Методические рекомендации по курсу «История зарубежной литературы XIX века», составленные в соответствии с учебной программой и с учетом специфики заочного обучения



бет12/17
Дата15.07.2016
өлшемі1.15 Mb.
#200420
түріМетодические рекомендации
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   17

***

Жизнь, любовь, познание – вот три нити, сплетающиеся в ткань нашего существования; организм – это жизнь, искусство – любовь, наука – познание, высшее проявление личности – воспроизведение себе подобных, а смерть приходит, когда разбегается хоровод обнимающих друг друга Харит. Жить, творить, создавать, стремиться, к чувствам, наслаждениям, знаниям, – вот чем должно быть отмечено наше пребывание в самом средоточии вечной природы; чреда бегущих дней нанизывается на нить деятельности, какая не прерывается ни на час. <…> Древо личности должно расти на жирном черноземе жизни тела, чистый воздух чувств должен охватить его со всех сторон и шуметь в его ветвях; ясный свет истины должен проливаться на него, – вот тогда поднимется могучее дерево, и под его сенью мы усладимся цветением жизни. Что пища для тела, то любовь для души, то познание для духа; тело, и душа, и дух погибнут, если иссякнут животворные источники. Поэтому никто да не разрушает священных уз, соединяющих трех сестер, – ведь они гибнут, стоит увянуть одной. Да славится священное искусство! Оно создает мир для души, и в этом мире дышит, живет сердце (201).



АФОРИЗМЫ ОБ ОРГАНОНОМИИ
Гений по существу своему – господин, но не деспот; рассудок по существу своему послушлив, но не раболепен. Мы все обязаны благодарностью гениям, потому что они на своих крыльях поднимают нас над туманными сферами, но и гении не должны презирать словно бесполезный прах все, что не способно летать в облаках, – для природы поселения инфузорий не менее ценны, нежели государи, плавающие в эфире.
Бытие – это трансцендентное уравнение, бесконечно число корней, из которых оно состоит; кто найдет этих корней больше, тот проник глубже других, тот – верховный жрец природы; но и кто найдет всего лишь один, жил не напрасно, и нельзя порочить его память (204).
Поэтому будем верны героям искусства и науки, потому что они – прекраснейший цвет человечества, но не потерпим, чтобы в царстве умов утверждало себя феодальное право. Пусть народы чтят гениев, но пусть будут священны для гениев занятия поселянина и горожанина, – нельзя, выезжая из своих высоких замков, позволять себе топтать созданное нешумным усердием. Тогда над неукротимой борьбой, которая увлекает в наши дни человечество, поднимется новое творение – мир знания и культуры; так над бурями, какие приносит с собой поздняя пора зимы, восходит юная весна (205).
СПОЛОХИ И ДРУГИЕ СТАТЬИ ИЗ ЖУРНАЛА «АВРОРА»

СПОЛОХИ
[1.]
Характер античного – поэзия, даже в философии; характер современного – философия, даже в поэзии. Простота – это выявление внутренней гармонии такой личности, которая, любовно притягивая и усваивая красоту, содержит свое средоточие в поэтической душе; светлый покой – выражение богатой натуры, упорядочившей себя изнутри – наподобие мелодического пения – и снаружи – наподобие совершенного изваяния – и решительно ничего иного не ищущей в холодных просторах дали и ничего более не жаждущей. Простота и кроткий покой составляют поэтому самое сокровенное существо античного, его лицо (205).
Не то личность, заключающая центр тяжести в духе: дух стремится к единству Всего, как душа притягиваема индивидуальным единством, дух стремится проникнуть в сокровенную глубь, объять бесконечность, дальние звезды кивают ему, манят подняться из туманной сферы в чистоту эфира, где заиграют вкруг него звуки и пойдут хороводом краски, но эти звезды, эти идеалы – у них нет параллакса, и жизнь человеческая проходит словно во вращении вокруг Солнца, и ничуть не становятся ближе призывные световые точки, мистические образы дали. Многообразием различного отмечено поэтому время, в которое дух срывается со своего места, далеко этой эпохе до прежней мягкой простоты, ее заместят странная спутанность, острые контрасты, замысловатые искажения; светлый покой древности сделался недосягаем; несдержанное излияние силы, страшное столкновение противоположных тенденций, гонимых друг против друга, – вот чем отмечено будет время, одна за другою силы будут бороться за верховенство и узурпировать власть и терять ее, раздавливаемые совокупным противодействием всех прочих. И это время – наше время, такой характер – характер современности! (206).
Но, как миновало прошлое, пройдет и настоящее, природа и дух непрестанно трудятся, все, что мы делаем, все, что создавали древние, – все это покроют потоки нескончаемого времени, и лишь тогда, когда обратятся в развалины все неудачные опыты природы и духа, которым они сумели сохранить жизнь, когда все силы, пройдя сквозь бесконечность, обретут гармоническую меру,– лишь тогда на земле начнется пора подлинно органического творения. Лежа в развалинах, наша литература покажется тогда диковинным явлением, с трудом составят тогда из костей целые скелеты наших мамонтов и напрасно будут озираться среди гармонических существ, стараясь отыскать живой оригинал их,– но только и потомки наши всегда будут чтить священную силу, которая доказывает свою вечность даже и в преходящих созданиях (207).

