Тяжки думы Фаузии-Барсынбики, и мысли порой путаются. Руки ее, способные избавить человека от семидесяти недугов, то безвольно опускаются, то еле заметно дрожат. Ей было бы легче, если бы старик ее не впал в сумасбродство. Как с ним быть? Ладно, попробует расставить перед ним приготовленные явства, он ведь все же потомок древних ханов, привычных к сытой жизни. Пусть хоть свои остатние дни проживет в довольстве. Захочет выпить, так пусть выпьет, все равно уж спился. Разве, кабы не спился, опустился бы до Раузы и сбрил бы бороду? Ай, как сглупил! Дураков не сеют, не жнут, они сами растут — не про таких ли, как он, это сказано? Не подумал о примете на лице. Даже дурачок Шангарей ее углядел. А если той ночью, будь она проклята, когда Дингезхан с сообщником зарезали волостных начальников, кто-нибудь уцелел, остался свидетель, запомнивший эту примету? Эх, Дингезхан, Дингезхан!
Ихсанбай тоже хорош, поперек все стоит, с отцом пререкается. Может, и из-за этого взбеленился старик. И Сабиля никак не может родить живого ребеночка. Бродит по пустому дому, как привидение, каждый год беременеет, и каждый раз через пять-шесть месяцев — выкидыш. Появись в семье малыш, была бы им, старым, радость, было бы утешение.
Вон рядышком — родная кровь, мальчики Гульбану словно срисованы с Дингезхана, Мадина — точь-в-точь Барсынбика в юности, да не в радость это. Если бы не запуталось все в их судьбе, Сибагат, наверно, не нарадовался бы, лаская внучку и внуков, а так, без деток, какой от жизни толк? Вот и потянуло его в одну сторону, Ихсанбая — в другую, ищут отраду в разврате.
Вдобавок ко всему она сама спит мало, два, от силы три часа в сутки. Остальное время заполнить нечем. Работа уже не доставляет удовольствия: ради кого ей стараться? Прежде была забота — Ихсанбай, сыночек, но и он теперь душу не греет. И остается ей только смотреть в окно, на избу Гульбану, и думать о мальцах, иначе, наверно, сошла бы с ума. Надо бы их приодеть, но как это незаметно сделать? Мадина почему-то побаивается ее, смотрит отчужденно. Но все равно она, Фаузия, по мере возможности помогала и помогает им. Если вдруг разоблачат Сибагата, и ему, и Ихсанбаю — конец. О себе Фаузия не думает, ей и смерть не страшна, но кто без нее будет помогать Мадине и близнецам? Они ведь, правду сказать, только благодаря ей живы...
* * *
Сибагат, придя со двора, ополоснул руки водой из латунного кумгана. Распространившиеся по избе вкусные запахи щекотали нос. Сибагат посопел, пытаясь угадать, чем пахнет, прошел к нарам, сел. Фаузия молча расстелила рядом скатерть. Разговор хочет затеять, предположил Сибагат. Что ж, очень хорошо!
Фаузия выставила на скатерть разную вкуснятину: тут тебе и красный творог, и сушеные ягоды, вишня, черемуха, размолотые и смешанные со сливочным маслом. Запасливая у него жена, и готовить умеет, только вот охладел к ней Сибагат, опротивела она ему, надоел ее пронзительный, осуждающе-повелевающий взгляд. В ее черные глаза впечаталось, въелось прошлое, о котором не хочется вспоминать.
Если бы Сибагат не видел их, ему жилось бы проще. Почему он раньше не позаботился о том, чтобы избавиться от этого взгляда, от этих глаз? Других свидетелей своих былых дел он тут же устранял, но от Барсынбики не только не избавился, а даже стал ее тенью, ее покорным рабом. Эх, идиот! Зачем он обзавелся здесь хозяйством, зачем потратил золото на «отмазку» Ихсанбая от армии? Все из-за нее же, из-за старухи с ястребиным носом и глазами коршуна, она настояла: дескать, надо во что бы то ни стало уберечь Ихсанбая, он должен продолжить род. Как же, продолжил! Кабы Сибагату выпало счастье потетешкать внуков, не была бы его жизнь такой отвратной. Ладно еще после стольких лет, прожитых в положении евнуха, подвернулась Рауза. С ней почувствовал себя как в раю. А Рауза размечталась: возьму, говорит, да и рожу сына. Только вряд ли в их годы это получится. Правда, в Сибагате, хоть уже и не молод, мужское влечение, оказывается, не угасло — лишь дремало, а теперь проснулось. Будто запертая до поры до времени вода прорвала плотину — и попробуй останови ее! Но что делать с этой старухой? Не даст ведь она просто уйти и предаться беспечной жизни. И так и сяк прикидывал Сибагат, но не находил способа избавиться от нее. А если ночью, когда она уснет, положить на ее лицо подушку?..
