/55/ снегу, между школою и хутором, видны были сначала только формы огромных ступней Степана Мартыновича, а потом образовалась и утоптанная дорожка. После дневных трудов Степан Мартынович каждый вечер приходил на хутор, как говорил, почить от треволнения дневного. Приходу его всегда были рады, особенно Прасковья Тарасовна.. И, действительно, было чему радоваться: в подлунной не было другого человека, который бы с таким, если не вниманием, то, по крайней мере, терпением выслушивал в сотый раз повесть с одними и теми же вариантами, повесть о странствовании Прасковьи Тарасовны в Полтаву и обратно. Прибавляла она иногда к своему повествованию эпизод, почти шепотом, иногда и погромче, если видела, что Никифор Федорович занят чем-нибудь или просто читал летопись Конисского. Тогда она почти одушевлялась, рассказывая о том, как они, возвращаясь из Полтавы, приехали к Успению в Лубны, в самый развал ярмонки, и ввечеру ходили в театр и видели там, как представляли «Козака-стихотворца». Тут она брала тоном ниже: «Прелесть! Просто прелесть! Настоящий офицер той козак-стихотворец. А Маруся — барышня, та й годи. Не налюбуюся, бывало. Да к тому еще запоет:
Нуте, готовьте пляски, забавы.
Ну, барышня, да и только, как будто вчера из Москвы приехала. А как дойдет до слов: «Ему Маруся навстречу бежит», да и пробежит немножко и ручки протянет, как будто до офицера... чи то, до козака-стихотворца, я не вытерплю, бывало, просто зарыдаю, так чувствительно».
— Что это там так чувствительно? — спросит, бывало, Никифор Федорович, когда расслышит.
— Я розказую, как мы в Лубнах...
— Знаю, знаю. Козака или офицера-стихотворца видели. Плюньте на эти рассказы, Степан Мартынович, да садитесь поближе, я вам прочитаю, как ходили наши козаки на Ладожский канал да на Орель. Линию высыпать. А вы бы лучше сделали, Прасковья Тарасовна, если б велели нам чего-нибудь сварить повечерять.
Заметить надо, что Никифору Федоровичу страшно не понравился знаменитый «Козак-стихотворец». Он обыкновенно говорил, что это чепуха на двух языках. И я вполне согласен с мнением Никифора Федоровича. Любопытно бы знать, что бы он сказал, если бы прочитал «Малороссийскую Сафо». Я думаю, что он выдумал бы какое-нибудь новое слово, потому что слово «чепуха» для нее слишком слабо. Мне кажется, ни/55/кто так внимательно не изучал бестолковых произведений философа Сковороды, как к[нязь] Ш[аховской]. В малороссийских произведениях почтеннейшего князя со всеми подробностями отразился идиот Сковорода. А почтеннейшая публика видит в этих калеках настоящих малороссиян. Бедные земляки мои! Положим, публика — человек темный, ей простительно. Но великий грамматик наш Н. И. Греч в своей истории р[усской] словесности находит [в них], кроме высоких эстетических достоинств, еще и исторический смысл. Он без всяких обиняков относит существование козака Климовского ко времени Петра I. Глубокое познание нашей истории!!
По прочтении эпизода из летописи Конисского друзья повечеряли и разошлись.
Так или почти так проходили длинные зимние вечера на хуторе. Иногда приезжал и Карл Осипович нанюхаться табаку из своей раковинной табакерки и уезжал не вечерявши, разве только иногда выпьет рюмочку трохимовки и закусит кусочком бубличка, а иногда так и совсем не закусит.
Время близилось к праздникам. Степан Мартынович уже начал распускать своих школярив по домам. Уже и кабана, и другого закололи на хуторе. Прасковья Тарасовна собственноручно принялася за колбасы и прочие начинки к празднику. Везде и по всему видно было, что праздник на улице ходит, а в хату еще боится взойти.
В такой-то критический вечер приехал на хутор Карл Осипович и привез письмо с почты, и письмо то было из Полтавы. От детей. И, как бы вы думали, от кого еще? От И. П. Котляревского. Прасковья Тарасовна, когда услышала, что письмо из Полтавы, вбежала в комнату и колбасу забыла оставить в вагани.
— Где же это письмо? Голубчик, Карл Осипович, где же письмо? Прочитайте мне, дайте мне его, я хоть поцелую.
