Нас прервал голос актрисы, вышедшей на эстраду. Ее игра была искусна, она будто подразумевала, что стихотворения существовали как нечто целое и до этой читки, а мы услышали только отрывок, — будто актриса шла себе по дороге, но лишь сейчас оказалась в пределах слышимости. Анонс почти всем известных произведений уже сам по себе доставил удовольствие. Но когда она, еще не приступив, зарыскала повсюду глазами, словно заблудилась, воздела руки, словно молит о чем-то, испустила первое слово, как стон, присутствующие почувствовали себя неловко, без малого покоробленные этакой выставкой чувств. Никто и не думал, что чтение стихов может оказаться чем-то подобным. Постепенно мы привыкаем, то есть забываем первое неловкое ощущение, выискиваем, что здесь может быть хорошего, сопоставляя в уме различные манеры чтения, чтобы решить: это лучше, это хуже. Услышав же подобное впервые — как в суде, когда адвокат при рассмотрении простого дела делает шаг вперед, поднимает в воздух руку, с которой ниспадает тога, и довольно угрожающе бросает первые слова, — мы не осмеливаемся глядеть на соседей. То, что это комично, представляется нам очевидным, но в конечном счете, быть может, в итоге это предстанет чем-то величественным, и мы выжидаем, когда обстановка прояснится. Так или иначе, аудитория была озадачена, ибо эта женщина, не издав еще и единого звука, согнула колени, вытянула руки, будто баюкая что-то невидимое, а затем, искривив ноги, произнесла всем известные строки, пролепетав их, будто кого-то умоляя. Присутствующие переглядывались, не очень-то понимая, как к этому отнестись; плохо воспитанные юнцы давились глупым смехом; каждый украдкой бросал на своего соседа потаенный взгляд, как на изысканных обедах, когда, обнаружив подле себя неизвестное приспособление — вилку к омару, ситечко для сахара и т. п., предназначение и способ обращения с коими неведомы, мы следим за более авторитетным соседями в надежде, что они употребят их прежде и тем самым выведут нас из затруднения. Иные поступают так, когда цитируется неизвестный стих, — желая показать, что на самом деле они его знают, будто пропуская вперед перед дверью, в порядке одолжения, доставляют удовольствие более осведомленным уточнить, чьего ж это пера. Так, слушая актрису, присутствующие выжидали, опустив голову (но стреляя взглядами), что другие возьмут на себя инициативу смеяться или критиковать, плакать или аплодировать. Г-жа де Форшвиль, специально приехавшая из Германта, откуда герцогиню практически изгнали, приняла выжидательное и напряженное выражение, — почти решительно неприятное, либо чтобы показать, что она дока и присутствует здесь вовсе не в качестве заурядной светской дамы, либо из враждебности к людям, которые не разбирались в литературе в той же степени, что и она и могли бы осмелиться заговорить с ней о чем-то еще, — либо от напряжения всей своей личности, силящейся понять, «любит» она это, или же «не любит», — или, может быть, потому что, все еще находя это «интересным», она по меньшей мере «не любила» манеру произносить отдельные стихи. Эта поза, казалось, более приличествовала принцессе де Германт. Но читали в ее доме, а поскольку ее новый достаток был соразмерен ее скупости, она рассчитывала отблагодарить Рашель пятью розами, и по этой причине ударяла в ладони. Она подстрекала общий восторг и «делала прессу», непрестанно испуская радостные восклицания. Только в этом она проявлялась как г-жа Вердюрен, — казалось, что она решила послушать стихи ради собственного удовольствия, эти чтения совершались ради нее одной; рядом, правда, случайно оказалось человек пятьсот ее знакомых, которым она ненароком дозволила разделить свое собственное наслаждение. Так или иначе, я заметил, — без какого-либо самолюбивого удовлетворения, ибо она была стара и отвратительна, — что актриса строит мне глазки; с некоторой сдержанностью, впрочем. По ходу чтения в ее глазах пробегало мерцание затаенной и проницательной улыбки, словно приманки на согласие, которое ей хотелось заполучить. Однако иные старые дамы, не приученные к поэтическим чтениям, спрашивали у соседей: «Вы видели?» — намекая на торжественную, трагическую мимику актрисы, — они не знали, как ее толковать. Герцогиня де Германт, слегка поколебавшись, определила победу, воскликнув: «Это восхитительно!» — прямо в середине стихотворения; она почему-то решила, что это уже конец. Многие присутствующие отметили ее восклицание одобрительным взглядом, наклоном головы, чтобы подчеркнуть не столько, быть может, свое приятие чтицы, сколь свою близость герцогине. Когда чтение