Глава пятая
Ихсанбай пытался проснуться, но удалось это не сразу. Снился ему дурной сон. Будто бы гонится за ним не то Гульбану, не то ее Мадина. Только собрался обернуться и ударить ее — девчонка превратилась в красного быка, вот-вот поднимет на рога. Вдобавок, вцепились ему в полу какие-то щенки. Хотел отпиннуть их, но видит — не щенки это, а близнецы Гульбану.
— Ах-ха-ха, — громко позевнул Ихсанбай, проснувшись наконец. И подумал, что отец не от призыва в армию его спас, а на адские муки обрек. Пытаясь отделаться от неприятных мыслей, он перевернулся на другой бок, ненароком ткнул при этом коленом в живот Сабили. Жена, проворчав что-то, отодвинулась от него. Он разозлился: «Отрастила живот, как собравшаяся ощениться сука!» Терпеть не может Ихсанбай жену, когда она беременна. И без того некрасивую, беременность вовсе уж безобразит ее: синюшные губы безвольно свисают, приплюснутый нос словно бы проваливается еще глубже, стягивая желтую кожу лица, глаза, расставленные шире, чем у нормальных людей, припухают и краснеют. Ну и жена ему досталась! И все из-за матери.
Ихсанбай и думать не думал жениться на девчонке, с которой связался лишь ради того, чтобы потешить плоть. А она вцепилась в него: дескать, забеременела. Хоть бы здоровых детей потом нарожала, что ли, так и на это оказалась неспособной. Каждый год «радует» мертворожденной двойней.
Гульбану… Стоило вспомнить о ней, как по телу пробегала волна сладострастия. Всем существом своим жаждал ее Ихсанбай. Но после той встречи Гульбану избегала его, делала вид, что не замечает знаков, которые он подавал. А когда он увидел, что у нее растет живот…
Ихсанбай, застонав, снова перевернулся в постели. Когда он увидел ее живот, ему стало страшно. Казалось, в ту же минуту перемену в Гульбану увидят и другие, и раздастся гневный крик: «Ах ты, мерзавец! Мы там кровь проливали, а ты, дезертир, тут солдатских жен брюхатил!» К этому времени начали уже возвращаться в аул покалеченные воины. Злые, мрачные. Около них Ихсанбай старался и сейчас старается вести себя сдержанно. И вообще отбросил гонор, особо не петушится, хоть и представляет в ауле советскую власть. Если кто-нибудь узнает, от кого Гульбану родила близнецов, считай, пропал Ихсанбай! «Ладно, как-нибудь все утрясется, — успокаивал он себя. — Теперь, после конфискации у Гульбану коровы, мальчишки долго не протянут. И без того были еле живы…»
Ихсанбай поворочался в постели, стараясь снова заснуть, однако сон более не брал его. В конце концов он поднялся и, накинув на плечи полушубок, вышел во двор. Удивился, увидев свет в окнах скотной избы. Изба эта была поставлена для того, чтобы ранней весной, в холодное время, держать в ней телят и ягнят, но отец с матерью, женив его, Ихсанбая, перебрались туда сами. Что это они — слишком рано поднялись или еще не ложились? Старик совсем распустился: чуть ли не каждый день напивается. Он, наверно, не спит, морочит матери голову пьяным разговором.
Ихсанбай тихонько подошел к окошку. Видит: отец сидит на табуретке перед печью, зажав голову руками. Плачет, что ли? Мать на нарах что-то вяжет — то ли носок, то ли варежку. Накатила на Ихсанбая злость. Толкнул дверь, рыкнул, войдя в избу, на отца:
— Ты что опять сидишь ноешь? Чего тебе еще не хватает?
— Не твое дело, сопляк! Проваливай, пока я тебе не врезал! Нос у тебя еще не дорос, чтоб на отца голос повышать!
Ихсанбай встал перед ним, сжав кулаки.
— У-у, пьянчуга!..
Отец хотел было подняться, но не удержался на ногах, плюхнулся обратно на табуретку.
— Когда отец… заплатив золотом… спас тебя от призыва на войну… небось, хорош был…
— Молчи! Я просил тебя об этом? Просил?
— Не просил? — Отец скривил губы в усмешке. — Что же не соскочил с саней, когда я тебя повез к доктору? Или связанным вез? На аркане тащил?
— Хватит! Ложись, спи!
— Сам, сопляк, спи! А у меня сон давно пропал. Все я потерял. И табуны коней, и стада коров, и отары овец… Говорил твоей матери: давай уйдем за кордон… в Турцию уйдем… Не послушалась! Заставила приехать сюда… в колхозе спину гнуть!
— Будешь пить и ныть, вспоминая потерянное в «ханские» времена, так и этого лишишься! — Ихсанбай ткнул пальцем отцу в голову.
А Фаузия продолжала вязать, ни слова в разговор сына с отцом не вставила.
Ихсанбай снова вышел во двор. Постой-ка, что это? Вроде калитка Гульбану скрипнула. В такое время… Дояркам подниматься еще рано. Уж не мужчина ли от нее вышел? Ихсанбаю это было бы на руку: появилась бы возможность, как говорится, вину белого кобеля перевалить на черного. Но нет, из калитки вышла сама Гульбану. При ясной луне разве лишь слепой не разглядел бы, что это — она. Вот она пошла вдоль по улице. В переулок, ведущий к ферме, не свернула, направилась к большаку. Ах, мать ее!.. Неужто отправилась с жалобой в райком?
— Ты что топчешься тут, как племенной бык в загоне?
Ихсанбай вздрогнул: когда это мать успела выйти из избы и подойти к нему?
— Кто… я топчусь?
— Кто же еще! В эту пору порядочные мужчины в теплой постели, в объятиях жен лежат.
Хотелось Ихсанбаю сказать в ответ насмешливо: «Наградила ты меня как раз такой женой, в чьих объятиях чувствуешь себя как в раю!» — но воздержался. К сожалению, пока что семьей правит мать, отец — лишь ее тень. Попробуй ей хоть слово поперек сказать! Ихсанбай счел за лучшее поскорей убраться домой. Насчет Гульбану подумал: пешком далеко не уйдет, на пути — русская деревня Казанка, там ей придется переночевать, там он ее и догонит…
Придя к такому решению, Ихсанбай немного успокоился, но мысли о Гульбану вдруг возбудили его плоть, вызвали дикое желание. Недолго думая, он взгромоздился на жену.
— Ай! — вскрикнула Сабиля, проснувшись. — Ребенка… Ребенка погубишь!
— Заткнись! — процедил он сквозь зубы.
— Да поосторожней ты! Ай, ай…
— Не верещи, сучка!
Потом Сабиля, постанывая и вздыхая, долго еще поглаживала живот, а Ихсанбай, сделав свое дело, сразу уснул.
* * *
— Уйми ребенка! — Властному рыку мужа нельзя не подчиниться, но и исполнить его приказ Барсынбика не может. Прижатый к ее груди теплый комочек надрывается в крике, несоразмерном с маленьким тельцем, и крик этот в ночной тишине, наверно, далеко слышен.
— Чу, дочка, чу! — В одной руке Барсынбики — поводья летящего вихрем коня и узелок с ее одеждой, в другой — Кукхылу. Или уж отстать ей от несущихся рядом Дингезхана и его товарища? Отстала бы, да второй из ее близняшек, Ихсанбай — у мужа. Ай, как же ей быть? Как успокоить ребенка? Должно быть, болит у дочки что-то… А сзади уже отчетливо доносятся собачий лай и яростные голоса, вот-вот преследователи настигнут их. Впереди — речка, за ней темнеет лес. Если успеют переправиться через речку, может быть, оторвутся от погони. В лесу дороги обычно разветвляются…
— Брось! Брось, говорю, ее! — Руку Барсынбики, которой она прижимала к себе дочку, ожгла плетка, и плачущая Кукхылу выпала из-под руки, тут же и узелок с одеждой полетел вслед за ребенком, упавшим то ли на речной берег, то ли уже в воду.
— Дитя мое!
Шум вспененной копытами воды заглушил крик Барсынбики. Дальнейшее произошло в мгновение ока: они еще не достигли другого берега, когда Дингезхан всадил нож в спину своего спутника, с которым они этой ночью вырезали семьи волостного начальства…
Фаузия, заснувшая совсем недавно, может быть, полчаса или час назад, проснулась, и в ее сознании вновь стал прокручиваться только что приснившийся сон. Собственно, сон ли это?.. Ведь в нем повторилось то, что было на самом деле, правда, давным-давно: и погоня, и пронзительный крик Кукхылу, и удар плеткой по руке, которой она прижимала ребенка к себе…
— Уф! — Она приподнялась и увидела, что Сибагат спит, сидя на полу перед печью, — где сидел, там и уснул, положив голову на табуретку. Сдал старик, сильно сдал. Много пьет, того и гляди спьяну выболтает тайну и погубит Ихсанбая. Не ладят отец с сыном — и что ей с этим делать? Надо бы все же Ихсанбаю быть почтительным к отцу: в самом деле, кабы не отцовское золото, хлебал бы сейчас солдатское лихо…
…Тогда они ушли от погони. Почувствовав себя в безопасности, Дингезхан обернулся к Барсынбике:
— Помни: отныне я — Сибагат, ты — Фаузия. Документы я выправил заранее. Имя мальчишки не изменил. О Кукхылу забудь, пусть душа ее упокоится в раю.