[2.]
Так много и так часто говорят об изнеженности Жан-Поля и так много предосудительного находят в его кротких персонажах, – отчего же не бранят воздух, столь разреженный, что решительно невозможно тесать из него твердокаменные плиты? (207).


У его персонажей, говорят, слишком большое сходство с автором? В чем, однако, закрепляется индивидуальность поэта, что налагает на его творения печать своеобразия? Изначальный принцип, по которому сложилась его натура, который господствует во всем, что ни создает он, – когда поэт по-настоящему поэтически творит, а не просто воспроизводит окружающее, тогда этот принцип поэтически творит в нем, в восторгах гения совершается откровение этого принципа. Бесконечность личности заключается лишь в бесконечности направлений, в которые способна изливаться она из определенной неподвижной точки, и лишь целое поколение людей универсально в подлинном смысле слова и в бесконечности тенденции заключает бесконечность индивидуальностей.

<…>

Странным образом многие настаивают на том, что прекрасные образы поэзии должны обладать некой общезначимостью по отношению к суждению субъекта, тогда как этого никто не требует даже от той красоты, какая встречается нам в самом действительном мире! (208).


Все раздражающие парадоксы, какие поэтический гений, проникнутый своей целью и стремящийся силой отвоевать для себя сферу деятельности, бросает в мир, дабы возбудить сопротивление себе, все, что порой рождено минутной дерзостью, передразниванием грубой черни (ведь чернь запускает толстые пальцы в нежную ткань поэтических образов, играя с ними свои плоские шутки), все это принимают за чистую монету, над всем этим посмеются вдосталь, но с тем чтобы поскорее все забыть; однако все это покоится в памяти и, не успеешь оглянуться, вылезает наружу реминисценциями, – за такими реминисценциями ухаживают тогда словно за ядовитыми растениями, утратившими вследствие культивации вредоносные свойства, и со всем вниманием относятся к ним. Вот почему так мало голосов раздается в защиту Жан-Поля и почему лишь невнятный гул и непонятная молва, разносясь по стране, говорят нам о его гениальности?

<…>

Ведь Жан-Поль – самый настоящий представитель современности (210).


Что возносит писателя над ним же самим, что поднимает эпоху над нею самой, это тенденция к органической, живой универсальности, когда слово становится плотью, а плоть – словом, когда целое заключено в слове и во плоти, – такое устремление должен чтить каждый и великое мерять лишь великою мерой.
[3.]
И современное уже достаточно старо, чтобы и в нем могло сказаться раздвоение, – современное распадается на современное на современный и на современное на античный лад. Прежние поэты из числа лучших, то есть не те, что черпали свои восторги в пиве, – они в своем самоограничении и задумчивой сосредоточенности, в чувстве меры и непритязательной наивности ближе античности, только что наложило на них свою печать северное небо, да в том неясном тумане, в который вечно погружена их душа, окружающие предметы скорее расплываются, тогда как грек воспроизводил предметы, любовно, но резко проводя их контуры, – как само же небо отчизны. Более новые поэты уже всецело современны, у них задатки – северные, а тенденция, скорее, южная, они философичны, экспансивны, они от этого становятся гражданами мира (211).
[4.]
Но прежде всего публике следует поразмыслить над тем, что проходить с непомерно умным видом мимо всего превосходного в своем роде – это непростительное бессердечие, каковому по причине его скверности вообще должно быть заказано вступать на священную землю искусства, и что лишенные воображения люди, порой весьма почтенные в своих ремеслах, достойны быть побиваемы бичом остроумия, когда подавляя других своим множеством, берутся громогласно учить всех и полагают, что со своего шестка обозревают целую бесконечность, – бич наглядно докажет им ограниченность их ума. Если педантизм, в котором отсутствует воображение, и призван заниматься искусством, так лишь с одной целью, – сидя взаперти в теориях и компендиях, бдительно следить за тем, как бы не ворвалось к нам варварство; так в странах Востока евнухи охраняют красоту в гаремах – чтобы не вошел туда грех (213).
[12.]
Античный стиль относится к современному, как платье древних к современному костюму. Одежды древних, спадая вниз широкими складками, объемлют тела крепкие, сильные, прекрасно сложенные; и то же самое слова древних – богатые драпировки мощных, обильных, полнокровных идей: широкими складками спадают в них прекрасные покровы, и сквозь них проглядывает могучая, пылкая внутренняя жизнь, проглядывают прекрасные пропорции природы. У новых язык и платье узки – широкие складки, а с ними спокойное, невозмутимое величие навеки утрачены, и место их заступило элегантное изящество с легким ритмом движения вперед (218).
[22.]
«Семейство Шроффенштейн» представляется мне трагедией интриги; судьба на этот раз взялась закручивать всякого рода тонкие узлы; пользуясь договором о наследовании, она, словно горный дух, дразнит два рода, ослепляет их, плетет нити раздора, о которые они спотыкаются, и, очевидно, направляет все их движения так, чтобы они истребили друг друга. Пьеса построена с архитектонической правильностью: оба семейства противостоят другу как два ряда колонн, – когда падает колонна в одном ряду, наступает черед соответствующей колонны в другом; умирает сын Руперта, и отец считает, что его убили, умирает сын Сильвестра, и мать думает, что он отравлен; герольда Руперта убивают в замке Сильвестра, зато Иеронима – в замке Руперта; в конце Руперт закалывает Агнесу, дочь Сильвестра, а Сильвестр – Оттокара, сына Руперта, и т. д. (231)
Превосходные ситуации распределены по всей пьесе, значительной красотой отмечена сцена свидания Оттокара и Агнесы в пещере, хотя французская критика, несомненно, сочла бы ее крайне нескромной. И лишь кончается драма холодно, судорожно, поспешно, и неприятным диссонансом ложится на душу истерический бред Иоганна, та форма, в которую он облекается. Часто встречаются и отдельные удачные места, например, когда Агнеса говорит в третьем действии:

Труд женщинам не страшен. Я часами

Обдумывала, как мне сочетать

Цветок с цветком, чтоб самый незаметный

Красу букета лучше оттенял.

Венок – что женщина. Возьми его,

И если он тебе доставит радость,

То я за труд награждена вполне.


[Пер. П. Мелковой] (232)
Или когда в другой сцене говорит Оттокар:
«Как звать тебя?» – спросил я. Ты сказала:

«Еще не окрестили!» И тогда

Я зачерпнул в ключе воды проточной

И окропил твой лоб и грудь, промолвив:

«Ты обликом – живая божья матерь,

И я тебя Марией нарекаю».


[Пер. П. Мелковой] (233)
Время, которому приносят в жертву таких первенцев, окажет себя недостойным их, если не примет их с благодарностью и не понесет юного гения на крылах своих, чтобы, окрепнув, на собственных крыльях вознесся он высоко над своею эпохой (233).

[29.]


Основатели новых школ в искусстве и науке – люди с тем же складом характера, что основатели монашеских орденов, и судьба их одна. И те и другие – люди восторженные, внутренне убежденные, отмеченные высшей благодатью, пламенным энтузиазмом и преданные духу возвышенного до полной одержимости и до самоуничтожения (247).

Всем лучшим людям – место в одной церкви; чтобы объединить их, нет нужды в правилах, догмах, внешних узах, потому что высшее начало над их головами незримо соединяет их. К чему оковы школы? Внутреннее очищение – вот первое и последнее таинство, а внешняя форма пусть остается любой, чтобы напрасно не ограничивать число избранников. И пусть общим делом станет лишь одно – раздувать спящие искорки высшего и поддерживать огонь, если он затухает (248).


[30.–31.]
Теперь все совсем иначе: мир был простиравшейся в неопределенность безбрежной плоскостью, а теперь стянулся в шар, великие народы поднялись словно мощные горные хребты, строй всякого возносит свою лысину в облака, царское величие сделалось неприступным для народа и со своих высот устремляется взором в необозримую даль, и если внешне мир сжался в одну огромную единую массу, то кругозор внутреннего мира расширился, душа стала трагической, лишь сильные впечатления способны тронуть ее, лишь великим чувствам поддается она; а рассудок стал широк, он волен и не знает узды, деятельный, он без труда облетает весь шар земной, а там, где предел ограничивает поле его деятельности, зримо выступила другая, еще более гордая сила – она носит в себе бесконечность и мечтает о бесконечности иной (249).

ДРУГИЕ СТАТЬИ ИЗ ЖУРНАЛА «АВРОРА»

[21.]
«ГИПЕРИОН»
И еще одно произведение постепенно забывается неблагодарным временем, занятым забавами, – это «Гиперион» Гёльдерлина (257).
Кого хоть раз в жизни до глубины души возмущала порочность века и подлость выдрессированной человеческой породы, носящей ярмо на шее, кто поражался глубине падения, когда наследники богов пасутся среди животных полевых, обратив лицо свое к земле, всегда к земле, и выщипывая себе самое скудное пропитание, кто когда-либо чувствовал, как гнетет, как давит его душу непостижимое смятение умов, когда весь человеческий род блуждает, колеблясь из стороны в сторону, не находя дороги, словно пораженный куриной слепотой <…>; кто наблюдал, как вслед за тем разгоралось в его душе высокое пламя энтузиазма, кто, полагаясь на бесконечность сил, какую чувствовал в себе, бросался в самый водоворот, чтобы во что бы то ни стало воспротивиться ему, чтобы усмирить бешеную бурю своим живым дыханием, <…> кто чувствовал, что силы, взбешенные его упорством, сжимают вокруг его шеи железные когти, стремясь задушить его, <…> и кто не испытывал такой любви, какая спасла бы его из рук немилосердных, – тот обретет в Гиперионе брата и, обнимая его, с удивлением убедится в том, что держит в руках своих все свое прошлое; вся протекшая и, как полагал он, давно уже отмершая жизнь с какой-то поразительной торжественностью выступит ему навстречу и вернет ему все испытанные уже и, как казалось, давно развеянные по ветру, рассеянные, увядшие чувства, а за это потребует от него все настоящее и все будущее (258).
Гиперион и Алабанда – <…> могучие герои, что проходят по земле, пылая гневом, чтобы очистить ее от драконов и кровожадных злодеев зверей; <…> Задуманное ими быстро терпит крах, и подвиг их теряется в песке по вине их соратников, коварных и порочных людей. А Диотима! Цветок небесный, она выросла среди луговых цветов, она должна питаться бальзамом их аромата, чтобы ее земные силы крепли, чтобы дух ее не оторвался от тела; но ее восторгает энтузиазм возлюбленного, и она поднимает голову в высоту эфира и вдыхает ветер неба, – только этот газ, слишком чистый, быстро пожирает ее жизнь, она сгорает, пламя устремляется ввысь, а цветок роняет головку и увядает! Не было любви, которая спасла бы, – страшные когти задушили вас. Гиперион, душа которого полнилась предчувствиями, сам предсказал свою судьбу в таких словах: «Видеть ваших поэтов, живописцев, всех, кто чтит еще гений, любит, лелеет красоту, – это зрелище разрывает мне сердце. Благие, – они в мире живут словно чужестранцы в собственном дому, они подобны страдальцу Улиссу, сидящему на пороге своего дома в рубище нищего, между тем как бесстыдные женихи шумят в зале, вопрошая: «Кто подослал нам нищего бродягу?» Исполненные любви, ума, надежд, возрастают в немецком отечестве ученики Муз, – взгляни на них семью годами позже, и ты увидишь: они бродят по земле безжизненными хладными тенями, они словно почва, которую усыпал враг солью, чтобы никогда не взошло на ней ни былинки, когда же они заговорят, горе тому, кто поймет их! Горе тому, кто и в бурной мощи титанов и в искусстве перевоплощения, достойном Протея, увидит лишь отчаянную борьбу, которую их прекрасный дух, навеки ущербленный, ведет с окружающими его варварами». Сколько сдерживаемой горечи во всей этой поэме, в которой ищет для себя выход глубоко скрытое, гложущее душу возмущение, – оно рано или поздно сломает самые пружины жизни (259).

НЕМЕЦКИЕ НАРОДНЫЕ КНИГИ
(Предисловие)
Сочинения, о которых пойдет у нас речь, захватывают производимым ими воздействием не более не менее, как всю народную, в собственном смысле этого слова, массу. Ни с какой стороны литература никогда не обретала большей широты и столь всеобщего распространения, нежели тогда, когда, вырвавшись из замкнутого круга высших сословий, она проникла к низшим классам, зажила среди них и вместе с народом стала народом – плотью от его плоти, жизнью его жизни (269).
Так и составляют они в известном смысле коренную часть нашей литературы, ядро ее своеобразия, глубокий фундамент ее физического бытия <…> (270).
Ведь можно думать, что всякому сословию присущ известный идеальный характер, – в высших сословиях этот характер стремится к большему, в народе он, скорее, скрыт во плоти, но все еще совершенен. Телесное здоровье есть нечто столь же завершенное в себе и досточтимое, что и внутренняя гармония духа, – одно всякий раз обусловлено другим (272).
Взвесив все, мы уже не сочтем идею народной литературы столь ничтожной и не заслуживающей внимания, как поначалу. После того как мы установили существование внутреннего духа, присущего всем сословиям, <…> нам ближе стала мысль о том, что во всеобщем круговращении идей и самые низшие сферы что-то да значат и что-то да весят и что в обширном государстве литературы тоже есть своя палата общин, в которой заседают непосредственно представители народа. А если действительно существует круг таких сочинений, которые признает и почитает гений перечисленных нами народов, которые санкционирует каждое новое поколение, которые нравятся лучшим, которые не выпускают из рук и которых постоянно требует народная масса, то мы поступим умно, если не станем судить о них пренебрежительно <…> (273).
«ВОЛШЕБНЫЙ РОГ МАЛЬЧИКА»
Рог мальчика умолк, уносится вдаль звон колоколов, затихли инструменты, и закончился песенный круг; те же, что внимали чудесным звучаниям, сходятся и обсуждают между собой услышанное. Не было новым столь тронувшее их души; старые, полузабытые звуки – словно написанное симпатическими чернилами проявилось перед ними в тепле; словно струя мягкого материнского молока, лились эти песни в ранней жизни, словно чистая и прохладная горная вода из сосцов Земли; повзрослев же, люди сами сварили себе ячменную брагу, да заправили ее горьким хмелем критики – и позабыли о старом свежем напитке. А жестокий шум мира еще прежде заглушил поющие голоса, – лишь отдельные, неясные звоны, неразборчивые, невнятные, доносились до них словно сквозь сон, звуча отголосками эха в глубинах памяти; даже люди, глубоко сроднившиеся с ними, едва в силах были вспомнить прежнее, и ходили между ними, и не узнавали их, и смотрели на них свысока, и пренебрежительно не замечали их. Отрок сказал свое слово, и чары рассеялись, занавес, отделявший детство и зрелость людей, поднялся, – открывшееся темное пространство теперь освещено, и выступили сказочные времена человечества, заполненные самыми разными персонажами (298).
Все, что ни делает человек, таково – он дает будущему, берет у прошлого (302).
В могильных курганах и по сию пору находят среди костей золотых пчел, и шпоры, и перстни, но только все это распадается в прах, едва соприкоснувшись с лучом света. Лишь отдельные интонации, некоторые основные аккорды древних песнопений живы, и мы утверждаем: в народной поэзии они слышны отчетливее всего. Ведь такая поэзия распространена шире любой иной, и точно так же и во времени достигла она наибольшей глубины – мощным корнем она вертикально уходит вниз, в глубины времени, тогда как благородная поэзия больше расходится своими корешками по горизонтали, под самой поверхностью земли.