кончилось — мы сидели довольно близко, — я услышал, что актриса благодарит г-жу де Германт; одновременно, пользуясь тем, что я нахожусь поблизости, она повернулась ко мне и грациозно меня приветствовала. Тут я понял, что эта особа, по-видимому, знакома мне, ибо, в отличие от пылких взглядов сына г-на де Вогубер199, которые я принял за приветствие заблуждающегося на мой счет человека, то, что мне показалось страстными взглядами актрисы, только сдержанно подбивало меня на узнавание и приветствие. Я с улыбкой поклонился ей в ответ. «Я уверена, что он не узнал меня», — сказала чтица герцогине. «Ну что вы, — ответил я убежденно, — я узнал вас прекрасно». — «Ну и кто же я такая?» Мое положение стало щекотливым: ее лицо не говорило мне совершенно ничего. К счастью, если, с такой уверенностью читая прекраснейшие стихи Лафонтена, эта женщина только и думала, либо по доброте, либо по глупости, либо от замешательства — как бы со мной поздороваться, слушая те же прекраснейшие стихи Лафонтена, Блок только и ждал конца чтения, чтобы подскочить, словно осажденный, пытающий еще один выход, и, пройдя если не по телам, то по меньшей мере по ногам соседей, поздравить чтицу, — либо из-за ошибочных представлений о том, как надо себя вести, либо желая выставиться. «Как странно встретить здесь Рашель!» — шепнул он мне на ухо. Это магическое имя мгновенно разбило волшебство, придавшее любовнице Сен-Лу неизвестную форму отвратительной старухи. Стоило мне услышать, как ее зовут, и я ее прекрасно узнал. «Это было просто замечательно», — сказал Блок, и, произнеся эти нехитрые слова и удовлетворив желание, отправился обратно на свое место, встретив на своем пути столько же препятствий и произведя столько же шума; Рашели пришлось выжидать более пяти минут, прежде чем приступить ко второму стихотворению. Когда она закончила второе — Двух голубей, г-жа де Морьянваль подошла к г-же де Сен-Лу, и, памятуя о большой ее начитанности, но забыв, что ей достался по наследству острый, саркастический нрав отца, спросила: «Это ведь басня Лафонтена, не так ли?» — полагая, что все-таки произведение узнала, но не будучи в том абсолютно уверена, ибо басни Лафонтена она знала плоховато, да и, сверх того, считала Лафонтена детским автором, которого не читают в свете. Чтобы встретить такой успех, артистка, наверное, спародировала Лафонтена, думала милая дама. Однако Жильберта невольно подтвердила эту мысль, ибо она не любила Рашели, и, желая только сказать, что ничего от басни в подобном чтении не осталось, она ответила слишком уж остроумно, — так сказал бы ее отец, оставлявший простодушных собеседников в сомнении относительно смысла произнесенной фразы: «На четверть — изобретение актрисы, на четверть — безумие, четверть не имеет никакого смысла, остальное от Лафонтена», — что позволило г-же де Морьянваль утверждать, что стихотворение было вовсе не Двумя Голубями Лафонтена, а обработкой, где от Лафонтена не осталось и четверти, — публика была так невежественна, что никто и не удивился. Так как один из друзей Блока опоздал, последний с радостью спросил его, не слышал ли он когда-нибудь Рашели, и затем стал расписывать во всех красках, как она читает, преувеличивая, нежданно изыскав в этой модернистской манере какое-то странное удовольствие, не испытанное им и отчасти, пока он ее слушал. Затем Блок с преувеличенным волнением — фальцетом — поздравил Рашель и представил ей своего приятеля, провозгласившего, что он никогда еще не испытывал такого восхищения, а Рашель, которая, благодаря своим сегодняшним связям со светскими дамами переняла, не отдавая себе в том отчета, их манеры, ответила: «О! я так польщена, ваша оценка — большая для меня честь». Друг Блока спросил ее, что она думает о Берма. «Бедная женщина, теперь она, кажется, в сильной нужде. Я бы не сказала, что она была совсем уж бездарна (хотя настоящего таланта у нее никогда не было — она любила только душераздирающие сцены), в конце концов, она принесла пользу, и конечно ее игра была поживей, чем у других; она была очень хорошим человеком, она была благородна, и просто разрывалась ради других. А теперь она не зарабатывает и су, потому что публика давно уже разлюбила ее игру… Впрочем, — добавила она, смеясь, — я еще не так стара и знаю только о том, что было недавно, а в те времена я во всем этом почти не разбиралась». — «Она не очень хорошо читала стихи?» — отважился спросить приятель Блока, желая заодно польстить Рашели, и та ответила: «Разумеется, стихи ей не давались никогда: это была то проза, то китайский, то волапюк, — все, кроме стиха».
Однако я знал, что ход времени не приводит по необходимости к прогрессу в искусствах. Тот или иной автор XVII-го века, знать не знавший ни о французской Революции, ни о научных открытиях, войне, писал, возможно, лучше некоторых современных писателей, и Фагон, быть может, не уступил бы дю Бульбону200 (в данном случае недостаток знаний компенсируется превосходством гения); так же и Берма была, как говорится, на сто голов выше Рашели, и время, выдвинувшее ее в ту же эпоху, что и Эльстира, превозносило посредственность, увековечив гений.
Ничего удивительного в том, что бывшая любовница Сен-Лу хулила Берма. Она, по-видимому, занималась этим и в молодости. Не хули она ее тогда, она поносила бы ее теперь. Если необычайно умная и исключительно добрая светская женщина становится актрисой, обнаруживает в новом для нее ремесле большие таланты, встречает на своем пути только признание, то все равно — по прошествии «тридцати лет сцены» мы услышим не былую ее речь, но, к нашему удивлению, язык комедианток, их особенные насмешки над товарищами. Для Рашели они прошли, и света она не покидала.
«Можно говорить, что угодно, но это просто потрясающе, — это изящно, в этом есть что-то неповторимое, это так умно, так стихи еще не читали!» — крикнула герцогиня, опасаясь, как бы Жильберта не разругала. Последняя удалилась к другой кучке, чтобы не ссориться с теткой. На склоне лет г-жа де Германт ощущала в себе пробуждение новых интересов. Свет больше не мог ей дать ничего. Мысль о том, что она занимает неколебимое положение, была для нее так же очевидна, как высота голубого неба над землею. Она не думала, что положение, казавшееся ей несокрушимым, необходимо укреплять. Зато читая книги, посещая театры, она испытывала желание, чтобы у этих чтений и спектаклей было какое-то продолжение; так когда-то в тесный садик, где пили оранжад, к ней по-родственному заходили наиболее видные представители большого света, и среди ароматных вечерних ветерков и облачков пыльцы укрепляли ее вкус к обществу. Теперь, но уже из аппетита иного рода, ей очень хотелось знать о причинах тех или иных литературных баталий, водиться с писателями, дружить с актрисами. Ее усталая душа жаждала новой пищи. Ради писателей и актрис, она дружила с женщинами, с которыми она ранее не обменялась бы и карточками, — а те, рассчитывая принимать герцогиню, ссылались на свое знакомство с директором того или иного ревю. Актриса, приглашенная первой, думала, что ей одной удалось проникнуть в блистательную среду, — для второй актрисы, когда она там встречала ту, что ей предшествовала, эта среда таковой уже не казалась. Герцогиня, так как она иногда принимала суверенов, считала, что в ее положении ничего не изменилось. И действительно, она, единственная, в чьей крови не было примесей, урожденная Германт, которая могла бы подписываться: Германт-Германт, когда бы не писала: герцогиня де Германт, — она, которая даже своим золовкам казалась человеком, сделанным из более драгоценной материи, неким Моисеем, вышедшим из вод, неким Христом, скрывшимся в Египте, неким Людовиком XVII, бежавшим из Тампля201, чистым из чистых, — теперь жертвовала собой наследственной, быть может, нужде в пище духовной, уже обусловившей социальное падение г-жи де Вильпаризи, да и сама она стала чем-то вроде г-жи де Вильпаризи; в ее доме снобки опасались встретить ту или иную, а молодые люди, удостоверясь в совершившемся факте, но не ведая о том, что ему предшествовало, считали ее какой-то Германт не лучшего урожая, Германт худшего года, — Германт, претерпевшей деклассацию.