Барсынбику, ставшую Фаузией, трясло. С трудом подняла взгляд на мужа:
— Куда же мы теперь?
— Далеко… Советы, похоже, утвердились надолго. В эти края никогда уж не вернемся…
Фаузия глянула на маленькое окошко скотной избы, и на нее уставилась зловещим оком ее единственная наперсница — темная ночь. Только ночи поверяет Фаузия-Барсынбика свои мысли, которые не высказывает никому, даже мужу. Значительная часть жизни человека проходит во сне, а жизнь Фаузии-Барсынбики словно бы стала вдвое длинней — за счет бессонных ночей. Сколько дум было передумано, сколько дорог пройдено после того, как она, наотрез отказавшись бежать в Турцию, в конце концов убедила мужа вернуться к речке, где остался ее ребенок. Надеялась: может, Кукхылу жива, может, не в воду упала, а на берег, может, подобрали ее — там вроде бы неподалеку было какое-то селение…
Сибагат-Дингезхан, потеряв свои богатства, кроме накопленного ранее золота, и оказавшись вне закона, начал мало-помалу терять и силу духа, опускаться, а в Фаузие-Барсынбике, напротив, нарастала решимость отыскать дочь, и постепенно, приложив немало душевных сил, она взяла верх над мужем, подчинила его своей воле. Прожив некоторое время в казахских степях, они вернулись в Башкирию. Сибагат-Дингезхан когда-то овладел — не по нужде, а из интереса — ремеслами пимоката и паяльщика-лудильщика, и теперь это позволило им как бы ради заработка перемещаться по здешним местам, перебираться из аула в аул. Ихсанбаю шел седьмой год, когда Фаузия-Барсынбика напала на след девушки по имени Шахарбану, которая, взяв с собой найденную на берегу речки малютку, покинула с ней свой аул. Потом удалось поселиться в Тиряклах почти напротив избы Шахарбану. Думала Фаузия, что как только отыщет дочку, так сразу примет ее под свое крыло, но для этого одного ее желания было мало — Всевышний ведь все решает по-своему. Не могла Фаузия предъявить права на дочь, выношенную под сердцем и рожденную в муках, — прошлое не позволяло. Пришлось довольствоваться возможностью жить рядом, видеть ее и опекать на правах соседки…
Фаузия взяла кумган, вышла во двор с намерением совершить омовение и удивилась, увидев свет в окнах большого дома. В чем дело? Надо зайти, выяснить…
Сабиля, когда вошла свекровь, сидела на корточках перед дверью.
— Что случилось, килен*?
— Ох, живот… Умираю…
— Тебе надо лечь. Зачем поднялась?
— Уй, Ихсанбай… ребенок…
— Что Ихсанбай? И в том, что ты не можешь нормально рожать, муж виноват? — разъярилась Фаузия и не удержалась, кинула сгоряча лишнее: — Уже полкладбища заняли твои мертворожденные дети!
— Да что же мне делать-то?!
— Приляг тут, полежи спокойно, — смягчилась Фаузия. — Я приготовлю травяной отвар, хоть боль снимет…
Спустя некоторое время она подала невестке пиалу с горячим еще отваром и направилась в дальнюю комнату, где спал Ихсанбай.
— Ихсанбай, проснись-ка! Есть разговор.
— М-м-м…
— Не мычи, не дитя малое, чтоб вести себя так. Вот что я тебе скажу: пока не родится ребенок, не смей прикасаться к Сабиле! Еще тронешь ее — очередная могила, которую предстоит выкопать на кладбище, станет твоей!
— Да ты что, мать?..
——————
* Килен — невестка, сноха.
— Ты понял или нет? Ох, люди… У скота и то ума больше!
Фаузия вновь вышла во двор. Взглянула на луну. Луна светилась в туманном ободке — к непогоде, что ли? Да ладно, погода испортится и через день-другой наладится, а вот обретет ли когда-нибудь покой душа Фаузии? В отличие от мужа не горюет она о потерянном когда-то богатстве — из-за детей сердце болит. Прежде всего из-за Гульбану. Ухитрилась в столь трудное время нажить двух мальцов неведомо от кого. Ни в роду Сибагата, ни в роду самой Фаузии такого еще не было. Как же это ее Кукхылу-Гульбану допустила такую оплошность? Нет-нет, не она виновата — кто-то, видать, воспользовался ее одиночеством и навалившимися на нее горестями. Вдобавок корову у нее отняли, ограбили средь бела дня. И Ихсанбай там был. Знал бы он, кого ограбил! Хоть бы могла Фаузия открыто ходить к Гульбану, помогать ей, так нет… Сабиля страшно ревнует к соседке не только мужа, но и за каждым шагом свекрови следит, и чуть что — докладывает Ихсанбаю. А он теперь сильно от жены зависит: тот врач, что справил бумаги, избавившие Ихсанбая от призыва в армию, — двоюродный дядя Сабили… Господи, куда, как говорится, ни кинь — везде клин!
Глава шестая
Гульбану рассчитывала проделать значительную часть пути при лунном свете, чтобы к вечеру дойти до русской деревни Казанки и, переночевав у кого-нибудь, успеть в райцентр до того, как рабочий день у тамошних начальников закончится.
Туманный ободок вокруг луны предвещал дурную погоду, вскоре может разыграться буран, в такое время лучше бы сидеть дома. Еще встарь было сказано: «Если луна оградилась, укрепи свои ограды». Будь осмотрителен, обереги себя от опасностей, не рискуй — вот что означает это иносказание. Но что поделаешь, надо идти, нужда заставляет.
Снег поскрипывал под ногами, но ни одна собака, пока Гульбану шла по улице, не встревожилась, не взлаяла. Аул был погружен в глубокий сон. Лишь на подворье Ихсанбая в скотной избе горел свет. «Должно быть, тетушка Фаузия бодрствует», — подумала Гульбану. В ауле считают, что старуха якшается с нечистой силой, потому-то не спит по ночам, занимается темными делами. Может, так оно и есть?
Но ведь и сама Гульбану, если надо что-то сделать, а дня не хватает, не поленится, ночь прихватит. Позапрошлым летом стояла засуха, так она, спасая картошку, ночью таскала воду из речки и чуть не на ощупь поливала куст за кустом. Урожай тогда порадовал. А нынче не достало у нее сил для должного ухода, и картошка не уродилась. Ослабла она, вынашивая близнецов, потом навалились заботы о них и разной прочей работы было много, на огород заглядывала урывками. Накопанную картошку уже съели, а дальше как быть, чем детей кормить? Надеялась — корова выручит, с молоком-то перебедуют зиму, да вот ведь как получилось…
Порыв ветра подтолкнул Гульбану, она ускорила шаги. Где она сейчас, далеко ли отошла от аула? Бэй, дошла, оказывается, всего лишь до тропы, убегающей в сторону ее сенокосного надела. Вон чернеет старый осокорь, чуть дальше — Журавлиный брод и за речкой — сенокосные угодья. Когда-то мать, Шахарбану, научила ее там правильно держать косу, косить траву чисто, а минувшим летом сама Гульбану учила тому же Мадину. Не будь близняшек, требовавших постоянного внимания и заботы, вдвоем порядочно сена запасли бы.
Не будь близняшек… Нет, наверно, на свете существа загадочней человека. Гульбану сама себя понять не может, не может до конца разобраться в собственных чувствах. Детей своих в обоих случаях она не просила, не вымаливала у Бога. Увидев Мадину впервые, дала ей пососать грудь и равнодушно положила на лежавшую рядом подушку — поласкать, понежить ее и в голову не пришло. Теперь в том, что характер у дочери жестковатый, Гульбану винит себя: недодала девочке ласки. Почему же к близнецам относится иначе? С работы, соскучившись по ним, бежит бегом; если они спят, ждет не дождется, когда проснутся. В сравнении с Мадиной они неказистые, вялые, со вздутыми — из-за недостаточного питания — животами, слабенькими ручками-ножками. Но как увидит Гульбану две пары обращенных к ней синих глазенок — будто наполняется ее душа небесным сиянием.
Дорога пошла на подъем, повела на гору, потом она нырнет в Глубокий лог. «Пока пройду лог, наверно, уже начнет светать», — подумала Гульбану. Утром, может быть, сани попутные догонят. Хорошо бы! А то вот подул навстречу резкий верховой ветер, бросая в лицо колкие крупицы снега. Гульбану прикрыла лицо узелком, в котором несла два комка сушеного корота и ломтик хлеба, затем время от времени шагала задом наперед, отвернувшись от ветра.
В Глубоком логу не дуло так сильно, как наверху, снежная взвесь медленно оседала на землю. Тихо, покойно… Но Гульбану вдруг ощутила холодок и дрожь в спине. Она не озябла, разогрелась в движении, отчего же возникло это ощущение?