<…>

Пока не было замкнутых поэтических школ, вся народная масса принимала в свою среду поэтов, и они были лишь устами народной поэзии, потом поэты отделились от массы, но все крылатыми посланцами сновали песни поэтов между поэтами и народами, но напоследок школа поэтов вскарабкалась уже в такие выси, что народ по большей части попросту потерял их из виду, но только от этого древние песнопения не умолкли, а, напротив, народ, положившись на себя, пожалуй, еще умножил их число (304).


Вместе с модами индивидуальная поэзия высших сословий стала проникать в народ, в пестром хаосе плавают вперемежку оперные арии, баллады, песенки из альманахов, и ничего уже народного, характерного не выделить нам в народном пении, за исключением того, о чем мы говорили, за исключением пережитков древних песнопений.
Поэтому издатели «Волшебного рога» и заслужили себе венок из дубовых листьев тем, что сделали для своего народа, – они спасли от гибели то, что можно еще было спасти (306).
В истинной, то есть одновременно поэтической, истории вообще не ведется счет ни годам, ни векам, если не было, пока длились они, ни единой минуты вдохновения (308).
[II.]
Если немцы не хотят, чтобы реальность их существования совершенно уничтожила их внутреннюю поэзию, само ядро их бытия, им надо поступать так, чтобы лучшая часть их натуры постоянно обличала случайно сложившиеся, внешние условия существования, – только тогда они смогут рассчитывать на то, что сумеют оправдаться перед историей, как поступали другие народы, и она простит им их теперешнее отсутствие на исторической сцене. Конечно, поэзией не изгонишь чужую силу, зато благодаря поэзии силе можно противопоставить силу; и в самой большей беде человек еще не погиб, если его душа сохранила способность резонировать, подобно музыкальному инструменту, – деревянная же, не ведающая внутреннего звона натура навеки останется в услужении у насилия, потому что так решила сама природа. Поэтому, если в народе сохранилась такая полнозвучная, звонкая и насыщенная внутренней энергией поэзия, это утешительно; внутреннее качество такой поэзии само свидетельствует о ее правдивости, а что стала она поэзией народной, доказывает, что истина ее сохраняет не только индивидуальное значение для поэта, но что во всей массе народной отыскалась общая черта, слившая в нераздельности поэта и народ (309).


О СОЧИНЕНИЯХ ЖАНА ПОЛЯ ФРИДРИХА РИХТЕРА
То же, что мы разумеем под хорошим вкусом, есть нечто куда более высокое, чем … эстетическая игра в выискивание бородавок, – это твердый внутренний такт, тонкая, откликающаяся на малейшее прикосновение эссенции нервов, твердое чувство верного, подобающего, прекрасного, не обманывающее никогда, – короче говоря, эстетическая совесть, каковая творит, не ведая правил, и сама же дает себе законы, – точно так, как нравственная совесть непосредственно, не пользуясь никаким каноном, осуществляет начала добродетели, а философская совесть осуществляет истину, не пользуясь никакой логикой. С этой стороны Жан-Поль может померяться с любым, с самым лучшим поэтом, – ни один не превзойдет его в его прекрасной, возвышенной и вдохновенной жизненной грации, не превзойдет в нежности любых звучаний чувства, поднимающихся от земли так, как если бы они были колокольчиками гармоники, – никто не превзойдет его ясных и светлых звучаний, на которые откликаются самые глубокие струны души (338).

КЛЕМЕНС БРЕНТАНО
ГОДВИ
Тот второй, глава восьмая
Нас всех тронула песнь Фламетты. Лишь Годви не высказался ясно. Вообще мне показалось, что он словно заключает в себе особый инструмент, а потому всегда одинаково взволнован. Всю свою жизнь он посвятил прекрасному воспоминанию, и если что-то его трогает, так это касается его душевных струн воспоминание; суждения же его всегда здравы и оригинальны. Оригинальность состоит в едином цельном впечатлении души, призвук которого всегда слышится в его суждениях и налагает на них печать его личности (346).
[II.]
Том первый. Леди Ходфилд – Вердо Зенне
Именно индивидуальность и трогает нас так, ибо многообразие связано в ней до полной неузнаваемости и отдельное выступает перед нами куда более колоссальным и странным, и мы волнуемся, ибо видим, что перед нами и с нами живет то самое, благодаря чему мы живы, то, в чем мы живы. Я радуюсь прекрасному дитяти, как радуюсь прекрасному творению искусства, и оба вида красоты взаимосвязаны в моей душе, и я еще более способна радоваться первому виду ее. Чем более завершена в себе выражающаяся в творении отдельная сторона божественного, тем легче, безболезненнее дается взгляду переход от одиночества индивида к полноте жизненных связей, чем прекраснее творение, тем чище, тем совершеннее выставлена в нем, как напоминание, односторонность чувства, позволяющая нам не скорбеть об отсутствии целого (355).
Люди, одаренные способностью жить, и я в том числе, вечно сражаются с упорядоченной, правильной жизнью. Они созданы, чтобы просто жить и существовать, не для государства (357).
В поэзии творение предоставлено самому себе, и созидающая его сила создает сама себя, ибо поэтическое творение есть вся энергия своего создателя. В ней фантазия жаждет, творение исполнено энергии воображения. Пластическое творение поэзии относится к идеалу, как язык к мышлению, а в живописи – как краски, как облик целого к мысли. Я могу ощущать в себе идеал в предельно сжатой форме, могу предельно расширять, развертывать его в поэзии, ибо слову присущи звучание и цвет, а звучание и цвет обладают обликом, формой (358).

ЛЮДВИГ АХИМ ФОН АРНИМ
О НАРОДНЫХ ПЕСНЯХ
Я изложу немало наблюдений, относящихся к различным временам, к различным областям; все они свидетельствуют о том, что только народные песни и бывают по-настоящему услышаны, – все же остальное, во все времена, проходит мимо ушей.

<…>

То, что я называю нашим временем, что во всех нас живет как направляющая нить и не удивляет никого, – это для меня в мире воспоминаний начинается с церковных песнопений, я их давно не слыхал, но не позабыл (377).


Теперь же я должен сказать, что эти песни были мне большим подспорьем, противодействовали тогдашней тяге к болезненности, к умиранию <…>, в них было что-то настоящее, как в здоровом смехе от души (378).

Что же происходит, что творится?.. Ничего?.. Всегда одно и то же: лукавый тщится уподобить мир себе, все в мире сравнять, все обречь мерзости, разрушить все, что привязывает человека к почве отечества покрепче, нежели огород, где он ковыряется с лопатой в руках. Ведь уже мысль: вот почва, на которой мы плясали, на которой скакали в упоении, радуясь жизни, – ведь сама эта мысль такова, что думающий так будет строить прочно, будет строить вдохновенно для себя и для потомков, а у того, в ком нет такого умения строить, у того нет и отечества (391).


<…> вообще к старинным народным книгам до сих пор обращались либо невежественные дельцы, либо правительства, – последние по собственному произволу то препятствовали их распространению, то запрещали их совершенно, так что можно только удивляться тому, что, будь то случайно или по воле судьбы, так много превосходных, чудных произведений напомнили нам в эти дни о том, что значит чувствовать и ведать, предвидеть и мечтать, что такое народная песня и чем она может вновь стать для нас – высшим и единственным сокровищем для всей страны, для города и для села. Ученые ж тем временем засиделись за изучением своего собственного благородного языка, того самого, который своим благородством надолго отдалил от народа все возвышенное и превосходное; когда ученые поймут, что их стремление совершенствовать замкнутый в себе язык расходится с требованиями подлинной культуры, поскольку ведь язык должен оставаться подвижным, текучим, должен приспособляться к мысли, ибо в нем совершается откровение, излияние ее, – когда они поймут это, им придется либо уничтожить свой аристократический язык, либо сделать его достоянием всех; иначе язык вообще не сможет обогащаться, разрастаться – сам по себе, без какой-либо подмоги извне. Из-за этого разделения языков – вследствие невнимания к лучшей, поэтической части нашего народа – нашей стране и недостает народной поэзии в новейшие времена (398).
Возможно, когда нам удастся изведать все содержание наших дней, мы вновь обретем народную поэзию, и это побудит нас доискиваться иных, еще живых отзвуков ее; она всегда спускается к нам ступенями единой извечной лестницы, протянувшейся с небес, – ступени ее эпохи, и по ним нисходят ангелы радуги; они приветствуют всех тех, кто раскалывает дни нашей жизни противоречиями, и примиряют их с нашим временем, они своим прикосновением исцеляют великую рану, протянувшуюся через весь мир – рану, из которой слепо и грозно уставились на нас глаза адской бездны (399).
Когда же возродится Германия, кто скажет нам? Кто носит ее в сердце, тот ощущает теперь могучее волнение… Как будто тяжелый приступ лихорадки оставил по себе сухость во рту, и нам снится, будто мы сажаем в землю предлинные волосы и они пускают зеленые побеги и образуют над нашей головой беседку, поросшую цветами, и самые красивые из них сменяют еще и еще более красивые, – так в этих песнях приветствуют нас грядущие времена полнокровного здоровья. <…> Однако глубокое почтение, которое наша эпоха питает к искусству, эти поиски вечного, того вечного, что сами же мы и должны будем произвести, – они обещают нам религию будущего, которая утвердится лишь тогда, когда все мы, построившись на отдельных ступенях возвышенного духа, войдем в нее, – и чтобы сама она вознеслась над нами вдохновенным цветком бытия! Благодаря чувству живого искусства в нас все наполняется здоровьем – и все больное, и вся наша неудовлетворенность тем, что у нас есть, и все эти жалобы на несчастливое время. Мы осмысляем все вокруг и замечаем, что столь многое не отринуло бы нас никогда, если бы мы сами не приступали к делу не с того конца, – так, большая часть мира, вся атмосфера чужого могла бы проплыть мимо нас, не будучи для нас ни слишком тяжкой, ни слишком пленительной и не возымев власти над нами, – не будь в нас страха перед ней. Велико искусство забывать – благодаря ему чума чужеродного сойдет с нашей земли: прочь чужеродное в чужом! На нашей земле устанавливается свой климат: прочь же чужеродное в родном! (403).
Если простое и легкое искусство достигает столь многого, то отчего же получается так, что тяжелое, нагроможденное – так называемое «искусство» не достигает ровным счетом ничего? Не может достичь и самого малого тот, кто не стремится к величайшему! Кто творит лишь для себя, высокомерно равнодушный к тому, поймут ли его, понесут ли дальше его искусство, тот, конечно, не способен постичь, понять других. Нечего сказать людям и тому, кто прежде всего хотел бы снискать благорасположение суетливого и вздорного племени критиков, пусть он и полнится словами. Эти двое не устоят на ногах, и не потому, что мир скользкий, как лед, а потому, что они пытаются занять место на обледеневших полюсах его…