— Отнесите сначала колбасу на место, а потом уже приходите письмо слушать, — сказал Никифор Федорович, развертывая письмо.
— Ах я божевильная, и не схаменуся! — вскрикнула она и выбежала за двери.
Вскоре все уселися вокруг стола, и началося торжественное чтение писем.
Сначала были прочтены письма детей, с повторением каждого слова по нескольку раз, собственно для Прасковьи Тарасовны, причем, разумеется, не обошлось без слез и восклицаний, как, например: /57/
— Ах вы, мои богословы-философы! Соколы-орлы мои сизые, хоть бы мне одним оком посмотреть теперь на вас!
Так как уже начинало смеркаться, то догадливая Марина, без всякого со стороны хозяйки распоряжения, внесла в комнату свечу и поставила на стол. Никифор Федорович развернул письмо Ивана Петровича, сначала посмотрел на подпись и [потом] уже начал читать:
«Ласкавии мои други, Никифор Федорович, Прасковья Тарасовна и Степан Мартынович».
Все молча между собою переглянулись.
Но так как письмо было писано по-малороссийски, что не всякий поймет, а другой и понял бы, так уст своих марать не захочет мужицкими словами, а потому я расскажу только содержание письма, отчего повесть моя мизерная много потеряет.
После обыкновенных поздравлений с наступающими праздниками Иван Петрович описывает добрые качества детей их и удивляется их необыкновенному сходству, как физическому, так и нравственному, и говорит, что он по мундирам их только и узнает. «Я за ними, — говорит, — посылаю каждую субботу. Воскресенье они проводят со мною, и я не налюбуюсь ими. Не желал бы я у себя иметь лучших детей, как ваши дети. Моя «Муха» наполняется еженедельно описанием их детских прекрасных качеств». Далее он пишет, что лучше бы было повести их по одной какой-нибудь дороге, по военной или по гражданской. А далее пишет, что нет худа без добра, что от различного их воспитания выйдет психический опыт, который и покажет, какая произойти может разница от воспитания между двумя субъектами, совершенно одинаково организованными. А далее пишет, что он немало удивился, когда узнал, что они хорошо читают по-немецки и еще лучше по-латыни, и спрашивает, кто их учил. (Тут молча переглянулись Карл Осипович и Степан Мартынович.) Потом пишет, что Гапка их тоже полюбила и снабжает их каждое воскресенье пирожками и бубликами на целую неделю. «Раз у меня Зося попросил гривенник на какую-то кадетскую требу, но я ему не дал: по опыту знаю, что нехорошо давать детям деньги».
— А может, оно, бедненькое, учителю хотело дать, чтобы лучше показывал, — проговорила Прасковья Тарасовна,
но Никифор Федорович взглянул на нее по-своему, и она умолкла.
И говорит: «Чтоб вы об них не беспокоились: праздники они у меня проведут. А на Свят-вечер с вечерею пошлю их к /58/ моему другу N. У него тоже есть дети, и они там весело встретят праздник Р[ождества] Х[ристова]». Дальше пишет, чтоб они не забывали его, старого, и чтобы на время каникул приезжали в Полтаву, и что в Полтаве квартиры очень дешевы, а что Гапка его варит отличный борщ из карасей сушеных. «Уж как это она делает, — говорит, — Бог ее знает.
Оставайтеся здорови, не забувайте
одынокого И. Котляревского.
P. S. Поклонитесь, як побачитесь, доброму моему Степану Мартыновичу Левицкому».
По окончании письма Карл Осипович встал, понюхал табаку и сказал: «Ессе Ьото!», Степан Мартынович тоже встал и заплакал от умиления. Да и как не заплакать? Ему, ничтожному дьячку, пишет поклон, и кто же? Попечитель гимназии. Прасковья Тарасовна тоже встала и, обратяся к образам и крестяся, с слезами на глазах говорила: « Благодарю Тебе, милосердый Господы, за Твое милосердие, за Твою благодать святую. Послал Ты ангела-хранителя моим малым сиротам на чужине». И она молча продолжала молиться. А Никифор Федорович сидел, облокотяся над письмом, и хранил глубокое молчание. Потом свернул письмо, поцаловал его, глубоко вздохнул, встал из-за стола и молча вышел в другую комнату. Через полчаса он вошел, и глаза его как будто покраснели. Прасковья Тарасовна обратилась к нему с вопросом:
— Есть ли у него пасика? Я тогда, как была в Полтаве, и забыла спросить у Гапки. А то послать бы ему хоть бочку меду. К празднику уже не успеем, то хоть к Великому посту.
— Пошлем две, — сказал Никифор Федорович и начал ходить молча по комнате.
Гости простились и пошли восвояси с миром, дивяся бывшему.
Прошли и праздники, и зима проходит, а весна наступает, вот уже и Велыкдень через неделю. Степан Мартынович распускает своих учеников в домы родительские и наказывает, чтобы прибывали в школу не раньше Вознесения Христова. По примеру семинарскому он тоже сделал вакацию своим школярам. После праздника, распорядившись хорошенько домом, т. е. перепоруча смотрение за школою и за меньшими братьями старшим братьям, двум богословам, а третьему философу, и наказав, чтобы в часы досуга рыли ров, не весьма глубокий, около древ насажденных, приведя все в порядок, он позычил у знакомого ему мещанина беду, разумеется не такую франтовскую, как у Карла Осиповича, а так себе, про/59/стенькую. А у другого, тоже знакомого, мещанина нанял коня с хомутом на двадцать дней и нощей. Запрег коня в беду и в одно прекрасное утро, простившись с хутором и со школою, сел и поехал легонькою рысцою в Полтаву.
Прасковья Тарасовна послала им свое, хотя заочное, родительское благословение и мешок бубличков, как-то особенно испеченных. А Зосе своему и полкарбованця денег, которые он должен был ему передать тихонько от Ивана Петровича. Степан Мартынович обещал все это исполнить, но не исполнил. Он за полкарбованця отслужил молебен угоднику Афанасию о здравии отроков Зосима и Савватия, а Зосе крепко-накрепко наказал, чтобы он не осмеливался просить гривенничков у Ивана Петровича.
В Полтаве с ним не случилось ничего необыкновенного, кроме разве, что он присутствовал в соборе при рукоположении во диакона его старого знакомого баса и что новый диакон зазвал его к себе, напоил пьяным и вдобавок поколотил слегка. Из чего и заключил Степан Мартынович, что его приятеля никакой сан не исправит, что он как был басом, так и останется им даже до могилы.
По возвращении восвояси из далекого и не исполненного приключений странствия школу свою нашел он благополучною, а благодарные братья обрыли кругом новый вертоград его, да еще и лозою огородили. Поблагодарив их прилично, т. е. купив им по паре юхтовых сапог и демикотону на жилеты, и их же просил пособить ему перенести из хутора пчелы в свою пасику. Что на другой же день и было исполнено. Теперь он, кроме того, что стихарный дьяк, учитель душ до тридцати учеников, да еще и пасичник немалый.
Проходили невидимо дни, месяцы и годы. Зося и Ватя росли духом и телом в Полтаве, а Никифор Федорович и Прасковья Тарасовна старилися себе безмятежно на хуторе и получали исправно каждый праздник поздравительные письма от детей. Потом стали получать ежемесячно, потом и чаще и уже не наивные детские письма, а письма такие, в которых начал определяться характер пишущих. Так, например, Зося писал всегда довольно лаконически: что он почти нищий между воспитанниками и что по фронту он из числа первых. А Ватя писал пространнее: он скромно писал о своих успехах, о нищете своей он не упоминал. А о добром и благородном своем покровителе он исписывал целые страницы. Из его писем можно было узнать костюм, привычки, занятия, словом, ежедне/60/вный быт автора «Полтавки Наталки», «Москаля-чаривныка» и «Перелицованной „Энеиды“».
В конце четвертого года получены были от детей письма такого содержания:
«Дражайшие родители!
Выпускной экзамен я сдал прекрасно: получил хорошие баллы во всех науках, а по фронту вышел первым. Меня посылают в дворянский полк в Петербург. А потому и прошу прислать мне сколько можете на первый раз денег на непредвио денные расходы.
Ваш покорный сын З. Сокирин».
— Сокирин, Сокирин, — худой знак, — говорил тихо Никифор Федорович и развертывал письмо другое.
«Мои нежные, мои милые родители!
Бог благословил ваше обо мне попечение и мои посильные труды. Я сдал свой экзамен почти удовлетворительно, к великой моей радости и радости нашего всеми любимого и уважаемого благодетеля, который кланяется вам и достойному Степану Мартыновичу. По экзамену я удостоился драгоценной для меня награды: мне публично вручил сам ректор в изящном переплете Вергилиеву «Энеиду» на латинском языке и тут же публично объявил, что я удостоился быть посланным в университет, который я сам изберу, на казенный счет, по медицинскому факультету. И я теперь прошу вашего родительского благословения и совета, какой именно избрать мне университет: харьковский или ближайший киевский? Я желал бы последний, потому что там профессора хорошие, особенно по медицинскому факультету. А более желал бы потому, чтобы быть ближе к вам, мои бесценные, мои милые родители!
Жду Вашего благословения и совета и целую ваши родительские руки.
Остаюсь любящий и благодарный ваш сын С. Сокира.
P. S. . Поцелуйте за меня незабвенного моего Степана Мартыновича. Вчера и сегодня благодетель наш жалуется на боль в ногах и пояснице и третий день уже из дому не выходит. Помолитесь вместе со мною о его драгоценном здравии».
По прочтении письма Никифор Федорович сказал: «Ну, слава тебе Господи, хоть один походит на человека».
— Да еще на какого человека, — прибавил Карл Осипович. — Я вам предсказываю, что из него выйдет доктор, магистр, профессор — и знаменитый профессор медицины и хирургии. А вдобавок член многих ученых обществ. Уверяю вас, /61/ что так будет. Ай да юный эскулап! — воскликнул он, щелкая по табакерке.
— А из Зоси, вы думаете, ничего не выйдет путнего? — с таким вопросом обратилась Прасковья Тарасовна к Карлу Осиповичу.
— Боже меня сохрани так думать. Из него может выйти хороший офицер, полковник, генерал и даже фельдмаршал. Это будет зависеть от самого себя.
— Толците и отверзется, просите и дастся вам, — проговорил вполголоса Степан Мартынович.
— Что было, то видели, а что будет, то увидим, — сказал сухо Никифор Федорович и ушел к себе в пасику. Долго ходил он около пасики, волнуемый каким-то смешанным, неопределенным чувством между радостию и грустью. И, успокоив себя надеждою на всеблагое провидение, он возвратился в хату, повторяя изречение Богдана Хмельницкого: «Що буде, то те й буде. А буде те, що Бог нам дасть».
На другой день написал он самое искреннее и благодарное письмо Ивану Петровичу, послал детям по 25 рублей, всепокорнейше прося Ивана Петровича вручить их детям, и чтобы он величайшую милость для него сделал: известил его, какое дети сделают употребление из денег. Потому, говорит, что деньги в молодых руках — вещь весьма опасная, и ему, как отцу, извинительна подобная просьба. Савватию он советовал избрать университет киевский, а Зосиму просил Ивана Петровича сделать наставление, какое Господь внушит его добродетельному сердцу.
Через месяц они имели великое счастие обнимать Ватю у себя на хуторе. Он проездом в Киев уговорил товарищей своих пробыть сутки в Переяславе, чтобы повидаться ему с родными. На что товарищи охотно согласились, тем более, что он и их пригласил на хутор. Зося тоже отправился с товарищами из Полтавы, но только по Харьковской дороге, а потому и не мог заехать на хутор.
После первых привитаний Ватя побежал в школу с заветною «Энеидою» в руках. И, найдя своего наставника в школе между жужжащими школярами, как матку между пчелами, бросился к нему на высокую шею. После первого, и второго, и третьего поцелуя он подал ему драгоценную книгу, говоря:
— Вы первый раскрыли мне завесу латинской мудрости, вам и принадлежит сия мудрейшая и драгоценнейшая для меня латинская книга. /61/
С умилением принял и облобызал книгу Степан Мартынович. И, любуясь переплетом, он развернул ее и увидел между страницами красную бумагу. Это были 10 карбованцев благодарного Вати.
— Вы в книге забыли деньги. Вот они.
— Нет, это вам Иван Петрович посылает через меня, чтобы вы потрудились передать их вашим бедным родителям. (А в самом деле это были оставшиеся от 25 рублей, присланных ему в Полтаву.)
На радости Степан Мартынович распустил учеников гулять, а сам с Ватей пошел на хутор, держа в руках развернутую книгу и декламируя стихи знаменитого поэта. И если бы Ватя так же внимательно слушал, как Степан Мартынович читал, то очутились бы оба по колена в луже, а то только один педагог.
Погостивши суток двое-трое на хуторе, Ватя начал собираться в дорогу, а товарищи так были довольны угощением гостеприимной Прасковьи Тарасовны, что и не думали о продолжении пути. А потому немало удивились, когда [он] стал прощаться с своими так называемыми родителями. Делать было нечего, и они простились. И через несколько дней, прогуливался в Шулявщине, готовилися держать экзамен для поступления в университет.
Во время пребывания своего в университете Савватий каждые каникулы приезжал на хутор и превращался в пасичника. Тогда начали уже показываться статьи в журналах Прокоповича о пчеловодстве. Он их внимательно прочитывал и не без успеха применял к делу, к величайшей радости Никифора Федоровича. Иногда вместе с Карлом Осиповичем делали химические и физические опыты и даже лягушку по методе Мажанди. А по вечерам собиралися все на крылечке, и он читал вслух «Энеиду» Котляревского или настоящую Вергилиеву «Энеиду». А так [как] он любил страстно музыку, особенно свои родимые заунывные напевы, то с большим успехом брал у Никифора Федоровича уроки на гуслях и после десятка уроков пел уже, сам себе аккомпанируя:
Стала хмара наступаты,
Став дощик иты.
В Киев он всегда возвращался с порядочно набитой портфелью местной флоры и несколькими ящиками мотыльков и разных букашек.
В продолжение пребывания своего в дворянском полку Зося писал ежемесячно аккуратно письма содержания почти /63/ однообразного; некоторые, или, лучше сказать, большую часть своих писем вариировал фразой: «Я скоро Божиею милостию прапорщик, а у меня денег ни копейки нет». На что обыкновенно говорил Никифор Федорович: «А будешь офицером, и гроши будут».
Однажды писал ему Ватя, чтобы он прислал ему литографированный эстамп с картины «Последний день Помпеи», и для сей требы послал ему три рубли денег. Но Зося благоразумно рассудил, что три рубли — деньги, а эстамп что такое? Листок испачканной бумаги, больше ничего. И без обиняков написал брату, что об этакой картине в Петербурге он и не слышал, а что деньги он ему после вышлет; а если хочет, то на Невском проспекте много разных картинок продается, то можно будет купить одну и переслать. Ватя написал ему, чтобы он купил какой-нибудь эстамп, если уж нельзя достать «Последний день Помпеи». Он и купил ему московское литографированное грошовое произведение «Тень Наполеона на о[строве] св. Елены». Ватя, получа сие произведение, не мог надивиться эстетическому чутью родимого братца. И знаменитый куншт полетел в пещь огненную.
Вскоре после всесожжения «Тени Наполеона» с шумом явилися на свет «Мертвые души». «Б[иблиотека] для чтения», в том числе и солидные, благомыслящие люди, разругали книгу и автора, называя книгу грязною и безнравственною, а автора просто сеятелем плевел на почве воспитания благорожденного юношества.
Несмотря, однако ж, на блюстителей нравственности и блюстительницу русского слова, «Мертвые души» разлетелися быстрее птиц небесных по широкому царству русскому. Прилетело несколько экземпляров и в древний Киев и дебютировали, разумеется, в университете. Инспектор с неудовольствием и даже страхом заметил, что студенты собираются в кружки и что-то с хохотом читают. Сначала он подумал (что весьма вероятно): «Верно, какая-нибудь каналья сочинила на меня пасквиль». Но заметивши, что студенты читают печатанную книгу, [у него] от сердца отлегло. И, как человек, мало следивший за движением отечественной литературы, и человек, не принадлежащий к банде блюстителей нравственности, то, узнавши, что книга титулуется «Мертвые души» — должно быть, страшная, — и махнувши рукою, сказал: «Пускай их себе читают, лишь бы не пьянствовали да на Кресты окон бить не ходили». Видно, на инспектора дворян п[оэма] «Мертвые души» не производила никаких опасений. /64/
Савватий сначала со вниманием прослушал «Мертвые души», потом с большим вниманием прочитал, а прочитавши, возымел страсть во что бы то ни стало приобрести эту книгу и во время каникул читать вслух на хуторе. Собравшись с последними крохами и призанявши рубля с полтора, отправился он в контору застрахования жизни, она же и книжный магазин. Спрашивает «Мертвые души», а книгопродавец и глаза вытаращил. Ему показалось, что посетитель спрашивает мертвые души те, которые застраховали свое земное бытие в его конторе. И, обратясь к посетителю, сказал, что [есть] только две. «Пожалуйте мне один экземпляр». Книгопродавец снова стал в тупик. «Вы меня не так понимаете. Получена ли у вас книга под названием „Мертвые души“, сочинение Н. Гоголя?» — «Никак нет-с, еще и объявления не читали». — «Значит, нет надежды и иметь от вас ее когда-нибудь», — сказал Савватий и вышел на улицу. Хотел было сходить к Глюзбергу, да вспомнил, что там не продают русских книг, зашел на минутку домой, написал брату письмо, вложил в него деньги и отнес на почту. Бедняк! Ему и в голову не пришла «Тень великого Наполеона».