Вообще-то, случалось с ней такое и раньше. Связано это было всегда со смутным воспоминанием о какой-то реке, о бурном потоке либо со сновидением: на нее набегают волны, вот-вот захлестнут, — становилось страшно, и в детстве она часто просыпалась, захлебываясь слезами. Мать тогда свела ее к старухе-знахарке, надеясь, что та как-то избавит ребенка от кошмарных снов. Расспросив, что и как, старуха сказала: «Детку, должно быть, в младенчестве сильно испугала вода…» — и принялась нашептывать заклинания, которые никакой пользы Гульбану не принесли.
Она не сразу осознала, что здесь, в Глубоком логу, ее испугали светящиеся точки, появившиеся впереди. Мелькнула мысль, что кто-то там курит, — может быть, кто-нибудь приехал за сеном и сейчас возвращается домой. Впрочем, в такое время за сеном не ездят, разве лишь чтобы украсть…
Между тем в предрассветной темноте (луна скрылась за тучами) светящиеся точки обозначились ясней, они двигались попарно, чуть погодя появились и сбоку, на склоне лога.
Ножом по сердцу полоснула догадка: «Волки!!!»
Гульбану в ужасе прикрыла лицо своим узелком, обессиленно осела на корточки…
* * *
Ихсанбай всегда уходил на работу рано, а сегодня ушел из дому даже раньше обычного. Во-первых, не хотелось видеть скулящую в углу жену. Во-вторых, раздражала мать — суется во все, шагу без ее вмешательства не ступишь. Разве не из-за того ему пришлось жениться на Сабиле, что мать ходила следом, как ищейка? Его жизнь с Сабилей можно сравнить с ольховыми дровами или ржаным хлебом: гореть горят, а тепла нет, набить живот набьешь, а удовольствия это не доставит.
Надоели ему и бесконечные ссоры отца с матерью. Отец поныне льет слезы по богатству, отобранному советской властью, с горя совсем спился. Мать, хоть и потеряла то же самое, не утратила властного характера. Откровенно говоря, отца Ихсанбай сейчас и в грош не ставит, только боится, как бы он спьяну не проболтался. Что касается матери — ни черта не поймешь ее. Взять, к примеру, вчерашний случай. Готовили к отправке на фронт теплые вещи — носки, перчатки, связанные колхозницами. Глядь, и мать пришла с узелком, разложила на столе свои подарки для бойцов. Когда секретарь сельсовета записал, что она принесла, и вышел, Ихсанбай, оставшийся наедине с матерью, усмехнулся:
— Оказывается, ты у нас патриотка. А я и не знал.
— Теперь будешь знать.
— Только есть тут одна заковыка: сын-то у патриотки вроде как бы… дезертир…
Она не изменилась в лице, только плотно сжатые губы сомкнулись еще плотней, потом шевельнулись:
— Ты, Ихсанбай, все равно не стал бы хорошим солдатом, потому что и хорошим сыном не сумел стать.
Сказала так и ушла, хлопнув в сердцах дверью.
Странная у него мать, очень странная. Вон ведь чем ночью пригрозила! Дескать, очередная могила на кладбище — для него. А узнай она правду о близнецах Гульбану, так… кожу с него, живого, сдерет. Верно люди говорили, нет ли — однажды она за что-то излупила Хашима чуть не до смерти. Никого и ничего мать не боится: ни Бога, ни дьявола. Для него, Ихсанбая, было бы благом, если бы мальчишки Гульбану покинули этот мир, пока не раскрылось, кто их отец. Но сейчас важней всего — как-то остановить Гульбану. Надо же, в райцентр отправилась! С жалобой, конечно. Ихсанбаю и в голову не приходило, что она на это решится. Смирная, тихонькая, да не зря, видно, говорится, что в тихом омуте черти водятся.
Ихсанбаю стало зябко от собственных мыслей. Приложил ладони к печке-голландке. Она была горячая: тетушка Рауза, уборщица, а за одно посыльная сельсовета и истопница, топит печь до прихода председателя.
Некоторое время Ихсанбай посидел в раздумье за своим столом, тут и тетушка Рауза пришла за списком людей, которых сегодня надлежало вызвать в сельсовет. Протиснула тучное тело в дверной проем, утвердилась на скамейке, слегка раздвинув слоновьи ноги. Пока Ихсанбай составит список, она выложит и перетрет последние аульные новости. В руке Ихсанбая — карандаш, одно ухо обращено к телефону, другое — к устам тетушки Раузы. Давно у них так повелось.
— Ох уж эти люди, ох уж этот народ!.. — начала тетушка Рауза и примолкла. Ихсанбай даст знать, что слушает ее, тогда она продолжит.
— Что стряслось, Рауза-апай?
— Сам бы должен знать. Кто у нас сельсовет — ты или я?
— Ты, Рауза-апай, — пошутил Ихсанбай.
— Рауза-апай, Рауза-апай… Я, слава Аллаху, со дня рождения Рауза…
— Так-то оно так…
— Еще бы не так! — В щелочках глаз женщины мелькнуло что-то вроде укоризны. — Я ведь помню, как твои отец с матерью пришли в Тиряклы, ведя тебя за руку и толкая двухколесную тележку. Да-да! Первым человеком, попавшимся им навстречу, была я. Я и показала им, где у нас сельсовет. Это было еще до того, как пропало золотое колечко, подаренное мне твоим езнэ*. Оно было маленькое, поэтому я носила его на мизинце правой руки…
Рассказами об этом «золотом» колечке Ихсанбай сыт по горло, но он не перебивает тетушку Раузу, знает: она не двинется дальше, пока не упомянет о своем недолгом, случившемся лет двадцать пять назад пяти- или шестимесячном замужестве за пришлым татарином, о нажитом от него сыне, Хусаине, и, конечно же, о колечке, на самом деле медном, но обманно выданном «твоим езнэ» за золотое, из-за чего колечко и было украдено. Ладно еще, если словоохотливая тетушка этим ограничится. А если начнет вспоминать о поездке на базар в Красную Мечеть, где татарин бесследно исчез, оставив жену горевать в одиночестве? Или примется рассказывать о пропаже колечка в подробностях? Это само по себе — целая история, тут уж и сказкам Шахерезады придется постоять в сторонке.
—————
* Езнэ — муж старшей сестры или родственницы. Но так можно назвать и любого женатого мужчину, поскольку все жители аула обычно связаны родством, хотя бы и дальним.
Тетушка Рауза, ударившись в воспоминания, взяла разгон и, похоже, останавливаться не собиралась. Переменила положение на скамейке, села поудобней, расставив ноги пошире. Неужели не видит, что Ихсанбай сегодня не в настроении, долго слушать ее не намерен? Чтобы отвлечь тетушку от воспоминаний, он вклинился в короткий разрыв в потоке ее слов, сказал одобрительно:
— Жарко ты печку натопила…
Чуткая к похвале, как барометр к состоянию погоды, тетушка Рауза обрадованно подхватила новую тему разговора:
— Топить-то я всегда жарко топлю, кустым-турэ*. Топить-то топлю… Только ведь сколько дров уходит!
— Это уж моя забота, Рауза-апай.
— Чья бы ни была… Сплошная канитель с ними, с дровами-то… А то и беда… Вон вчера вечером Ишмамат поехал за дровами, так ужас что с ним приключилось. И все из-за жадности Зарифы. Дров у них полон двор, а ей все мало. Из-за этого, говорю, бедняга Шангарей чуть отца не лишился, а сама Зарифа — мужа. Я, кустым-турэ, думаю, не проклятье ли старшей сестры на нее пало…
— Постой, ничего не понял!
— Что тут непонятного? Первой женой Ишмамата была старшая сестра Зарифы…
— Я не об этом… Что с Ишмаматом?
————
* Кустым-турэ — братишка-начальник.
— Так разве я не для того начала рассказывать, чтобы объяснить, что и как? — В глазах тетушки опять мелькнула укоризна. — Думаешь, решила насчет Зарифы позлословить? Да хотя бы и решила — она того стоит. И у нее самой язык — я те дам! Тот еще язык. Говорят, когда семенное зерно очищали, насчет Гульбану трепалась. Мол, ее близнецы не от Уруса Хашима. Если, мол, не верите, на пальцах посчитайте, знаете ведь, когда Хашим ушел на войну и когда Гульбану родила…
Ихсанбая прошиб холодный пот, во рту стало сухо. Схватил графин с водой, налил в стакан, выпил.
— Рауза-апай, ты это… насчет Ишмамата…
— Я какырас* к тому и веду. С чего Зарифа взбеленилась? Пришла к ним Гульбану и говорит Ишмамату: «Это ты велел отобрать у меня корову, пойду с жалобой к районным начальникам». Ишмамат ей: «Моей вины тут нет, сосед твой, Ихсанбай-сельсовет, распорядился». Вот у кого ни стыда ни совести! Разве ж ты, Ихсанбай-кустым, по своему усмотрению лишил бы пищи малюток, сидящих, как птенцы в гнезде, разинув рот? Ты же понимаешь: Гульбану — жена фронтовика. Отправься она в район, чье слово окажется правым, если не ее?..