<…>

Пусть каждый задумается о своем месте в мире, и непременно окажется, что каждый необходим другому, что каждый существует в своих астральных связях и каждый – художник, которому есть что сообщить людям, ему одному свойственное во всей вселенной. Но особенно благоприятствуют звезды тому, кто без труда и забот подготовляет важнейшую всеобщую деятельность всех, кто не сеет, но жнет и примером своей богоравной жизни питает всех. Такова судьба человека, теснейшим и глубочайшим образом соприкасающегося с народом (405).


Тут многим дано такое, что собственной своей силой способны свершить лишь немногие, – воззвать к миру, собрать рассеянный свой народ, разделяемый наречием, предубеждениями, заблуждениями веры, праздными новшествами; с пением пойдет весь народ под его знаменем вперед, и наступят новые времена. Если знамя и не расшито золотом, а может быть, это всего лишь изодранный парус блуждающего по морям аргонавта или отданный в заклад плащ нищего певца, – кто понесет это знамя, пусть не ищет себе награды, и кто последует за ним, лишь исполнит свой долг, ибо все мы ищем высшего, все мы ищем золотое руно, и богатства нашего народа принадлежат всем: все созданное живым искусством души, все сотканное долгим временем, могучими силами, верой и знанием народными, все, что сопровождает народ в радости и в смерти, – песни, легенды, сказания, речения, истории, пророчества, мелодии. Мы все хотим вернуть народу – все то, что, пока катилось время, доказало свою алмазную твердость, все, что со временем не притупилось, а только сгладилось и отражает своей поверхностью игру красок в мире, все, что сложится в монумент великого народа немцев, и будет то и надгробие древнейших эпох, и памятник настоящему, и для грядущего столп на ристалище жизни (406).

О НАРОДНОЙ ПОЭЗИИ ИЗ ПИСЕМ И СТАТЕЙ

РОМАНТИЧЕСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ
ЯКОБ ГРИММ
МЫСЛИ О ТОМ, КАК СОТНОСЯТСЯ СКАЗАНИЯ

С ПОЭЗИЕЙ И ИСТОРИЕЙ
В наше время проявилась великая любовь к народным песням; она привлечет внимание и к легендам, которые бродят среди все того же народа, а также сохранились в некоторых всеми позабытых местах. Или даже лучше сказать (поскольку и легенды могли пробудить интерес к песням): все более живое в наши дни осознание подлинной сущности искусства и поэзии не дало пропасть тому самому, что еще совсем недавно почитали презренным, а теперь как раз наступил крайний срок собирать все подобное (407).
В сказаниях народ изложил свои верования, какие таит в себе, верования о природе всех вещей, – народ сливает их со своей религией, которая кажется ему непостижимой святыней, дарующей блаженство.
Верования и нравы объясняют характер сказания, с которым они точно согласованы, и наоборот; ни в чем между ними нет злополучного зазора (409).

ПИСЬМО ЯКОБА ГРИММА КЛЕМЕНСУ БРЕНТАНО
Начало марта 1809 года
В своем «Волшебном роге» Вы намеревались дать собрание забытых старых песен, чтобы каждый получал от них удовольствие, чтобы каждый мог их петь и читать, – независимо от того, будут то совершенно забытые народные песни или такие, которые еще поются в народе, или иные стихотворения, какие можно найти в старинных книгах. Плохо одно – что ни Вы, ни Арним то ли не договорились друг с другом, то ли просто не сошлись друг с другом в том, как обращаться с такими песнями. Ни в ком из Вас не было должного исторического уважения к этим песням – одним оно присуще, другим нет. Первые полагают, что если спустя значительное время отбрасывать или произвольно менять старинный напев, то этим ущемляются или вовсе уничтожаются права старинных певцов и всех тех столетий, в которые песня жила, – такое ощущение, как мне представляется, все еще не зависит от какого-либо намерения изучать поэзию исторически (412)
Другие же полагают, что поэзия – вольная добыча, так что всякий может обновлять ее, чтобы она была понятна не только своему времени, но также соответствовала вкусу и восприятию современности, поэтому можно даже дополнять фрагменты старого, чтобы они не погибли окончательно, а история поэзии, для которой последний прием совершенно не пригоден, пусть уж особо позаботится о своих целях. Я не отрицаю того, что поэзия свободна, но речь о свободе может идти лишь тогда, когда на старинный сюжет создается новая поэзия, а не тогда, когда старина реставрируется холодным умом, все равно, умело или неумело, или переводится частями и тоже холодно.