Занятый своими мыслями, Сибагат к еде еще не притронулся. Фаузия, присевшая напротив него и вроде бы задремавшая, вдруг вскинулась:
— А? Что ты сказал?
Сибагат вздрогнул, растерялся, но быстро взял себя в руки.
— Ничего я не сказал, молчу.
— Что-то в сон меня клонит, почудилось... — Фаузия наполнила из чайника чашку, стоявшую перед Сибагатом. — Выпей-ка вот травяного чаю, спать будешь крепче. Пасмурно сегодня, душно, все тело ломит...
Сонливое состояние Фаузии возбудило в Сибaraтe злую решимость исполнить только что мелькнувшее в мыслях намерение, удары его сердца участились. Чтобы скрыть волнение, он кашлянул, прошелся ложечкой по выставленным яствам, выпил чай. Сказал, не поднимая глаз:
— В дурную погоду, как говорится, хорошая еда в самый раз. Давно ты такое угощение не выставляла.
Фаузия вновь наполнила его чашку.
— Пей, пей и ешь в полное свое удовольствие. Я приберегала все это на случай, если Сабиля родит и придется принимать гостей. Но она опять лежит, схватившись за живот...
По мере того, как Сибагат пил травяной чай, тело его наливалось приятным теплом. Ему тоже захотелось спать. Что ж, поспит малость. А Фаузию сон уже совсем сморил, не стала даже убирать посуду, прикорнула на нарах, положив под голову подушку-думку. В сумерках ее смуглое лицо казалось бледным, платок съехал на брови, под глазами — темные полукружья, должно быть, это тени от ресниц... Были времена, Барсынбика, когда и ты славилась своей красотой, были. Будь иначе — не вступил бы Дингезхан, уже в младенчестве помолвленный с тобой, в состязание с десятками егетов, мечтавших о тебе. Помолвка помолвкой, но надо было еще завоевать твое сердце, твою любовь... Однако всему свое время. Долго Дингезхан был привязан к тебе памятью о былой любви, долго терпел. Все, хватит! Спи спокойно, Барсын... Ты уже давно и сама не живешь, и мне жить не даешь...
Глава восьмая
Камалетдинова разбудила боль. Ныли фронтовые раны. Хай, когда же они перестанут напоминать о себе?! Почему жизнь всегда была так немилосердна к нему? В шестилетнем возрасте он осиротел. Мало того, что осиротел, — своими глазами видел, как убили самых близких ему людей, отца с матерью. Кажется, только что, перед пробуждением, они приснились, жаль, Аюп не может вспомнить, с кем из них разговаривал — с отцом или с матерью. Почему-то в последнее время, проснувшись, он тут же забывает, что ему приснилось, хотя помнит: что-то снилось. Досадно. Всю жизнь для него пусть и небольшим, а все же утешением было видеть родителей во сне.
За окнами — ночь. Безлунная, непроглядная. И тогда, той проклятой ночью, было вот так же темно. Постучали в дверь. Аюп проснулся первым, разбудил отца. Отец, прежде чем подошел к двери, вдруг толкнул его за печь, прошептал:
— Тс-с... Постой там смирно.
Едва звякнул откинутый дверной крючок, как дверь распахнулась и отец, коротко ахнув, упал. Кто-то перескочил через него.
— Газиз!.. — окликнула отца мать и умолкла.
Вспыхнула спичка. В руке человека, который зажег ее, был нож. Тут же вспыхнула вторая спичка. Убийцы бегло оглядели комнату.
— Сматываемся, больше никого тут нет, — сказал один.
— Постой...
— Пошли, пошли! Мы должны заглянуть еще в три дома...
Когда они ушли, испуганный Аюп не сразу вылез из-за печи. Потом заметался, плача, между трупами отца и матери. К рассвету весь перепачкался в их крови. Его старенькая бабушка, жившая в другом доме, рассказывала ему об ангеле смерти Газраиле. Он решил, что его папу и маму зарезали Газраилы. Так и сказал утром людям с револьверами:
— Пришли два Газраила. У них были голоса дяденек.
— Как они выглядели? Ты видел их лица? — спросили у него.
— Да. Они зажигали спички.
— Раньше тебе не доводилось видеть их где-нибудь?
— Нет.
— А мог бы узнать кого-нибудь из них, если бы снова увидел?
Аюп призадумался. У одного на щеке он заметил пятно, похожее на что-то знакомое. Вспомнил: однажды он с отцом и матерью ездил в город и там заинтересовался необычным домом. Спросил у отца, что это за дом. «Церковь», — ответил он. — «А что там, наверху?» — «Крест».
— Да, — сказал Аюп человеку с револьвером на боку. — У одного на щеке — крест.
— Крест?!.
А сейчас Камалетдинов вдруг вспомнил, что ему приснилось. Они идут по городу... мама ведет его за руку... проходят мимо церкви… мама другой рукой указывает на крест... Стоп! Ведь недавно он видел человека с крестообразной приметой на щеке! В холодном поту Камалетдинов приподнялся на постели, сел. Из соседней комнаты слышалось ровное дыхание Абдельахата. Разбудить его, что ли? Тоскливо сидеть одному в темноте, веря и не веря неожиданной догадке.
— Ахат!.. Абдельахат!..
Тот мгновенно проснулся.
— Что, Аюп-агай? Что случилось?
— Сон мне приснился...
— Сон? — Абдельахат вышел из своей комнаты, нашарил в темноте стул. — Что за сон?
— Зря, наверно, я тебя разбудил...
— Ничего! Закурим?
— Давай... Понимаешь, заехал я на прошлой неделе в Тиряклы...
— Знаю.
— Ты ведь оттуда, а не спросил, что и как там. Никого, что ли, у тебя там нет? Родных, близких?
— Нет... Сейчас нет, Аюп Газизович.
— А раньше были?
— До войны я там на хуторе свинарем работал. Жил с одной семьей в одной избе.
— И где же она теперь?
— Шахарбану-апай умерла. Ее дочь, Гульбану... — О трагедии, случившейся с Гульбану, Абдельахат услышал, вернувшись с войны. Вот ее он мог бы назвать близким человеком, хотя сама она об этом и не знала. — И Гульбану погибла.
— Погибла?
— Да. На волчью стаю нарвалась.
— Ты мне ничего о ней не говорил.
— А что я мог сказать? Она замуж вышла за другого.
— Дети у нее были?
— Дочка. Теперь, наверно, уже выросла.
Перед мысленым взором Абдельахата предстала Гульбану, молоденькая, какой он ее впервые увидел, — гибкая девчонка с грустными синими глазами и длинными черными ресницами. Зачем ей надо было родиться красавицей? Лишь для того, чтобы промучиться всю жизнь и принять мученическую смерть? Если б не была она такой красивой, у Абдельахата, может быть, хватило бы смелости признаться ей в любви. Впрочем, все равно не хватило бы, ведь был он тогда совсем еще мальчишкой...
— Абдельахат, тебе надо съездить в Тиряклы.
— Зачем?
— На разведку, старший сержант.
— Слушаю вас, товарищ генерал-полковник!
— Лучше уж сразу в маршалы произведи, — усмехнулся Камалетдинов, опуская босые ноги на пол.
— По нынешней должности ты если не генерал, то уж точно полковник. А в среднем получается генерал-полковник...
Отношения у них сложились непринужденные, допускавшие такого рода шутки. После демобилизации из армии Абдельахат, не имевший ни кола ни двора, приехал по закону фронтового братства к Камалетдинову посоветоваться насчет устройства на работу. Аюп Газизович ему не только по этой части помог, еще и предложил пожить в своей холостяцкой квартире.
— Ладно, шутки шутками, а дело предстоит серьезное, — сказал Камалетдинов. — Потому я тебя и разбудил. Дело такое. Сон навел меня на мысль, что один из убийц моих родителей живет сейчас в Тиряклах. Надо осторожненько выяснить, что за человек тамошний кузнец, откуда взялся...
* * *
После собрания Ихсанбай вышел на улицу в подавленном состоянии. Крепко досадил ему Мирхайдаров. Гляди, как разошелся! Дескать, они кровь проливали, а тем временем некоторые руководители тут ударились в разгул. Пьянствовали, склоняли солдаток к соитию, отбирали у семей фронтовиков коров, обрекая детей на голод. Все это адресовалось Ихсанбаю, но его имя не было названо, и Ихсанбай не мог встать и опровергнуть брошенные ему обвинения, сидел будто приклеенный к скамье.