«Ишмухамет — хитрая лиса, — озлился Ихсанбай. — Мы же вместе обдумывали, как за счет конфискаций коров из личных хозяйств покрыть падеж на колхозной ферме. Правда, внести Гульбану в список должников предложил я. Тут и уполномоченный из района как раз нагрянул…»
— Рауза-апай… — прервал он тетушку, увлеченно, со смаком продолжавшую свой рассказ. Фу-ты, в голове все смешалось, что он хотел ей сказать? Ах, да! — Вот что, Рауза-апай: если про меня будут спрашивать, скажешь — поехал проверить, все ли ладно в кошарах, время сейчас неспокойное…
— Я тебе об этом и талдычу! Волков много развелось. Ишмамат на стаю нарвался…
——————
* Какырас — искаженное русское «как раз».
Это прозвучало уже вслед Ихсанбаю, влетело ему в одно ухо, в другое вылетело. В мыслях вертелось: надо скорей догнать Гульбану, остановить! Если она поднимет шум и его, Ихсанбая, проделки раскроются, считай, пропал он. Районное начальство, конечно, по головке не погладит, но пострашней будет ярость вернувшихся в аул по ранению фронтовиков. Вон Мирхайдаров все ярится, перевешал бы, кричит, «тыловых крыс». Попадись к нему в руки — за … подвесит…
Тетушка Рауза и после того, как ушел Ихсанбай, не умолкла.
— …Волки из балки, со стороны сенокосного надела Гульбану выскочили. Ладно еще Ишмамат запряг в сани солового жеребца. Кабы не жеребец, стал бы уже Шангарей круглым сиротой, а ты, Зарифа, вдовой, — продолжала тетушка Рауза, будто увидев за председательским столом жену Ишмамата. — Останься без мужа — поняла бы ты, какова она, жизнь одинокой женщины. Тогда, может, и сама двойню, даже тройню родила бы. А то осуждаешь других, забыв, что у самой задница вонючая. Люди все помнят, всем известно: втюрившись в Ишмамата, ты кинула на каменку бани куриный помет, чтобы сестра твоя угорела и умерла. Одиночество… — Тут тетушка Рауза от жалости к покойной и к самой себе прослезилась, в носу у нее захлюпало. Вывернув подол платья, высморкалась. Затем, успокоившись, растянулась на скамейке, с трудом задрала ноги, чтобы отлила кровь, расслабила натруженное тело и немного погодя, подсунув руку под голову, задремала. Поднялась-то затемно, притомилась.
* * *
Когда Ихсанбай пришел на конный двор, Хусаин, сын тетушки Раузы, собирался поить лошадей. Наверно, заартачится, откажется запрячь лошадь, пока не напоит. Хусаин предан своим подопечным всей душой, поэтому и приставлен к ним, но иногда его заботливость оборачивается помехой в спешном деле и, бывает, хочется шарахнуть его чем-нибудь по башке, иначе этого упрямца не переупрямишь.
— Хусаин, соловый жеребец на месте?
Хусаин с ответом не спешил, сразу видно: с левой ноги встал.
— Тебя, Хусаин, спрашиваю, соловый здесь?
— Соловый-то? — Хусаин цыкнул слюной сквозь зубы. — Он пезде…
Был Хусаин до службы в армии вполне нормальным парнем, а вернулся слегка чокнутым, что ли. Когда не в духе, ругается по-русски, выговаривая при этом «п» вместо «в». Одни в ауле считают это следствием контузии, другие прослышали, что его при возвращении домой будто бы сбросили с поезда, оттого и чокнулся. Но все сходятся на том, что вселился в мужика «лошадиный бес».
— Как же это он может быть везде? Соловый жеребец в колхозе один.
— Один, а как будто сто их, тысяча! — взвился конюх.
Ихсанбай подумал растерянно: уж не вселился ли в человека еще какой-нибудь бес? Совсем, похоже, с катушек съехал. Сказал, стараясь сохранить спокойный тон:
— Не чуди, Хусаин. Запряги солового, кошевка у меня во дворе. Мне надо съездить в район.
— Псем надо! Псе его просят! Один вчера чуть не скормил его волкам! Вот вам соловый! — Конюх выставил руку из рукава полушубка, сложил пальцы в кукиш.
— Ты забыл, с кем разговариваешь? Сказано тебе — выполняй!
Хусаин, видимо, понял, что председатель сельсовета рассердился не на шутку. Зыркнул глазами из-под надвинутого на лоб лохматого малахая и направился под навес, где висела сбруя.
Шагая по улице в сторону своего дома, Ихсанбай заметил, что ветер взметывает снежную пыль, гребни сугробов курятся. Буран начинается. Без тулупа в пути не обойтись.
Когда он зашел за тулупом в скотную избу, мать возилась с овечьей шерстью.
— Куда это ты собрался? — спросила она, посмотрев на него испытующе. — Буран вот-вот разыграется. Что за спешное дело в такую погоду?
— Во время войны все дела спешные. Знай свою работу, свяжи еще двадцать пар носков, — буркнул он и ушел.
Прежде, не так уж давно, перед дальней дорогой он просил у матери благословения, и она, пожелав ему доброго пути, подносила полную миску молока.
* * *
Уже не раз Ихсанбай задумывался о странной, на его взгляд, закономерности: чего бы, связанного с Гульбану, он ни коснулся, непременно наживает неприятности. Назначил, встретив ее на сабантуе, свидание, а в результате женился на Сабиле. Горьким последствием еще одной встречи явилось рождение близнецов. Отобрали для колхоза ее корову, и вот невесть чем это кончится. И вообще — не Гульбану ли виновата в том, что его душа в течение всей жизни трепыхалась, как рыба, выброшенная на сушу? Впрочем, сваливать все на нее будет не совсем верно. Нелишне и в себя заглянуть. Он ведь чуть ли не с малых лет чувствовал себя раздвоенным, словно жил одновременно на двух противоположных берегах реки. На людях, на разных собраниях произносил здравицы типа: «Да здравствует партия, слава коммунистам!» А дома слышал о той же партии, тех же коммунистах: злодеи, мерзавцы!
Он хорошо помнит день, когда его приняли в пионеры. Вернулся домой, подпрыгивая от радости, похвалился: вот и он теперь будет носить красный галстук! А мать хмуро сказала:
— Было бы чему радоваться! Сколько уж душ эта удавка сгубила!
— Что ж мне, не носить его? — спросил Ихсанбай, растерянно глядя то на нее, то на отца.
— Придется носить, что поделаешь.
Радость Ихсанбая угасла, гребешок, как говорится, увял. Снял галстук с шеи, сунул в карман, повяжет перед самой школой. Им велели снова прийти в школу, уже не на уроки, а на пионерский сбор.
После обеда он привычно забежал к Гульбану. У девчонки щеки пылали, как ее красный галстук, синие глаза сияли. Увидев Ихсанбая, она вскочила с места и, как наказывала им учительница, вскинула руку в пионерском приветствии:
— К борьбе за дело Ленина—Сталина будь готов!
Ихсанбаю пришлось тоже вскинуть руку, хотя он был без галстука.
— Всегда готов!
Вместе побежали на сбор. У школьных ворот Ихсанбай остановился, надел галстук.
Сколько уж времени с тех пор прошло! Ихсанбай давно привык жить лукавя, по необходимости носить на лице маску добропорядочного человека, как носил на шее тот галстук…
…Когда соловый жеребец, пофыркивая, достиг вершины горы, откуда предстояло спуститься в Глубокий лог, навстречу бешено ударил снежный заряд.
— Ах, мать твою!.. — ругнулся Ихсанбай и плотнее запахнул тулуп. — Ну и погода! Хоть обратно поворачивай!
В этот момент к шуму ветра примешался волчий вой и донеслись клокочущие звуки, злобное рычание, — можно было предположить, что звери грызутся меж собой из-за какой-то добычи. Соловый жеребец застриг ушами, затем резко попятился, встал на дыбы. Кошевка накренилась, Ихсанбай, вывалившись из нее, вцепился в оглоблю. Вожжи! Вожжи не упустить!.. Нет, не упустил.
— Выручай, скотинушка!
Лошадь развернула кошевку, наметом понеслась вниз. Лишь подъезжая к аулу, Ихсанбай опамятовался и почувствовал, что крепко сжимает в руке какой-то предмет. Оказалось — ружье. Он ведь, зайдя за тулупом, прихватил с собой и ружье. В груди у него потеплело. Оглянулся назад. Там, в серой мути бурана, невозможно было что-либо разглядеть. Но на всякий случай он направил ствол дробовика вверх и дрожащим мокрым пальцем нажал на спусковой крючок. Береженого, по присловью, и Бог бережет…
Глава седьмая
Мадина сбегала утром на ферму, напоила закрепленных за матерью телят, подкинула им сена. Вернувшись домой, развела огонь в очаге. Вскоре закипела вода в казане, по остывшей за ночь избе клубами поплыл пар. Налила вскипевшую воду в самовар, насыпала в трубу жаркие угли. Самовар запел, и в избе как будто стало теплей. Теперь можно бы сходить к соседке за братишками, но они ведь сразу запросят есть. А чем их накормить? Мать вечером замочила в миске немного пшеницы, да разве это еда? От нее только в животе пучит. Поискать, что ли, в подполе картошку, может, там сколько-нибудь найдет? Постояв в раздумье, спустилась в подпол, пошарила по углам, и вот радость: выковыряла из-под камней фундамента три картофелины. Теперь можно жить!