<…>

Правда, Арним, как мне кажется, всегда исходит из верного принципа, он влил во многие песни сильный элемент своей поэзии, даже целиком включил собственные произведения, как и Вы в нескольких случаях, против чего я отнюдь не возражаю, потому что все это очень красивые песни. Беда только, что Арним порой работал слишком легкомысленно, вносил поспешные и совсем не нужные перемены, в некоторых же песнях не менял ничего, хотя в них было не меньше оснований для этого, чем в других. А Вы, не будучи расположены к современному, поступали иначе, чем он, и, искусственно дополняя и расширяя песни, подражали в таких изменениях или в новых песнях старине, чтобы все казалось старинным или, вернее, чтобы новое не мешало старому. Непоследовательность обоих авторов, как и многое внешнее, что касается сохранения устаревших слов, диалекта…– не вижу, как можно извинить все это. Второе критическое замечание – это, бесспорно, то, что Вы нигде не разъяснили свой метод и свой взгляд (413).



ИЗ ПИСЕМ ЯКОБА И ВИЛЬГЕЛЬМА ГРИММ

КАРЛУ ФРИДРИХУ ФОН САВИНЬИ
ВИЛЬГЕЛЬМ ГРИММ – САВИНЬИ
15 марта 1809 года
Мы сейчас заняты большой работой. А именно оба мы сходимся в том, что создать историю поэзии можно лишь тогда, когда через бесконечные разветвления будут возведены к самому их корню те сказания, из которых (с необходимостью) рождается поэзия, когда ясно станет взору, как воды родника, изливаясь, текли бессчетными рукавами по всем странам и расходились по земле. В соответствии с этим поэзию следует изучать так, как изучают теперь мифологию (Крейцер), то есть должно возвращать всякой земле принадлежащее ей и потом смотреть, какие модификации претерпевала поэзия в каждом из народов, где она всякий раз принимала цвет и облик от неба, под которым цвела. Невозможно поверить – если бы не примеры, – какой почти уже вечной жизнью живут многие сказания, они существовали в самые древние времена и, беспрестанно меняя облик и форму, оставались внутри себя прочными, несокрушимыми, – так и шли они вперед чрез все времена (414).

ЙОЗЕФ ФОН ЭЙХЕНДОРФ
НАРОДНАЯ ПЕСНЯ
Народная песня наделена основным характером лирики вообще; она не представляет факт, а передает впечатления, произведенные на певца предполагаемыми или кратко обрисованными событиями. От лирики как искусства народная песня отличается непосредственностью и кажущейся бессвязностью, – в ней воспринятое чувство не объясняют и не украшают и не рассуждают о нем, а передают неподготовленно, молниеносно, – словно на лету, без всяких переходов народная песня открывает удивительные перспективы, и там, где этого менее всего ждешь.

<…>

…народная песня в своем неизменно живом развитии – это поэтическая портретная характеристика индивида-нации (443).


Значительное число немецких народных песен относится к XV и XVI столетиям, когда самые начала Реформации и войны с турками произвели в народе необычайное движение и вместе с тем более высокое поэтическое настроение. Основное содержание таких песен – природа и любовь. Любовь здесь – не сентиментальная выморочность, она здорова до мозга костей, порой грубовата и хитро-насмешлива, но чаще всего она благочестива, и это всегда верная любовь.

<…>

В песнях, посвященных природе, к которым мы причисляем бессчетные охотничьи, пастушеские, разбойничьи и путевые песни, нас нередко поражает самое доверительное, какое бывает только у детей, уразумение всей внешней природы, ее символики, глубокое проникновение в таинственный духовный мир животных (444).


ФРАНЦ БААДЕР
ИЗ ДНЕВНИКОВ
1786
[VI.]

5 ноября
Так называемая чувственная, материальная природа есть символ и копия внутренней, духовной природы.
(Всякое деяние бога в живой и так называемой неживой природе, в природе и в Библии семантично, символично, есть исполнение и раскрытие предшествующего и зародыш и печать грядущего.
Все в этом Всем есть единство и средоточие, все сплетается одно с другим, и все выплетается одно из другого (536).
1787
[I.]

5 июля
Взгляни на природу, на великое чувственное всебытие вокруг! Что за дерзновенная поэма, полная единого возвышенного смысла в своем вечно ином и вечно одном и том же откровении! Великая фабула, с каждым убывающим моментом времени приближающаяся к своему единому и столь же прекрасному, сколь изумительному учению морали. Блажен смертный, кому предчувствие уделило некую толику знания того великого смысла и кто принял дар с трепетом и содроганием. Ибо даровано ему созерцать Незримого – в облачении его. С радостью приступает тогда он к постижению правила природы, ибо повсюду, вверху и внизу, видит он, что содействует оно единой цели. Ибо Бог есть истина, и внутреннее познание истины, любовь к истине, наслаждение истиной есть закон природы для человека. Чем иным мог бы быть разум человека, как не восприятием, как не внятием незримых законов, направляющих и упорядочивающих повсеместно земную персть, как не) слышанием голоса бога, звук которого раздается повсюду, как не чтением – как не чтением по складам его иероглифических письмен?..
И человек как таковой не способен делать ничего иного, как поэтически творить! Воспринять великий идеал бога в природе, стремиться к нему чувством, проникать его чувством – и затем на всем существующем вне его, на всяком слове и деле своем ставить печать своего внутреннего идеала, то есть искаженной, ущербной, нечистой копии того первого, воспринятого им идеала (537).


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет