирован отчетливо: «мать твоя, покойница, меня на пятнадцать лет была моложе. И что?..» С точки зрения Федора Игнатьевича, распрекрасную судьбу он обеспечил покойнице. Но почему-то так и слышится в контексте сцены, что уездил он женушку хозяйством, порядком, накопительством. Был случай — уступил Помигалов веяниям времени и дал было волю дочкам, но «что вышло? Одна теперь без мужа мается, другая — неизвестно как. Отца родного позабыла. А нам наука» (372). А уж по этой науке Помигалов выходит человеком не ошибающимся и серьезным: «потому, если у человека есть деньги, значит, он уже не смешной. Значит серьезный. Нищие нынче из моды вышли… А что? Я приветствую». Помигалов убежден, что он — хранитель истинного непреходящего порядка в жизни. Сомнений в этом вопросе он в себя не впускает. Поэтому судьбу дочери — теперь единственной и несомненно по-своему любимой — надо устраивать в соответствии {222} с этим самым истинным и непреходящим порядком. Ради нее. Ради ее же счастья. Осчастливил же он свою жену-покойницу! Пришло время осчастливить и Валентину Мечеткиным. «А что? Кеха, может, и не первого разбору жених, зато… трудится честно, не пьет, не дерется, и дом у него, и скарб, и деньги есть» (372). И все это прочится Валентине для ее же счастья. О каком же эгоизме Помигалова говорить! Нет его. Помигалов накопил не только дом, двор, деньги. Он перенял опыт поколений помигаловых, приумножил его, чтобы это главное свое достояние продолжить в дочери, дабы и она стояла на земле твердо и незыблемо, как стоит сам Федор Игнатьевич.
Ну, а что при этом помигаловским сапогом растопчутся какие-то там мечты и фантазии — так и на это ответ готов: «Детством занимаешься!» — скажет он (321) и повторит (371). А такое к взрослой и разумной помигаловской жизни отношения не имеет.
Воинственная мещанская убежденность в единственной правильности собственного житейского опыта, насильственное насаждение этого опыта и догматической своей морали во имя и для блага ближних своих — сила, увы, живучая и мощная. Но упаси бог, упрекнуть этакого помигалова в эгоизме, в насилии и т. п. Право приспосабливать и подчинять мир своей вере защищается «зубами и ногами».
Духовный родственник Помигалова — Иннокентий Степанович Мечеткин — отличается от него лишь оснащенностью современной демагогией. Если Помигалов живет жизнью обособленной, отгороженной от мира крепким забором и еще более крепкими устоями, то Мечеткин — «лицо общественное». Он — деятель. Он устроитель не какого-нибудь там домостроевского, а нынешнего нашего жизненного порядка. И он неусыпно бдителен ко всяческим его нарушениям. Он стоит на страже нравственности, не какой-нибудь, а нашей, социалистической. Однако все это лишь показуха, цель которой самоутверждение. «Напуская на себя начальственную строгость, руководящую озабоченность» (315), этот месткомовский воитель прячет за ней неудовлетворенное сластолюбие, мещанское скопидомство, бездуховность и жестокость. И был бы он смешон и жалок, если бы не его готовность при первой надобности драться за себя, за свое, зубами и ногами. И когда в фокус его сластолюбия и вожделения попадает Валентина — юная и чистая — его не остановит то, что сам он и лыс, и толст, и немолод. Ибо он по-помигаловски убежден в том, что если он «и не первого разбору жених», зато человек и основательный и положительный. Личность! А что до чувств, то… что такое «чувство» в нашем материалистическом мире? Ерунда. Зубами и ногами!
Различные цели, различные побуждения движут всеми этими непохожими людьми. Но волей обстоятельств все они столкнутся на судьбе Валентины. Действуя применительно к своей «бытовой необходимости», каждый из них становится непременным и неотъемлемым слагаемым нашего исследования. Каждый из них дает нам ответ на ту или иную грань поставленного вопроса в превосходном сочетании конкретно-бытового существования и вытекающего из него смыслового обобщения, зачастую переходящего в многозначность символа.
Достарыңызбен бөлісу: |