Мадина подбросила в очаг дров, опустила найденные картофелины в горячую воду и побежала к соседке.
— Пусть бы побыли у меня до возвращения матери, — сказала Магинур, добрая душа. Доброта ее тронула Мадину до слез.
— Уй, апай, ты и так уж… — Мадина, пряча глаза, склонилась к братишкам. — К вечеру мне опять надо сбегать на ферму… Мама, наверно, сегодня до района не успеет дойти, как назло, еще и буран…
— Ихсанбай рано утром выехал по большаку в ту сторону, может, подвезет ее.
— Хорошо бы… — Мадина обеспокоенно глянула на окна, по которым то и дело ударяли порывы ветра. — Апай, я уж опять принесу их к тебе. Покормлю и…
— Принеси, как же ты иначе-то? Я тем временем о скотине своей позабочусь.
С двумя мальцами на руках, расчихавшись в снежной круговерти, кое-как добралась Мадина до своей избы. И подумала, что вся надежда при такой погоде — на дяденьку Ихсанбая. Господи, хоть бы посадил он маму в свои сани!
Когда сварилась в казане картошка, Мадина растолкла ее, смешала с распаренной пшеницей и принялась ложкой совать эту еду в рот братцам. Судя по белым засохшим ободкам вокруг губ, Магинур уже напоила их катыком, но мальчонки все равно жадно разевали рты. Хоть и маленькие, а так много едят — то ли останется самой Мадине сколько-нибудь, то ли нет.
Неожиданно за ее спиной скрипнула дверь.
— Аба… — удивилась Мадина, увидев вошедшую в избу тетушку Фаузию. — Из-за бурана я и не услышала, как калитка открылась. Проходи, инэй, вот у меня как раз самовар горячий… — Девочка всегда немного терялась под пронзительно-пытливым взглядом соседки, да еще смутилась оттого, что увидит она, какая скудная у них еда, а все же постаралась предстать перед ней радушной хозяйкой.
— А где мать? — спросила тетушка Фаузия.
— В райком ушла, в Таулы.
— Когда?
— Ночью еще.
— По какому… — в горле старухи будто застрял комок, и она с трудом его вытолкнула: — …делу?
— Да насчет коровы. Мама говорит, не было у нас случая, чтоб налог не заплатили. А что корову отняли — это… подлость здешних начальников.
— Так ведь… буран разыгрался!
Толика затаенной злости Мадины, вызванной мыслью о том, что среди людей, забравших корову, был и сын этой старухи, выплеснулась наружу:
— Буран не буран, а они вот все равно есть просят!
— А чем это ты сейчас их кормила? — Мадине вопрос показался язвительным. Неужели старуха не видит, что она, Мадина, и так готова провалиться сквозь землю?
— Да им что ни дай, все едят, — пробормотала девочка.
Старуха приблизилась к мальчонкам.
— Аллах мой, до чего похожи!..
— Так ведь близнецы, — начала Мадина и осеклась, увидев, что лицо тетушки Фаузии стало мертвенно-белым. — Инэй, что с тобой?
— Воды… Подай воды, детка…
Старуха торопливо сделала несколько глотков из поднесенного Мадиной ковша и, приложив руку к сердцу, направилась к выходу. У двери, не оборачиваясь, сказала глухо:
— Возьми, что я в сенях оставила. Это вам…
Выйдя следом в сени, Мадина чуть не споткнулась об увесистый сверток. Обнаружила, развернув его в избе, муку, толокно, сушеный красный творог, топленое масло и соль.
— Ата-ак… я даже «спасибо» сказать не успела! — Мадина кинулась к окошку, но ничего не увидела: стекла заледенели, на улице бушевал буран.
* * *
Войдя в свой двор, тетушка Фаузия едва отдышалась: ей не хватало воздуха, сердце билось неровно. Не сразу пошла в свою избу, осталась стоять у ворот еще и потому, что из-под навеса слышалась перебранка. Судя по голосам, скандалили там Ихсанбай с Хусаином.
— Жеребца в пену вогнал! — ярился Хусаин.
— Не ори! Не твой жеребец.
— И не твой — колхозный!
— А вот это понюхать не хочешь? — Должно быть, Ихсанбай поднес к носу конюха кулак.
— Псе хозяева! Псе командиры! — не унимался конюх. — До чего довели коня, приходившего на сабантуях первым! Уже запрягают его, чтобы дрова возить!
— Хватит! Марш отсюда!
— Разве так коня остужают? Не умеешь за ним ухаживать — не езди!
— Проваливай, тебе сказано!
Хусаин вывел жеребца из-под навеса, вскочил на него.
— Стой! Слезь! В поводу его уведи!
— Счас!
Не обращая внимания на выкрики Ихсанбая, Хусаин направил коня к воротам, и тетушка Фаузия раскрыла их перед ним. Разъяренный Ихсанбай рыкнул на мать:
— Зачем открыла? Привратницей к нему нанялась?!
— Да я возвращалась домой… вот и…
— Возвращалась! Откуда? Куда ходила?
Тетушка Фаузия, придя в себя, выпрямилась.
— Что это ты, сынок, как медведь, проглотивший ежа, кидаешься на людей?! На мать вздумал кричать!
Под властным взглядом матери Ихсанбай сник, почувствовал себя маленьким.
— Уж и слова не скажи…
— Где Гульбану?
— Какая Гульбану?
— За кем ты чуть свет помчался?
— Да я… только на стога съездил взглянуть…
— Если с Кукхылу что-нибудь случится!.. — Тут тетушка Фаузия смолкла, осознав, что впервые назвала при сыне настоящее имя дочери.
— Ты, кажется, начала бредить наяву, — пробормотал Ихсанбай и ушел на улицу, отправился в сельсовет, а мать побрела к своей избе.
* * *
Войдя в избу, тетушка Фаузия обессилела. Опустилась на край нар, приложив дрожащие пальцы к груди напротив сердца.
— Точь-в-точь такие же… — Из глаз тетушки Фаузии, давно уж, казалось бы, разучившейся плакать, горошинками выкатились слезы, потекли по лицу. Мальчонки Кукхылу показались ей отлитыми с ее брата-близнеца, каким он был в младенчестве. Родись они от Ихсанбая — и то, наверно, не были бы так похожи на него… Когда она, Барсынбика, оставила дочку на берегу той реки, Ихсанбай был такой же маленький, с синими, как васильки, глазами… Сибагат! Что заставило подчиниться тебе? Плетка? Или страх потерять обоих детей?
Молода еще была тогда Барсынбика, оттого и слаба. Правда, выйдя замуж за Дингезхана, двенадцать лет прожила бездетной. И почему-то в самое смутное время, когда все в мире вскипело, как в адском котле, Всевышний ниспослал ей сразу двух младенцев… Плачь, Барсынбика, плачь!.. Когда ты последний раз плакала?
Помнит она тот день, помнит.
Случилось это спустя два месяца после того, как Барсынбика с Дингезханом пришли сюда, в Тиряклы. Тогда мать Раузы была еще жива, пустила их поквартировать во вторую половину своего дома. Дингезхан сразу же приспособился катать валенки в ее бане, чинить-паять самовары, кумганы, всякую прохудившуюся посуду тиряклинцев. Барсынбика стала время от времени навещать бездетных женщин, чтобы помочь им, исходя из своего опыта, избавиться от бесплодия; могла и вывихнутый сустав на место вставить, и сердечную болезнь облегчить, и от испуга излечить — в свое время переняла у своей бабушки разные знахарские приемы, нашептывания и заговоры.
К Дингезхану пришел сам председатель сельсовета с просьбой принять на себя аульную кузницу. Дингезхан-Сибагат обещал подумать. Долго тянул с ответом, твердого решения без согласия жены принять не мог. А она все в окно смотрела и каждый день твердила, что надо отправиться дальше. Хотя и понимала состояние мужа: устал скитаться, хочет осесть, обзавестись хозяйством.
— Хороший дом нам сулят, — сказал он однажды, — может, останемся здесь?
Разговор этот начался ночью, выражения его лица Барсынбика не видела, но, судя по голосу, он уже утвердился в этом решении.
— Как тебе сказать… — Не говорит Барсынбика определенно, уже привыкла таить свои мысли. А ему словно и в голову не приходит, что, скитаясь, перебираясь из аула в аул, Барсынбика ищет свое дитя. Хоть бы раз вспомнил он о Кукхылу, то ли оставшуюся лежать на берегу реки, то ли упавшую в воду! Единственное, о чем думает — как бы его не разоблачили. А Барсынбике не дает покоя услышанное шесть лет назад в ауле Атъетар: девушка, ни разу не замеченная с каким-либо парнем, можно сказать, святая, вдруг объявилась с младенцем и, дабы избежать позора, что ли, покинула свой аул. Куда она делась — никто не мог сказать, в сердце Барсынбики врезалось лишь ее имя: Шахарбану. Вот и из Тиряклов она рвалась в надежде напасть на след этой девушки.
— Что молчишь? — Муж перевернулся на бок, лег лицом к Барсынбике.
— А что я должна сказать?
— Надо в конце концов осесть где-нибудь.
— Я же не говорю, что не надо…
Признаться, аул этот пришелся Барсынбике по душе: рядом полноводная речка с высокими осокорями по берегам, вокруг — горы, покрытые лесом. Конечно, для них, степных башкир, горы непривычны, но, с другой стороны, эти горы и леса, казалось, могут оберечь, защитить их.
Барсынбика приподнялась, села, глянула, откинув полог, в окно. Полоска зари, такая юная, нежная, вдруг исторгла из каких-то глубин ее души щемящую грусть, и Барсынбика тихонько запела старинную песню:
Шубку заячью себе я заказала,
Чем, не знаю, поверху обшить.
Это лето я отлетовала,
Где, не знаю, зиму пережить…
— Ох!
Обернулась к мужу, а он лежит, уткнувшись лицом в подушку, стонет.
— Такая уж судьба нам выпала, Дингезхан, — сказала она. — Волею Всевышнего предначертанная.
— Не Всевышним она предначертана, Барсын, а Иблисом!
— Терпи. Ради Ихсанбая.
— Разве я не терплю? Сама видишь: терплю!
— Не один ты терпишь.
— Тебе что, ты — баба…
— Не унижай меня, Дингезхан! Я из рода батыров, сложивших головы ради свободы отчизны. Прабабушка моя — Бандабика!
Задел муж гордость Барсынбики. Вот и напомнила о своей знаменитой прабабушке. Во время одной из давних смут напали на башкир калмыки. Старая Бандабика сама, по своей воле, отправилась за угоняемыми в полон невестками и внуками, чтобы напоминать им на чужой стороне, кто они и откуда, а если удастся — вернуть их на родную землю. При воспоминании об этом на глаза Барсынбики навернулись слезы.
— Барсын...
— Молчи! Давно уж ты простился с женщиной по имени Барсын.
— Ладно, понял! — Дингезхан заелозил, сползая к краю нар.
— Подожди, я еще не все сказала.
— Хватит, а то Ихсанбая разбудим.
— Сердца у тебя нет...
— Ну сколько можно!.. — взмолился Дингезхан, повернув к ней расстроенное лицо.
И оба они надолго замолчали. Должно быть, последовали за покатившимися каждый своим путем клубками памяти. Когда-то связала эти клубки меж собой горячая любовь, теперь от них же веяло холодом отчужденности.
— Чем сегодня будешь заниматься? — нарушила молчание Барсынбика. — Кажется, остался у тебя заказ на пару валенок. Давай, закончи эту работу и...
— Есть дела и кроме нее.
— Какие?
Дингезхан поднялся, сунул руку в карман висевшего на гвозде полушубка.
— Вчера одна женщина принесла браслет, попросила закрепить в нем глазки. Вот посмотри-ка, похоже, золотой. С бирюзовыми глазками.
— Браслет с бирюзовыми глазками? — Барсынбика заволновалась. — Зажги-ка спичку!
...Он! Ее браслет! Тогда, перед бегством, спеленав детей, Барсынбика быстренько увязала в узелок свой праздничный наряд и украшения. По семейному преданию, ее прадед, совершивший хадж в Мекку, по пути купил в Бухаре два таких браслета. Один из них носила прабабка, ушедшая за пленниками, которых угнали калмыки, другой по наследству достался ей, Барсынбике.
— Кто тебе его принес?
— Сказал же: одна женщина. Имени не спросил. Бледная такая, хворой мне показалась.
— Когда закрепишь глазки, браслет отдашь мне!
— Никак Барсынбика вновь превращается в женщину? Уж не хочешь ли присвоить? — в голосе Дингезхана послышалась усмешка.
— Думай, что говоришь! Я владела пятью табунами коней, пятью мельницами, могла одеть в шелка и золото пять таких женщин, как сама, — так неужто позарюсь на эту вещицу?
— Ай, отец мой небесный... уж и пошутить нельзя!
— Шути, да знай меру. Я хочу увидеть хозяйку браслета, верну его ей...
Когда Дингезхан закрепил камешки браслета, Барсынбика взяла его и, привычно надвинув на лоб черный платок, вышла на улицу. Первой, кого увидела, была Рауза. Она уже тогда нередко подменяла свою мать, работавшую в сельсовете — или, как говорили в ауле, в канцелярии, — уборщицей и посыльной.
— Подожди-ка, Рауза! — окликнула ее Барсынбика.
— Я бы подождала, Фаузия-апай, да тороплюсь, — отозвалась та, но тем не менее остановилась и, сделав большие глаза, сообщила: — Ночью приехали люди с наганами, ристовали председателя, так я теперь одна за двоих работаю: и за себя, и за председателя.
— Я тебя надолго не задержу, — сказала Барсынбика, глянув по сторонам. — Послушай-ка, в ауле живет женщина по имени Шахарбану?
— Как же она может жить в ауле, когда у нее нет избы? На ферме она живет. Может, к весне колхоз избенку ей поставит. Это я со слов председателя говорю, ристованного. У своих нет, так и ладно, а для пришлых начальники наши расстараются. Вот и для вас дом готовы построить. У Сибагата, говорили, руки золотые — коль решит осесть в ауле, будет ему дом.
— Рауза...
— Мне, апай, раз уж председателя увезли, долго с тобой разговаривать некогда. Я и в тот раз, когда ристовали мугаллима*, тоже захлопоталась. Учила ребятишек различать буквы. А про то, что до мугаллима увезли нашего муллу, я уж и не говорю...
— Рауза, сестрица, с кем живет Шахарбану?
— Атак-атак, с кем она может жить? Думаешь, каждой пришлой тут мужа приготовили? Как же, держи карман шире! Не то что чужачке с ребенком — своим девушкам в соку замуж не за кого выйти.
Малочисленность женихов в ауле — больное место Раузы. Конечно, понять Раузу можно: и сама она, и три ее сестры — незамужние. Но Барсынбика не дослушала ее сетования до конца, повернулась и пошла в сторону фермы.
Шла то ускоряя, то замедляя шаги. Сколько дорог, странствуя, она прошла, сколько рек пересекла — не уставала, а тут вдруг обессилела — казалось, не сможет дойти до хуторка, расположенного в полутора километрах от аула.
——————
* Мугаллим — учитель. Так по старой памяти называли учителей, получивших образование до Октябрьской революции.
Наконец показались длинные, низкие строения фермы и в сторонке от них — две избенки. Барсынбика не стала искать кого-нибудь, чтобы спросить, в которой из них живет Шахарбану, ноги словно бы сами понесли ее к нужной двери. В волнении и не заметила, как открыла ее, как переступила порог. В темном углу на нарах, где горкой была сложена постель, обозначила себя живая душа — оттуда послышался тонкий голосок:
На горе, где зайка скачет,
Мой Кукьян, сынок мой, плачет.
Масла дам — не умолкает,
Меду дам — не умолкает...
Эта напеваемая маленькой девочкой песенка чуть не свалила Барсынбику с ног, колени у нее ослабли, — начала оседать на пол.
— Кукхылу! Доченька!..
Из-за подушки показалась черная головка.
— Я не Кукхылу... Мое имя — Гульбану, моя мама — Шахарбану, а деток моих звать одного Кукьяном, другого — Бикьяном. Мама обещала мне сшить еще детку-девочку.
— А эту песенку... ты ее сама придумала?
— Наверно, мама... А я запомнила. Мама говорит, я плаксой была, не хотела сосать.
— Кук... Гульбану, а ты...
Тут открылась дверь, в избу вошла молоденькая женщина, скорее даже девушка, выглядевшая подростком.
— Уф, со свету ничего не вижу, или уж в избе так темно? Как ты тут, дочка? — Только проговорив это, Шахарбану увидела Фаузию, перед этим разговаривавшую с девочкой стоя у нар на коленях, а теперь поднимавшуюся на ноги. — Ах, у нас, оказывается, гостья! — Удивленно глядя на Фаузию, Шахарбану поспешно села на нары рядом с Гульбану, как бы выказывая готовность защитить ее от чужачки.
Фаузия медленно выпрямилась, достала из кармана браслет, протянула Шахарбану:
— На, Сибагат закрепил глазки.
— Спасибо! Сколько я должна?
— Ничего не надо. Будьте здоровы!
Фаузия вышла, ни слова больше не сказав девушке, в ноги которой должна бы упасть из благодарности за спасение своей дочери. Но не могла она открыться. Да и какую надо было бы иметь совесть, чтобы назваться матерью малютки, ради которой эта девушка покинула родной дом, пожертвовала своей девичьей честью и любовью родителей и близких?
Барсынбика ушла с фермы не помня себя, не соображала, куда идет, что делает. При одном из просветлений сознания оказалось, что она, рыдая, рвет себе волосы на кладбище. Зачем она пришла сюда? Попросить у Всевышнего смерти? Но для Барсынбики и сама смерть давно уже умерла. И разве для того столько лет она искала свою дочь, чтобы умереть, оставив ее на попечении одной этой, хлипкой на вид, девушки?
Она добралась до дома, где квартировали, когда в ауле уже засветились окна. Дингезхан, удивленный тем, что жена, не раздеваясь, свалилась на постель, спросил:
— Где ты была? Роды, что ли, у кого-нибудь принимала?
Ответа не дождался.
Три дня и три ночи Дингезхан поил из ложечки впавшую в горячку жену. Готов был уже позвать какую-нибудь старушку, чтобы прочла ясин — отходную молитву, но не решился. Барсынбика бредила, звала дочку и невесть что могла наговорить в бреду. Ихсанбай не понимал, в каком состоянии мать, целые дни пропадал на улице — играл со здешними ребятишками, сошелся с ними, пообвыкся. Пусть играет, пусть подружится, думал Дингезхан. Не дай Аллах, чтобы и он испытал горькую участь изгоя, жил чужим среди чужих. И не дай умереть Барсынбике. Что ему, Дингезхану, делать в этом мире без нее? Она ведь для него не только жена. Чья еще душа вместила бы в себя и выдержала все то, что случилось в его жизни, что он перенес и натворил? Как ни резка, все же близка ему лишь она, Барсынбика. Даже яд готов принять из ее рук Дингезхан, пусть только живет, не оставляет его один на один со страхом, порождающим мрачные, мрачнее ночи, думы, и сердцем, полным ненависти.
На четвертый день очнулась Барсынбика, открыла глаза. И, увидев рядом неподвижного, как изваяние, Дингезхана, подала голос:
— Вы тогда... и детей волостных начальников... зарезали?
— Барсынбика!
— Ответь на вопрос!
— Барсын... что осталось от твоего цепкого, как чилижник, и моего разросшегося, как крапива, рода? Ты видела когда-нибудь врагов, не отвечающих кровью за кровь?
— Проклятье пало на нас, Дингезхан! Вот это... я увидела...
И снова впала Барсынбика в беспамятство. Но вскоре мало-помалу начала выздоравливать. И наступил день, когда она смогла подняться, сесть. Выпила немного бульона и, велев мужу присесть рядом, сказала:
— Я согласна остаться здесь. Место для дома я выберу сама. Только... — Барсынбика непроизвольным движением руки сдвинула свой платок на шею. Не успел Дингезхан удивиться тому, что волосы у жены стали белым-белы, как она, кольнув его взглядом, предупредила: — Отныне ты не будешь класть голову на мою подушку. Чтобы не пытался нарушить запрет, напомню: женщины тоже владеют ножом...
Дингезхан, лишившись дара речи, смотрел на Барсынбику в изумлении. Нет, нет, это не она! Куда делась красавица, за которую он отдал косяк коней, до этого взяв верх в борцовском кругу и на скачках над всеми егетами, которые добивались ее руки и сердца? Перед ним сидела седовласая, со впалыми щеками и погасшими глазами старуха.
— Барсынбика! — Ошеломленный Дингезхан, скользнув по краю нар, опустился на колени, попытался обнять ее ноги.
— Не прикасайся ко мне. Встань. Так будет лучше. Для нас обоих.
С этого дня супружеская близость между ними стала невозможной. Барсынбика превратилась в суровую повелительницу Фаузию, а Дингезхан стал ее тенью, ее бессловесным рабом Сибагатом.
...Думала Фаузия, что тогда выплакала все слезы, но нет, оказывается, еще остались. Не уберегла она Гульбану. Не успев вновь обрести свою Кукхылу, кажется, опять ее потеряла.
— Господи! Почему ты этой ночью лишил меня чутья? Ведь всегда, чуть скрипнет калитка Гульбану, я поднималась посмотреть, куда она идет. Почему, милостивый, на сей раз отказал мне в помощи?!.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
В Глубоком логу ветер не дул так сильно, как на открытой равнине. Хашим решил полежать в затишке, сбросил вещмешок и растянулся на очистившемся от снега, пригретом солнцем бугре. Немалый путь одолел он пешком с тех пор, как вышел из райцентра, — нет-нет да стягивала икры судорога, подошвы горели. Решил немного полежать, отдохнуть. Потом, перевалив через гору, напьется воды из родника Тенгрибирде. Чуть выше родника прежде был сенокосный участок его отца. Отца уже нет; кто, интересно, на этом участке косит? Наверно, его Ишмамат с Зарифой прихватили. Впрочем, это не так уж и существенно. Главное — он, Хашим, жив, возвращается домой.
Немного погодя он приподнялся, сел. До смерти хотелось закурить, а махорка у него кончилась. Может, на дне вещмешка хоть табачную пыль на цигарку наскребет? Развязал тесемку, сунул руку внутрь — она ткнулась в мягкую теплую ткань. Подарок для Гульбану. В Ялте, выписавшись из госпиталя, пошел Хашим на городскую толкучку. Там какой-то чернявый мужчина, то ли цыган, то ли молдаванин, стоял с красивой цветастой шалью. Хашим уговорил его отдать шаль в обмен на немецкий кинжал с серебряной рукоятью... Гульбану, наверно, уже и не думает, что увидит его живым. Навалялся он в госпиталях: ранение, контузия, слепота... Врачи уже не надеялись, что выживет, а он выжил, воскрес и снова стал видеть.
Неподалеку застрекотала сорока, над самой головой каркнул ворон.
— Не каркай, не спеши! Хашим не просто с войны, с того света возвращается!
Солдат встал, улыбнулся, глядя на проклюнувшуюся возле кустарника травку. Почему он до войны не видел, не замечал эту красоту, не ценил эту землю, этот воздух, предпочитая суетную жизнь на чужой стороне? Теперь он хоть в травинку согласен превратиться, лишь бы оставаться здесь. «Ах, Гульбану, меня ведь тогда гнала из аула безысходность, я уходил из-за бессилия, из-за того, что не мог завоевать твое сердце!..»
Мысль о Гульбану заставила его вновь заторопиться. Вот он ополоснет лицо водой из родника Тенгрибирде, напьется из пригоршни и пошагает к аулу — теперь уж недалеко...
Не зря родник когда-то был назван так: Тенгрибирде — Дарованный Богом Солнца. Вода в нем хрустально чистая, зимой не замерзает, летом не согревается. Жаждал этой воды Хашим в госпитале, после операции на легких, мысленно видел ее, набирал в пригоршню, пил и ополаскивался ею. Несколько суток, когда он находился между жизнью и смертью, родник вместе с ним боролся за его жизнь. И вот наконец Хашим наяву пришел к нему.
— Здравствуй, Тенгрибирде!
Хашим прикоснулся губами к воде, чуть-чуть подсоленной капнувшими в пригоршню слезами. Попив, почувствовал вдруг слабость, захотелось присесть. Глянул по сторонам, увидел выступавший из-под прошлогодней листвы белый камень, склонился к нему. Рука ощутила совершенно гладкую поверхность. Постой-ка, камень это или... Хашим разворошил листву, и его бросило в жар. Бэй, это же череп! Преодолев растерянность, Хашим сдвинул его с места. И убедился: да, череп. Человечий. Он еще не успел подгнить, потемнеть. Значит, смерть наступила не так давно. Судя по ровным, некрупным зубам, это была женщина. Хашим отшатнулся от неожиданной находки, голова у него закружилась. Ему показалось, что на него, оскалив в посмертной улыбке зубы, смотрит пустыми глазницами Гульбану.
— Таубэ, таубэ*! Нет! Нет! — Хашим кинулся прочь от родника, не решаясь оглянуться. — Причудилось, причудилось! — сорвалось с его побелевших губ. Сейчас он дойдет до аула и увидит Гульбану, живую, по-девичьи стройную, может быть, с грустной улыбкой, с какой она проводила его на войну...
Глава вторая
Тетушка Фаузия проснулась в удивлении: беспробудно проспала всю эту ночь. Проснувшись, принялась вспоминать, что ей приснилось. Это был не совсем обычный сон. А может быть, и не сон? Может быть, в полудреме она вспоминала свое детство и свою бабушку Кукхыу?..
Кукхыу — голубая вода, — странноватое было у нее имя.
— Бабушка, почему у тебя такое имя?
— Оно тебе не нравится?
— Я просто так спросила. Ни у одной другой бабушки такого имени нет.
————
* Таубэ — заклинание, примерно соответствующее русскому восклицанию: «Свят-свят-свят!».
Фаузия, тогда — Барсынбика, и любила бабушку, и побаивалась ее. Знала: жизнь всего их рода вращается вокруг бабушки Кукхыу. Что бы ни случилось: у коров опухли соски, на овец напала хворь или чей-то ребенок плачет непонятно почему — все идут за советом и помощью к ней. Одних бабушка встречает приветливо — при этом ее морщины словно бы разглаживаются, глаза молодеют. А кое-кого она как будто слушает и не слушает, лицо ее мрачнеет, взгляд останавливается на какой-то видной только ей точке.
Сегодня — это Фаузие так приснилось — приехали муж с женой, сказали — издалека. Муж внес в юрту довольно большого мальчишку, жена обратила к бабушке полные мольбы глаза.
— Ради всего святого помоги, инэй! Малому одиннадцать лет, а все еще не ходит...
— Вижу, — сказала бабушка, хотя сидела закрыв глаза. — Прости меня, сестрица, не обижайся, я не могу вылечить этого мальчика.
— Господи! Сколько мук мы пережили, сколько рек пересекли...
— Понимаю... — Бабушка обернулась к занавесу, разделявшему юрту на две половины, распорядилась: — Айбагуш, утолите жажду путников. Скажи младшей снохе: пусть разожжет огонь, заложит мясо в котел. И приготовьте им место для отдыха.
— Инэй!.. — Приезжая женщина вновь, плача, обратилась к бабушке Кукхыу. — Вся надежда была на тебя, инэй.
— Понимаю, — повторила бабушка. — Вот что я должна вам сказать: если я его вылечу, пострадают трое ваших сыновей, оставшихся в кочевье, и ваш скот. Болезнь мальчика сдерживает действие проклятья, павшего на ваш род.
— Господи... — Женщина понурилась, муж ее тяжело вздохнул. Мальчик-калека, ничего не понимая, переводил взгляд то на мать, то на отца.
Кукхыу, вновь закрыв глаза, сказала:
— Мальчика не обижайте, в еде не ущемляйте, будьте с ним ласковы...
— А я в вознагражденье овцу привез… — сказал мужчина.
— Увезите ее с собой. На обратном пути вас ждет неприятность, откупитесь этой овцой.
— Тогда прощай, инэй!
— Прощайте.
Барсынбике, сидевшей за сложенной горкой постелью, стало жалко мальчика с грустными глазами и досадно оттого, что бабушка не помогла ему. Но сказать ей об этом она не посмела. А бабушка улыбнулась, будто ничего неприятного не произошло, и как бы продолжила начатый еще до приезда этих людей разговор с внучкой:
— Значит, мое имя кажется тебе странным?
Барсынбика осмелела, она знает: если морщины бабушки лучиками сходятся возле уголков глаз, можно разговаривать с ней без боязни.
— Я не говорила, так. Я сказала, что у других людей такого имени нет.
— Послушай, Барсынбика, я тебе кое-что расскажу.
— Сказку?
— Сказки днем не рассказывают. Это очень-очень давняя история. Наши племена отдельными родами кочевали тогда близ Большой воды, далеко от здешних мест. У них было много скота, и верховодили в родах женщины. Чтобы тот или иной род не ослабел, они устраивали состязания мужчин и сами выбирали себе самых сильных из них.
Но однажды Тенгри разгневался и наслал великую засуху. Все в степи выгорело, все источники воды иссохли, на скот напал мор. Сколько люди ни просили Тенгри ниспослать дожди, он не пришел на помощь. Лишь ветер, как суслики, свистел в степи.
В отчаянном положении оказался и род наших с тобой предков. Рядом было голубое море, но вода в нем соленая, пить ее невозможно. И начал род вымирать от голода и безводья, прежде всех гибли дети. «Все погибнем, — говорили люди. — От Божьего гнева нет спасения. Это — наказание за барымту*».
Женщина по имени Тыумарас, возглавлявшая род, ночью, сидя у изголовья заснувших сородичей, погрузилась в глубокое раздумье. Не раз спасала она свой род от разных бед, но сейчас сковала ее безысходность. Вдобавок под сердцем носила она двух близнецов. Если они появятся на свет и тоже погибнут, весь род будет обречен на исчезновение. Больше уж не сможет она рожать детей, прошло ее время выбирать на состязаниях мужчин для зачатия младенцев, а просто ради того, чтобы потешить плоть, она с ними никогда не сходилась.
Когда она думала об этом, до ее слуха донесся звериный вой.
— Волки!..
Давно уж их не было слышно: как только началась засуха, они покинули степь. А это, должно быть, какая-нибудь проходящая стая, учуявшая запах их единственного еще не погибшего верблюда. Что если волки, свалив верблюда, потом набросятся на людей?
— О Тенгри! Помоги, просвети мой разум. Что мне делать, что делать?
—————
* Барымта — набеги на соседние племена и роды с целью захвата скота и имущества.
Тыумарас темными, как ночное небо, глазами вглядывалась в темную утробу ночи, а там множились светящиеся точки. Волки прекратили выть, чуя близость живой плоти. Боже! Верблюд, поднявшийся на ноги, шумно рухнул на иссохшую землю. Или это разорвалось сердце Тыумарас?
Оно и разорвалось бы, будь единственным, но в ней ведь бились три сердца. А волки приближались, взяли в кольцо кучку людей — от многолюдного рода осталось их к этому времени меньше двух десятков.
— Что же мне теперь — обратиться к крайнему средству? Услышь меня, мой Тенгри!
Тыумарас поспешно встала на колени, трижды ударилась головой о землю и выкрикнула магическое слово, которое когда-то услышала, однако никогда не произносила. В то же мгновение волки кинулись на людей, но оказалось, что это не люди, а валуны. А возле мертвого верблюда лежала Белая волчица...
Кукхыу подняла руку, погладила внучку по голове, а внучка прильнула к ней.
— Бабушка, если бы я знала, как Тыумарас, магическое слово, то превратила бы этого мальчика в птицу!
— Какая ты добрая, детка!
— Бабушка, а Белая волчица спасла людей и привела сюда, да ведь?
— Я притомилась, потом доскажу, иди поиграй с детьми.
— Как же мне с ними играть, я ведь сама уже бабушка, — удивилась Барсынбика-Фаузия.
— Знаю, но все равно иди поиграй. Хорошо, что ты сменила имя, а то проклятье давно уж нашло бы тебя...
Тут прокричал петух, и Фаузия проснулась. Полежала немного, заново переживая вспомнившееся ей во сне. Поднявшись, глянула на другой край нар — Сибагата не было. Ах, старый мерин — верно, значит, люди говорят, что он повадился ходить к Раузе, теперь вот и ночевать у нее остался.
Тетушка Фаузия расстроилась, хотя уже много лет они с мужем были равнодушны друг к другу. Дрожащей рукой потянулась к кумгану, а в мыслях: как отвадить его от этой толстухи? Стыд-то какой! Хоть бы к бабе помоложе, поприличней прилепился, что ли...
Не успела она, выйдя во двор, умыться, как открылась дверь другого их дома, оттуда высунулась взлохмаченная голова невестки.
— Кайнам*, твой сын опять ночевать не пришел.
Хотела тетушка Фаузия сказать в ответ, что мужья только от дурных жен на сторону бегают, но сдержалась. Во-первых, сама оказалась в таком же положении, во-вторых, приучила себя выглядеть в глазах невестки всегда спокойной, уравновешенной. Тем не менее не смогла скрыть раздражение.
————
* Кайнам — свекровь моя, обращение к матери мужа.
— Ах-ах, — ответила она, неторопливо наливая в ладошку воду из кумгана. — Не пришел, так не умирать ведь ушел. Зачем кричишь? А то выйди вон на улицу, там поори, что муж где-то загулял, пусть весь аул услышит!
— Я же не говорю, что загулял.
— Что ж, коли так, всполошилась словно какая-нибудь никчемная зассыха! Займись делом. Когда подоишь корову, смажь соски мазью, которую я тебе дала, чтоб молоко, как вчера, опять не высосала змея. — В ауле полагали: если корова возвращается с пастбища без молока, значит, его высосал уж, змея, в общем-то, безвредная. Тетушка Фаузия была такого же мнения. Вернувшись к своему крыльцу, она добавила к сказанному невестке: — В самовар вчерашнюю воду не наливай, сходи за свежей.
— Хорошо, кайнам, я так и сделаю.
Не любит тетушка Фаузия Сабилю и в то же время дивится ее смирению. Сколько ни обижал Ихсанбай жену, ни разу не уходила она, как другие жены, к родителям, да и вообще с родней своей не общается. В ауле злословят: «Фаузия заколдовала свою невестку». Но в этом отношении совесть тетушки Фаузии чиста: не было нужды напускать чары на женщину, и без того ставшую тенью Ихсанбая.
* В процессе работы над романом «Бурёнушка» — повествованием эпического размаха, занявшим видное место в башкирской прозе последних лет, — первую его часть Тансулпан Гарипова опубликовала как самостоятельное произведение. Эта часть и предлагается вниманию читателей «Бельских просторов».
Перевод с башкирского и примечания Марселя Гафурова.
Далее читайте: Тансулпан Гарипова. Бурёнушка. Роман. (Окончание.) Перевод с башкирского и примечания Марселя Гафурова.
Достарыңызбен бөлісу: |