А разве он не знал, что сказать в свою защиту? Взять ту же историю с конфискацией коровы. Район требовал все больше мяса и план по молоку не уменьшал. Складывалось положение как у девицы, которая должна и родить, и невинность при этом сохранить. Невыполнение плановых заданий считалось пособничеством врагу, слабохарактерных руководителей хозяйств судили и приговаривали к расстрелу. Об этом сообщалось в газетах. Что было делать Ихсанбаю? Конечно, приходилось и хитрить, обманным путем для пополнения колхозного стада отбирать коров у тех, кто не мог постоять за себя. Что да, то да, был жесток, зато шло государству и мясо, и молоко, и зерно. Лозунг «Все для фронта!» истолковывался в буквальном смысле, и в пору уборки урожая, когда на токах накапливались горы зерна, тем, кто его вырастил, не позволялось взять для себя даже горсточку, — народ питался вареной травой, в лучшем случае забеливая ее катыком. Возвращавшихся с работы колхозников и колхозниц обыскивали, дабы не прятали зерно в карманы или другие потаенные места, ничего не уносили домой ни с поля, ни с фермы. Разоблачили в воровстве двоих-троих, отправили в тюрьму, после этого никто больше не осмеливался воровать...
Пьянствовали, дескать... Ну, случалось. И с солдатками баловались. Ихсанбай тоже не пренебрегал тем, что само шло в руки. А фронтовики что — святыми с войны вернулись? Человеческую натуру не переделаешь!
У Мирхайдарова доказательств нет, пользуется слухами. А если копнет поглубже? Заявил сегодня: «Надо на следующем собрании рассмотреть вопрос о правомерности пребывания некоторых товарищей в рядах партии». Если дело и дальше так пойдет, считай, пропала твоя головушка. Тут еще и отец... Как-то обронил, что Камалетдинов больно пристально его разглядывал. Почему-то старого шайтана это испугало. Ни он, ни мать не любят вспоминать о своем прошлом. Похоже, было у них там и кроме взятки что-то такое, чего они сильно опасаются. Невесть что еще и с этой стороны может всплыть...
Дойдя до переулка, где живет Зарифа, Ихсанбай остановился в раздумье. Зайти к ней или нет? Идти домой не хочется. На кислое лицо Сабили, этой занозы в сердце, смотреть противно. Опять, кажется, собирается родить мертвого ребенка. Интересно получается: Сабиля не может выпросить у Аллаха хотя бы одного живого младенца, а Гульбану после единственной короткой встречи родила сразу двоих. Теперь вон подрастают живые доказательства вины Ихсанбая. Смой с их рожиц грязь — и никакого расследования не надо: его, Ихсанбая, копии.
Нет, все же надо идти домой, слишком уж сгустились тучи над головой.
Подавленный тревожными мыслями, Ихсанбай толкнулся в свою калитку. Обычно ее запирали изнутри на крючок, а сейчас она была открыта. Окна скотной избы не светились, хотя к этому времени мать всегда зажигала лампу. Что это сегодня с ними? Наверно, старый хрен ушел к Раузе, а где же мать? Ихсанбай подошел к двери избы, прислушался. Ничего не услышал, тихо там.
Неожиданно в загородке у сарая кукарекнул петух. Так ведь их петух сдох, соседский его до смерти заклевал. Должно быть, курица кукарекнула. Говорят, не к добру это. Тем более если она кричит по-петушиному в сумерках, когда порядочные куры уже спят. Надо эту дуру завтра же зарезать. Только как ее отличить от других?
Глава девятая
Абдельахат дал лошади идти на подъем по своей воле. За этим холмом — Глубокий лог. Дальше еще один подъем — и покажутся Тиряклы.
С тех пор, как Абдельахат приступил к работе в райцентре, прошло уже больше года. Давно хотелось побывать в Тиряклах, но что-то его останавливало. Собственно, ничего, кроме грустных воспоминаний, его там не ждало.
Сиротское детство... Голодный тысяча девятьсот тридцать первый год... Когда мать умерла с голоду, он был еще мальцом. Но Абдельахат хорошо ее помнит. Ведя его за руку и неся в другой руке его братца, младенца, она отправилась в город вслед за мужем, ушедшим туда в поисках заработка. Шли так, по пути останавливаясь в аулах. Мать там ходила по дворам, просила милостыню. Иные сердобольные люди наливали им катык, другие гнали прочь — сами, мол, голодны.
От жары ли, от голода ли братец запоносил. Дойдя до какой-нибудь речки, мать стирала испачканные пеленки и, повесив их сушиться на ветки деревьев, ложилась отдохнуть в тенечек. Раньше она была красивая, а теперь остались от нее кожа да кости.
— Потерпи, — говорила она Абдельахату, погладив его по голове иссохшей рукой. — Уже немного осталось. Отыщем в городе отца, и он принесет тебе много хлеба...
— А почему в ауле хлеба нет?
Мать молчит. А братец надрывается в плаче. Мать сует сосок в его разинутый рот. Братец соснет раз-другой и опять орет. Абдельахату хочется убить этого человечка со вздутым животом.
— Мам, давай убьем его!
— Да ты что?! Отсохни твой язык!
Абдельахату обидно: он сказал это из жалости к маме, а она его не поняла. Ведь если человек умрет, то есть не попросит. Вот и бабушка не просила. Лежала, вытянувшись, на нарах и молчала.
— Почему бабушка не встает попить чаю? — спросил тогда Абдельахат.
— Она умерла, — сказала мать.
...Младенец опять испачкал пеленки. Мать пошла к речке стирать их. Велела Абдельахату присматривать за братцем.
— Ладно, — пообещал он. Но как только мать ушла, углядел на дереве птичье гнездо и полез посмотреть, нет ли там яиц. В ауле он видел, как мальчишки достали яйца из сорочьего гнезда и, разбив, высосали, что в них было. Абдельахат, перебираясь с ветки на ветку, уже почти добрался до гнезда, как вдруг внизу раздалось собачье рычание. Откуда-то набежала свора собак. Оскалив зубы, рыча, они подпрыгивали под деревом, на которое взобрался Абдельахат. Затем их внимание привлек плачущий ребенок. Спустя минуту он умолк.
— Мама! Мама-а-а! — отчаянно закричал Абдельахат.
Пока мать выскочила с палкой в руке из-под речного берега, от младенца осталась лишь кровь на пеленках.
Много крови видел Абдельахат на войне. Сам был ранен, лежал в госпитале. Однако всякий раз, когда видит кровь, прежде всего вспоминается ему та давняя трагедия.
Отца они тогда не нашли. Кое-как перебивались в городе некоторое время, ночевали в каком-то бараке. Однажды утром мать не проснулась. Обозники, ночевавшие в том же бараке, знали историю их мытарств, один из них увез Абдельахата обратно в аул, к его тетке Нисе, горбатой сестре матери. У нее и вырос. Когда работал свинарем на хуторе, тетя Ниса тоже умерла. Потом призвали его в армию. На фронте командиром Абдельахата оказался земляк Камалетдинов. Это обстоятельство их обоих обрадовало. Двое выросших в сиротстве людей быстро нашли общий язык. После войны Аюп Газизович посоветовал фронтовому другу попробовать свои силы в области культуры.
— Ты здорово играл на гармони, и голос у тебя неплохой, — сказал он. — Давай направим тебя на курсы культпросветработников, как раз из столицы способных людей запросили. Будешь поднимать культуру. Теперь, чтобы побыстрей залечить нанесенные войной раны, песня нужна.
Абдельахат согласился. Окончив курсы, прямиком приехал к Камалетдинову домой. С тех пор живут вместе. Стали друг другу опорой.
Сейчас вот едет Абдельахат в Тиряклы. К кому там заехать? В родном ауле, обращаться насчет постоя в сельсовет неудобно. У тети Нисы жил он в соседях с Раузой-апой. Вот к ней, пожалуй, и заедет. Правда, как помнится, очень уж она болтлива, завтра же всему аулу станет известно, сколько у него пуговок на рубашке. Но с другой стороны, для выполнения поручения Камалетдинова как раз Рауза-апай и нужна: она все обо всех знает.
Итак, Аюпа Газизовича интересует отец Ихсанбая, Сибагат. Абдельахат помнит его смутно. Видел всего один paз, приехав на кузницу подковать лошадь. Борода запомнилась и еще синие глаза. У темнолицых башкир глаза чаще всего черные, синие встречаются редко. А вот жену Сибагата, всегда ходившую в длинном черном платье, приспустив платок или шаль до бровей, Абдельахат отлично помнит. Он смотрел на нее с любопытством, смешанным со страхом. Как ее звали-то? Кажется, Фаузией.
И вот что еще связано в памяти с ней: впервые обнаженное женское тело Абдельахат увидел, став уже юношей, и это было ее тело. Запропастилась тогда куда-то лошадь, приданная свиноферме. Два дня искал ее Абдельахат. Было это в середине лета, погода стояла знойная, весь народ дневал и ночевал на сенокосных лугах. Усталый, измученный жаждой, Абдельахат направился к речке, чтобы напиться. Прошел через заросли ивняка, раздвинул последние кусты и замер: посредине речки спиной к нему стояла голая женщина. Воздев руки к небу, она проговорила:
— Тенгри, помоги моей Кукхылу благополучно разрешиться! Очень уж тяжело она ходит, сохрани ей жизнь ради ее младенца!..
Вначале Абдельахат подумал, что это русалка. Ее распущенные длинные волосы рассыпались по воде, и течение словно бы уносило и уносило их. Покатые плечи, тонкая талия и полные бедра придавали ее фигуре сходство со статуей богини, которую Абдельахат видел в какой-то книге. «Русалка» неожиданно обернулась к нему. Прикрытый листвой, он даже дыхание затаил. Она его не заметила, а он с удивлением узнал в ней Фаузию. Вот тебе и старуха! То есть он считал ее старухой, а тело-то у нее, оказывается, вон какое налитое, — теперь он видел и ее тугие, стоявшие торчком груди. Удивительно, ему прежде и в голову не приходило, что обнаженное женское тело очень красиво. Если уж немолодая Фаузия столь привлекательна, то как же выглядят те, кто помоложе? Осторожно, стараясь не шумнуть, он шагнул назад, тихонечко ушел.
Пропавшую лошадь он обнаружил, вернувшись на хутор, — она сама объявилась там. Лошадь была частью реального мира, стало быть, и то, что Абдельахат увидел на речке, ему не приснилось. Одно лишь не поддавалось пониманию: Фаузия просила Тенгри сохранить жизнь Кукхылу, а в ауле не было никого с таким странным именем...
Выехав из Глубокого лога на гору, Абдельахат натянул вожжи. Впереди блеснул брод через речку, открылись взгляду луга, где он с тетей Нисой заготавливал сено. Сколько времени прошло с тех пор, а земля и речка все те же, ничего не изменилось, вон и старый осокорь стоит на берегу. Абдельахату здесь каждый куст черемухи был знаком. Нет, просто так проехать мимо этого места он не может, надо остановиться у речки, отряхнуться, умыться, немного отдохнуть.
У брода он напоил лошадь и решил сходить, оставив ее на привязи, к роднику Тенгрибирде. Самому лучше из родника попить, там вода вкусней. Шел туда, задумавшись, и вздрогнул, вдруг услышав:
— Абдельахат!
— Хашим?!
Вроде никого здесь не было, откуда он взялся?
Хашим протянул руку для рукопожатия:
— Привет, браток!
Он был в солдатской форме, недавно, что ли, демобилизовался? Хашим уловил вопрос во взгляде Абдельахата, понял его без слов.
— Так уж, браток, вышло, — сказал он. — Пока валялся в госпиталях, много времени прошло.
— Как ты теперь?
— Благодарение, как говорится, небесам, передвигаюсь на своих двоих. Слеповат, но вижу, глуховат, но слышу.
Абдельахат испытывал двойственное чувство: с одной стороны, перед ним стоял свой брат, фронтовик, с другой — этот человек был ему неприятен. Долго в свое время горевал Абдельахат, узнав, что Гульбану вышла замуж за Хашима. Можно сказать, второй раз тогда осиротел.
— А куда сейчас держишь путь? — поинтересовался он из вежливости.
— В район, к начальству. По нужде...
— Пешком? Подвернулась бы, наверно, подвода.
— Может, и подвернулась бы, но мне надо было попутно одно дело завершить. Идем-ка, посмотришь...
Абдельахат последовал за Хашимом. Когда поднялись на взлобок над речкой, увидел свеженасыпанный продолговатый холмик земли, огороженный обкатанными водой камнями. С южной стороны холмика была вкопана стоймя каменная плита.
— Могила?!
— Да. Могила одной из жертв войны. Долго еще нам придется хоронить их...
Абдельахат присел на корточки, прочитал выбитую на плите надпись:
— Насибуллина Гульбану… Здесь?..
— ...Что от нее осталось. Должна же сохраниться память о ней.
— Красивое место ты выбрал.
— Если б это было в моих силах, я похоронил бы ее посредине райских садов. Вернее, если б это было в моих силах, не отдал бы ее смерти...
Абдельахат вскинул удивленный взгляд: неужто это прозвучало из уст Хашима, прозванного за беспутство Урусом?
Достарыңызбен бөлісу: |