Через месяц получает он повестку из почтовой конторы, что получена на его имя посылка на 5 руб[лей] сереб[ром]. В восторге бежит он к инспектору, а от него прямо в почтовую контору. Спрашивает посылку, ему подают. Пощупал — мягкое. «Она», — проговорил он и вышел из конторы. На улице разрезал он веревочку перочинным ножиком, распорол клеенку, развернул обертку и с ужасом прочитал: «Никлас — Медвежья Лапа». Потемнело в глазах у бедняка, и полураскрытая посылка вывалилась из рук. Простояв с минуту, пошел он, грустный, сам не зная куда, а посылка так и осталась на улице, пока ее не поднял какой-то нищий и, осмотревши внимательно, пошел прямо в кабак. Целовальник имел счастие за шкалик приобрести бессмертное творение и, как человек грамотный и любознательный, и теперь коротает счастливые досуги, а иногда и вслух читает своим запоздалым посетителям.
При посылке письма не было, а была всунута лаконическая записка пренаивного содержания: «„Мертвые души“ запрещены. И цензор, и автор сидят в крепости. А посылаю тебе дивную книгу — „Медвежью Лапу“. Твой брат такой-то».
Несмотря, однако ж, на то, что и цензор, и автор сидели в крепости, «Мертвые души» вскоре явилися в конторе застрахования жизни и продавались публично. И Ватя, проходя однажды мимо конторы, увидел экземпляр, выставленный в окне. Хорошо, что он не читал братней записки, а то, пожалуй, /65/ брата назвал бы бессовестным лгунишкой. Прочитавши несколько раз обертку и полюбовавшись ею же, он решился во что бы то ни стало приобрести великую книгу, тем более, что каникулы близились. После акта, в тот же день, снес он мундир свой, как вещь теперь совершенно ненужную, к одолжителю презренного металла за умеренные проценты. И, приобретя за вырученные деньги экземпляр великой книги, он имел неизъяснимое наслаждение читать ее вслух на хуторе. Вечером на крыльце, а днем под липою в пасике.
В сотый раз уже прочитывал он почти наизусть внимательно слушавшей его Прасковье Тарасовне «Повесть о капитане Копейкине», когда въехал на двор на своей беде Карл Осипович и издали показал письмо. Чтение о Копейкине, разумеется, было прервано, а чтение письма было начато самим Никифором Федоровичем и, разумеется, про себя. Прочитавши письмо, Никифор Федорович бросил его на пол и в досаде сказал: «Только и знает, что денег просит. Шутка сказать, триста рублей». И он ушел в покои, а за ним Карл Осипович.
Прасковья Тарасовна, поднявши осторожно письмо, передала его Вате и просила прочитать (сама она скорописи не читала, а только печать), только не так громко, как про того копытана. И он прочел вполголоса следующее:
«Драгоценные мои родители!
Божиею милостию я теперь прапор л[ейб]-г[вардии] гренадерского полка. А вы должны сами знать, как должен себя держать г[вардейский] офицер. Здесь не Полтава и не тщедушный Переяслав, а, люди добрые говорят, столица. А потому-то мне и нужно на первое обзаведение по крайней мере 300 рублей серебром.
Затем остаюсь ваш сын З. Сокирин».
Ватя, прочитавши письмо, сложил его и подал Прасковье Тарасовне.
— Да ты все прочитай и тогда его отдай уже мне, я его спрячу.
— Да я все и прочитал.
Она, бедная, не поверила, развернула письмо, пересчитала строчки и, убедившись в горькой истине, бросила письмо под стол и, закрыв лицо руками, горько-горько зарыдала.
Бедная ты, бедная! Это только цветы, а ядовитый плод еще и не завязывался.
Через несколько дней со слезами вымолила она 300 рублей у Никифора Федоровича, и так [как] он отказался писать
Достарыңызбен бөлісу: |