Но поскольку нередко и неплохие писатели с приближением старости или в результате перепроизводства теряют талант, следует простить светских женщин за потерю, к определенным годам, остроумия. Сван уже не нашел бы в очерствелом уме герцогини де Германт «пластичности» юной принцессы де Лом. На склоне лет, поскольку малейшее усилие вызывало усталость, г-жа де Германт произносила бесчисленные глупости. Конечно, поминутно, и даже много раз за этот утренник, она снова становилась женщиной, которую я знал прежде, и была по-светски умна. Но частенько блестящее словцо, осененное прекрасным взглядом, которое держало под духовным скипетром самых видных людей Парижа на протяжении стольких лет, искрилось еще исподволь, но, так сказать, в пустоте. Когда приходил момент сказать только что придуманную фразу, она замолкала на те же несколько секунд, что и раньше, но острота уже никуда не годилась. Мало кто, впрочем, об этом догадывался, — ибо, из-за схожести приемов, многие верили в загробное существование ее остроумия, уподобляясь людям, которые, суеверно привязавшись к одной кондитерской, продолжают заказывать там печенье, не замечая, что оно стало безвкусным. Этот спад сказался на герцогине уже во время войны. Стоило кому-нибудь произнести слово «культура», как она перебивала его, освещала своим прекрасным взглядом, сияя, и бросала: «К-К-К-Kultur!» — это смешило друзей, полагавших, что они встретились с еще одним образчиком духа Германтов. Конечно, это была та же формовка, та же интонация, тот же смешок, которые восхищали раньше Бергота, — к тому же, последний тоже держал в уме свои ударные фразы, свои междометия, многоточия, эпитеты, — но с той целью, чтобы не говорить ничего. Светские неофиты, однако, поражались, и если они не попадали на день, когда она была забавна и «в ударе», то только и слышалось: «Как же она глупа!»
Герцогиня, впрочем, старалась не пачкать своими низкими связями тех представителей своей семьи, от которых шла ее аристократическая слава. Если она приглашала в театр, исполняя роль покровительницы искусств, министра или художника, и те наивно расспрашивали ее, присутствуют ли в зале ее золовка или муж, то герцогиня, хотя и была трусихой, ответствовала с дерзкой отвагой: «Я ничего об этом не знаю. Стоит мне выйти из дома, и я уже не помню, где моя семья. Для политиков и художников я — вдова». Так она уберегала слишком торопливых выскочек от резкого отпора, и себя — от выговоров со стороны г-жи де Марсант и Базена.
«Просто не нахожу слов, чтобы выразить, какое удовольствие доставляет мне встреча с вами. Бог мой, когда же это мы последний раз виделись?» — «У г-жи д'Агригент, мы там часто встречались». — «Естественно, мой мальчик, я частенько ее посещала, потому что Базен тогда ее любил. В то время меня проще всего было встретить у его зазнобы, потому что он говорил мне: „Не надо пренебрегать визитами к этой даме“. Поначалу это мне казалось несколько неприличным, эти своего рода „визиты пищеварения“, на которые он меня отправлял „по факту“. Я довольно быстро освоилась, но самое-то досадное, что я обязана была сохранять отношения после того, как он разрывал собственные. Я вспоминаю о стихах Виктора Гюго:
Так возьми счастье и оставь мне грусть202.
Как и в этом стихотворении, «я входила, однако, с улыбкой», — но все-таки это нечестно, надо было оставить мне, по отношению к своим любовницам, право на какую-то ветреность, потому что из-за того, что этих покинутых набралось уже порядком, я не провожу дома ни дня. Ах, старые времена, — и более добрые, чем эти. Бог мой, вот бы он снова принялся меня обманывать, это только польстило бы мне, меня это молодит. Мне кажется, было бы лучше, если б он вел себя, как прежде. Матерь Божья, как давно он мне не изменял — он забыл, наверное, как это делается! Да!.. но нам все-таки неплохо вместе, мы друг с другом говорим, мы друг друга любим», — заключила герцогиня, опасаясь, как бы я не подумал, что они совсем уже расстались, — так говорят о каком-нибудь тяжело больном: «Он еще очень хорошо говорит, я ему читал сегодня утром целый час». Она добавила: «Скажу-ка ему, что вы здесь, он с удовольствием с вами побеседует». И она направилась к герцогу, который, сидя на канапе, болтал с какой-то дамой. Меня восхитило, что он практически не изменился, он был все так же величествен и красив, — разве немного побелел. Но стоило ему увидеть жену, собиравшуюся что-то ему сказать, как он изобразил на лице такой сильный гнев, что ей только и оставалось, что ретироваться. «Он занят, — правда, чем, я не знаю, но вы это сейчас увидите», — сказала г-жа де Германт, рассчитывая, что я выпутаюсь сам. К нам подошел Блок и спросил от имени своей американки, кем и кому приходится присутствовавшая там юная герцогиня; я ответил, что это племянница г-на де Бреоте; поскольку это имя ничего Блоку не говорило, он попросил разъяснений. «А! Бреоте, — воскликнула г-жа де Германт, обращаясь ко мне, — вы его помните — как это старо, как это далеко! Все-таки, он был снобом. Эти люди околачивались возле моей свекрови. Вам это не интересно, господин Блок, все это забавно только нашему другу, — он-то знаком со всей этой публикой с тех же лет, что и я», — добавила г-жа де Германт, заверив и представив этими словами долготу истекшего времени с разных точек зрения. Привязанности и взгляды г-жи де Германт сильно обновились, и ретроспективно она называла своего «очаровательного Бабала» снобом. С другой стороны, он не только удалился во временной перспективе, но — в чем я не отдавал себе отчета, когда, во времена моих первых выходов в свет, я считал его одним из самых знатных людей Парижа, так же глубоко отпечатлевших свои следы в его светской истории, как Кольбер203 в эпохе Людовика XIV-го, — он к тому же нес на себе печать провинциальности, потому что был деревенским соседом старой герцогини, и именно с этим де Бреоте принцесса де Лом свела когда-то знакомство. Но Бреоте, лишенный остроумия, устаревший и высланный в далекие года (что доказывало, кстати: к этому времени он был совершенно забыт герцогиней), в окрестности Германта, теперь — во что я никогда не поверил бы тем вечером в Опера Комик, когда он предстал мне морским богом, обитающим в морской пещере, — служил связующим звеном между герцогиней и мной, потому что она помнила, что я его знал, следовательно, я был ее другом, и если даже я вышел не из того же общества, что и она, то по меньшей мере вращался в тех же кругах, начиная с намного более давних времен, чем множество сегодняшних фигур; она хранила память об этом, но эти воспоминания были достаточно фрагментарны, ибо герцогиня забыла другие детали, самому мне казавшиеся в то время существенными, — например, что я не посещал Германта и был всего-навсего комбрейским мещанином, когда она приехала на бракосочетание м-ль Перспье, что она не приглашала меня, несмотря на просьбы Сен-Лу, в год, следовавший за ее явлением в Опера Комик. Мне эти обстоятельства казались очень важными, ибо именно в то время жизнь герцогини де Германт представлялась мне своего рода раем, куда путь мне был заказан. Но нее это было той же обыденной всегдашней жизнью, и поскольку я, с определенного момента, часто ужинал у нее, и перед этим даже подружился с ее теткой и племянником, она более не помнила, с какого точно момента начиналась наша дружба, и не представляла, какой чудовищный анахронизм совершает, относя ее истоки на несколько лет раньше. Будто я был знаком с недосягаемой г-жой де Германт из имени Германтов, которую я различал в золоченых слогах, — а я просто ужинал с дамой, ничем особо от других не отличавшейся; она иногда приглашала меня, однако не для того, чтобы спуститься в подводную пещеру нереид, а чтобы провести вечер в бенуаре ее кузины. «Если вам нужны подробности о Бреоте, — он, впрочем, этого не стоит, — добавила она, обращаясь к Блоку, — расспросите нашего приятеля (он его куда, кстати, интересней): он с ним ужинал у меня раз пятьдесят. Не у меня ли вы познакомились с ним? Во всяком случае, у меня вы познакомились со Сваном». Меня не меньше удивило ее мнение, будто я мог познакомиться с г-ном де Бреоте где-либо вне ее дома, и, следовательно, что я посещал это общество до знакомства с нею, чем ее мысль, что у нее я познакомился со Сваном. Не так лживо, как Жильберта, когда она говорила о Бреоте: «Это давнишний деревенский сосед, мне доставляло удовольствие беседовать с ним о Тансонвиле», — тогда как в Тансонвиле он не общался с ее семейством, я мог бы сказать о Сване, в действительности напоминавшем мне нечто не связанное с Германтами напрямую: «Это деревенский сосед, частенько заходивший к нам вечерами». «Как бы вам это сказать. Это был человек, который мог заболтаться, если речь заходила о высочествах. У него был набор довольно забавных историй о членах семьи Германтов, моей свекрови, г-же де Варанбон, когда она еще не стала приближенной принцессы де Парм. Но кто сегодня знает, кто такая г-жа де Варанбон? Вот наш друг, он действительно все это знал, но все это кончилось, и даже имен этих людей никто не помнит, — да к тому же они не заслуживают упоминаний». Я понял, отчего в свете — несмотря на то, что он стал един и социальные связи дошли до максимального стяжения, то есть вопреки тому, что все сообщалось, — все-таки остаются местности (или, по меньшей мере, то, что с ними сделало время), сменившие имя и непостижимые более для тех, кто достиг их уже после изменения рельефа. «Это была добрая баба, только говорила она неслыханные глупости, — продолжила герцогиня, нечувствительная к поэзии недосягаемого как следствию времени и извлекавшая из чего угодно забавный элемент, под стать литературе жанра Мейлака204, духу Германтов. — Как-то у нее появилась мания постоянно глотать таблетки, которые в то время давали от кашля — назывались они (она добавила, смеясь над столь известным тогда, столь характерным названием, неизвестным сегодня ни одному из ее собеседников), таблетки Жеродель. «Мадам де Варанбон, — сказала ей моя свекровь, — постоянно глотая эти таблетки Жеродель, вы испортите желудок». — «Но герцогиня, — отвечала г-жа де Варанбон, — как же я могу испортить себе желудок, если это идет в бронхи?» И затем, это именно она сказала: «У герцогини есть корова — такая красивая, такая красивая, что все ее принимают за племенного жеребца"». Г-жа де Германт охотно болтала бы о г-же де Варанбон и дальше, ведь мы помнили о ней сотни забавных историй, но мы знали, что это имя не вызовет в невежественной памяти Блока никакого образа, пробуждающегося в нас, как только заходит речь о г-же де Варанбон, г-не де Бреоте, принце д'Агригенте, — по этой причине Блок, быть может, несколько преувеличивал наш авторитет, что для меня было вполне понятно, но не потому, что когда-то это было и со мной, ибо собственные заблуждения и глупости редко способствуют, даже когда мы прозреваем их насквозь, чтобы мы стали снисходительнее к недостаткам наших ближних.
Даже несущественные детали тех далеких времен стали неразличимы, и кто-то вблизи от нас спрашивал, не от отца ли ее, г-на де Форшвиля, тансонвильские земли перешли к Жильберте; он получил ответ: «Что вы, эта земля перешла к ней от семьи мужа. Это все от Германтов. Тансонвиль прямо рядом с Германтом. Он принадлежал г-же де Марсант, матери маркиза де Сен-Лу. Только его заложили под большие проценты. Так что на деньги м-ль де Форшвиль его выкупили и отдали в приданое жениху».
Другой раз, некто, кому я рассказывал о Сване, чтобы описать остроумие той эпохи, ответил: «Да, герцогиня де Германт пересказывала мне его словца; с этим стариком вы познакомились у нее, не так ли?»
В уме герцогини прошедшее претерпело сильные изменения (или же разграничения, существовавшие в моем, у нее попросту отсутствовали, и то, что стало для меня событием, осталось незамеченным ею), и она могла предположить, что я познакомился со Сваном у нее, а с г-ном де Бреоте где-нибудь еще, составив мне, таким образом, прошлое светского человека, — к тому же, она распространяла его на слишком далекие времена. Не только я составил представление об истекшем времени, но и герцогиня, причем с иллюзией, обратной по отношению к моей, — мне оно казалось короче, чем оно было, а она, напротив, растягивала и отбрасывала его слишком далеко, не принимая в расчет великое разделение между моментом, когда она была для меня именем, потом — предметом моей любви, и точкой во времени, когда она стала для меня рядовой светской дамой. Однако я встречался с ней только во второй период, когда предстала мне другим человеком. Но от ее собственных глаз эти отличия ускользали, и в самой возможности моего присутствия в ее доме двумя годами раньше она уже не находила ничего особенного, поскольку не знала, основываясь на другом, что тогда она уже являлась чем-то иным, и ее личность не казалась ей самой, как мне, прерывной.
Достарыңызбен бөлісу: |