155
5. Художественная жизнь современного общества: в 4 т. – Т. 1. Субкультуры и
этносы в художественной жизни / Рос. АН; Гос. ин-т искусствознания. Редколлегия: А. Я.
Рубинштейн (гл. ред.) и др. – СПб.: Дмитрий Буланин, 1996. – 237 с.
Афанасьев А.С.
КФУ
НАРРАТИВНЫЙ МЕТАЛЕПСИС В РОМАНЕ Л. УЛИЦКОЙ «ДАНИЭЛЬ
ШТАЙН, ПЕРЕВОДЧИК»
Для современной русской женской литературы является
процесс включения в
художественный нарратив автобиографического нарратива. Основным приемом, который
актуализируется писательницами при подобном включении, становится прием
нарративного
металепсиса.
Как
нам
представляется,
наиболее
любопытно
рассматриваемый нами тип нарративного металепсиса представлен в романе Людмилы
Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» (2006).
Сложное и неоднозначное с точки зрения поднимаемых в произведении
философских и
религиозных вопросов, оно специфично и в нарративном плане. По
справедливому замечанию С. Шишковой-Шипуновой, Л. Улицкая «избрала нечто среднее
между документальной и художественной формой повествования и написала эту вещь в
редком жанре псевдодокументов – писем, дневников, воспоминаний, записей разговоров,
газетных и архивных материалов» [2]. В качестве адресатов и адресантов этих посланий
выступают около 30 вымышленных героев (многие из которых имеют прототипов в
реальности) и «истинных участников» описываемых событий. С позиции учения
нарратологии о типах повествования здесь представлен акториальный тип повествования,
однако с точки зрения самого характера наррации (лексики, синтаксических конструкций и
собственно стиля) более уместным стоит видеть в романе аукториальный тип. Каждую из
пяти частей романа венчает письмо «Людмилы Улицкой»
1
«Елене Костюкович» – тоже
писательнице и переводчице (истины ради отметим, что в пятой части помещено сразу два
письма). Образы реальных писательниц втягиваются в художественный мир романа,
превращаясь в квазибиографического нарратора (Л. Улицкая) и квазибиографического
персонажа (Е. Костюкович) наряду с Даниэлем Штайном, Эвой Манукян, Хильдой и всеми
остальными героями, и одновременно подключают автобиографический нарратив.
Содержание писем «Людмилы Улицкой»
образует собственный метасюжет,
который раскрывает внутренний мир квазибиографического нарратора. Два первых письма
структурно одинаковы: «Людмила Улицкая» в каждом из них выступает в двух ипостасях
– писательницы и близкой подруги «Елены Костюкович». В «писательской» части адресант
жалуется коллеге на муки творчества, которые «Елене Костюкович» должны быть хорошо
знакомы («Как всякая большая книга, эта меня доканывает. Не могу объяснить ни себе, ни
тебе, зачем я за это взялась, заранее зная, что задача невыполнимая» [1, с. 320-321]), и
1
Для удобства мы будем использовать кавычки при написании фамилии и имени
писательниц при упоминании их как квазибиографического нарратора/персонажа.
156
приоткрывает дверь на «творческую кухню», вводя метатекстовую компоненту («Я
полностью отказалась от документального хода,
хотя все книжки-бумажки, документы,
публикации и воспоминания сотен людей выучила, как полагается рабу документа,
наизусть» [там же, с. 163]; «Безумной сложности монтажные задачи. Весь огромный
материал толпится, все просят слова, и мне трудно решать, кого выпускать на поверхность,
с кем подождать, а кого и вообще попросить помолчать» [там же, с. 320]). Два последних
примера позволяют говорить о том, что адресатом письма имплицитно становится каждый
читатель, способный понять и оценить движение писательской мысли и его тяжелый труд.
«Дружеские» части обоих писем объединяет одно событие – известие о рождении внука.
Но если в первом письме об этом скупо сообщается как о событии будущего («Большая
новость – к лету будет второй внук» [там же, с. 165], то во втором рождению внука Луки
«Людмила Улицкая» посвящает целый абзац. При этом «явление младенца» она определяет
как «образование нового мира, нового космического пузыря, в котором все отразится» [там
же, с. 322], что, безусловно, соотносит с общей религиозной проблематикой романа.
Ипостасийная двучастность первых писем распадается на самостоятельные третье и
четвертое письма. Центральная тема третьего «дружеского» письма – пищевое отравление,
которое случилось с «Людмилой Улицкой». Однако физиологическое отравление по мере
рассуждений адресанта переходит в философско-символическое: «я поняла, что извергаю я
из себя весь тот кошмар, который я поглотила за последние месяцы чтения – мучительного
чтения всех книг об уничтожении евреев во время Второй мировой войны, всех книг по
средневековой истории <…> все антисемитские опусы <…> все еврейские и нееврейские
энциклопедии <…> весь еврейский вопрос, которым я отравилась сильнее, чем томатным
соком» [там же, с. 495-496]. Значимость этого письма заключается в том, что именно здесь
впервые представлены философские
размышления персонажа-автора, которые будут
ведущими в последних письмах.
Подавленное настроение этого письма переходит и в четвертое «писательское»
письмо, где «Людмила Улицкая» жалуется на психологическую усталость от написания
«коллажа»: «Я не настоящий писатель <…> Я вырезаю ножницами куски из моей
собственной жизни, из
жизни других людей, и склеиваю “без клею”– цезура! – “живую
повесть на обрывках дней”» [там же, с. 624]. Психологический диссонанс заключен в
следующем: как писатель, «Людмила Улицкая» (а возможно, и Людмила Улицкая – уже без
кавычек) «не имеет права» переносить достоверные биографии реальных людей в свое
художественное произведение; при этом фикциональность персонажей, их
характеров и
фактов нисколько не снижает художественное достоинство книги, но вступает в
противоречие с концептуальной установкой на документальность повествования, что
сильно расстраивает автора письма. Именно поэтому особую значимость приобретает
приведенная цитата из стихотворения Б.Л. Пастернака «Памяти Рейснер», в котором, по
мнению «Людмилы Улицкой», происходит правильная
конвертация документального
материала в художественное произведение. Эмоционально «произнесенное» слово
«цезура!», намеренно разбивающее пастернаковскую фразу, передает внутреннее
состояние адресанта, раздосадованного невозможностью подобным образом преобразовать
ее собственный материал.
В двух последних письмах главной становится религиозно-философская
проблематика – та
проблематика, которая является для романа центральной, но
157
практически (за исключением небольшого пространства третьего письма) не
артикулировалась в предыдущих письмах. Рассказ о встрече с Даниэлем Руфайзеном –
прототипом Даниэля Штайна (пятое письмо) и сон об Ангеле Побеждания (шестое письмо)
предваряют рассуждения адресанта о главном вопросе романа – о «личной ответственности
в делах жизни и веры» [там же, с. 686]. Оказался Даниэль (и Руфайзен, и Штайн – в данном
вопросе они для «Людмилы Улицкой» тождественны) победителем или побежденным? –
этот вопрос соединяет эти письма. В пятом письме декларируется его (их) поражение:
«Даниэль был праведником. По человеческому счету он потерпел поражение – после его
смерти приход распался, и нет церкви Иакова, как и не было» [там же, с. 659]; «Община
Даниэля Руфайзена распалась. Община Даниэля Штайна, моего литературного героя,
полувыдумка-полувоспоминание, тоже распалась» [там же, с. 662]. Материальное
воплощение заветов Даниэля после его смерти существовать перестало. В шестом письме
происходит «прозрение» адресанта: в увиденном сне «Людмила Улицкая» поняла, «что он
<Даниэль –
А.А.> ушел непобежденным» [там же, с. 681], оставив простую истину: «веруйте
как хотите, это ваше личное дело, но заповеди соблюдайте, ведите себя достойно» [там же,
с. 658].
Таким образом, Л. Улицкая в романе «Даниэль Штайн, переводчик» металепсис как
один из приемов, позволяющий ей ввести не столько (квази)автобиографический нарратив,
сколько поддержать
поэтику документализма, общую установку на достоверность
описываемого.
Достарыңызбен бөлісу: