Поэма часть первая после сорока часто в сны его проступает один и тот же незнакомый, но до радостной боли узнаваемый городок



бет18/18
Дата20.07.2016
өлшемі1.79 Mb.
#212244
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18
ГЛАВА ШЕСТАЯ

И, как из года в год, по весне замешивали над раздетой рекой время коршуны. Одураченными переселенцами метались, сыпались из-за Ульги скворцы. Развешанные, как сети, радостно взбирались голубиные стаи в небо. Стремительной ржавой секирой пролетал, рвал их сокол-сапсан. И под протекающим пером прячущимися залпами проносились чирки…


И перелетало время в сам городок, и копилось, заполняясь радостями людскими и печалями, жестокостью и милосердием, и уходило неотвратимо дальше, роняя и роняя за собой большие и малые свои вешки…

1

Еще в шестом классе Шаток твердо решил: после семилетки он будет поступать в геологоразведочный. Только в геологоразведочный техникум – и никуда больше. В соседнем городке техникум находился. Всего каких-то сто пятьдесят километров. Поезд через сутки, так что при случае и при лишних деньгах можно на праздники домой прикатывать.


У Павлики планы были пошире: сперва он поступает с Витькой в геологоразведочный, оканчивает его, получив среднее образование и специальность, и сразу едет учиться дальше – в университет. «Но тебе же надо математикой заниматься! – горячился Николай Иванович. – Физикой! Зачем тебе геология? Закончи десятилетку – и сразу в университет!» Павлики опускал глаза. «Там стипендия, дядя Коля… В техникуме… Можно и на повышенную… Потом с отличием закончить… И можно в МГУ, на физмат тогда…» И всем в комнате Ильиных почему-то сразу поверилось, что так оно и будет, что Павлики учиться будет на повышенную, окончит с отличием и сразу, без отработки, поступит в Московский университет. «Говорила я им, – как всегда, при посторонних взрослых называя внука на «вы», жаловалась Павла. – Уперлися. Хватит, говорят, тебе мантулить из-за меня. Сам теперь помогать буду. А какая там стипендия?.. Может, одумаетесь, а? А я еще – чуток?..» Павла начинала тихо плакать. «Нет, бабушка, – тоже тихо, но твердо говорил внук. – Решили ведь уже…» И опять все сразу поверили, что он поедет в этот чертов геологоразведочный и будет посылать с повышенной Павле. А Павла уже редко, коротко вздыхала, задумавшись: чего уж теперь?.. Бессильный помочь ей, мучаясь, Николай Иванович опять горячился, упорно талдычил о десятилетке. Что три года там на среднее образование уйдет, три, а не четыре, как в техникуме. Что помогут они с Надей, материально помогут, что не будет Павла больше работать. Ну ладно Витька – черт с ним: мозги сдвинуты, но тебе-то, тебе-то зачем?! «Нет, дядя Коля, я решил…»
Под хмурыми, подозрительными взглядами матери Витька удерживал деланное безразличие: он ни при чем, он нейтрален, – но в душе ликовал: они с Павлики будут вместе, всегда вместе, целых четыре года вместе!.. Правда, еще ведь поступить надо. В техникум-то. Да и родную Крыловку дотащить и скинуть с себя с честью, не надорвавшись. А то – вон экзаменов: три свалили, а впереди еще десяток! Так что некогда нам время на пустые разговоры тратить – пошли! И как с главнейшими, неопровержимыми аргументами, они шли с кипами учебников мимо онемевших взрослых. Во дворе залезали на сараи финского, сдергивали рубашки, майки и под звонким июньским солнцем гоняли друг друга по билетам. Потом, закинув руки за головы, прищуривая мечтательно глаза, лежали и смотрели на все ту же высокую стаю голубей, которая живым, пестренько-трепещущим неводом неводила и неводила по высокой, загустевшей синеве.


2

С торжественной бархатной скатерти директор Зиз-ис брал очередное свидетельство об окончании, выкрикивал фамилию, имя и ждал, улыбчиво высматривая в густой толпе ребят внизу названного выпускника. Выпускник – взволнованный, напряженный – шел на сцену, дружно провожаемый аплодисментами. Зиз-ис вручал бумагу, говорил тихо напутственное, жал руку. Выпускник спускался обратно вниз – и тут резко взмахивала рука Гнедого. Расположившийся перед сценой оркестр разом вдарял. Тушем. Точно окончательно добивал выпускника. И тот – обалдевший, счастливый, красный – падал в спасительное ребячье единство, где его хлопали по плечам, поздравляли.


Тем временем в президиуме Лента словно отдирал от себя злорадные, наиехиднейшие ленты. Превратив их в свидетельства, пододвигал Зиз-ису, как бы говоря: вот, убедитесь сами, многоуважаемый товарищ директор, кого вы выпускаете! Но открытый добродушный Зиз-ис в свидетельства не смотрел. Выкрикнув фамилию, опять улыбался, смотрел на очередного выпускника, который – вот он! – выбирается из друзей, как из цепкого кустарника. И все повторялось: напутственные тихие слова, рукопожатие, удар тушем. Удар убойный, но одноразовый, без повтора, – Гнедой, как истинный профессионал берег ноты, не допускал ни единой попусту. И только с Шатком вышла у Гнедого закавыка!
Когда Витька услыхал свою фамилию, он, как заранее прорепетировал в уме, спокойно отложил тромбон на стул рядом с дядей Ревазом, встал и под дружные хлопки ребят пошел на сцену. «Молодец, Витя! Счастливо тебе поступить в геологоразведочный!» И разойтись бы им подобру-поздорову, но вдруг игла от красивой запонки Зиз-иса зацепилась за Витькин рукав… Они дернулись, растянулись руками, не отпуская один другого. Стали поспешно, углубленно отцеплять запонку, мешали друг другу, никак не могли справиться с ней. А Гнедой… как сумасшедший, не переставая, бил и бил по ним тушем. Старался словно оторвать, отстрелить, наконец, своего оркестранта, попавшего в такой жуткий просак… Потом отирал пот, покачивал удрученно головой вернувшемуся Витьке: а-а?.. А тот деловой прикидкой подергивал кулису, продувал мундштук, явно намереваясь продолжить игру. И все это под хохот неимоверный. Смеялся Зис-ис, смеялся президиум за торжественной скатертью. А когда с большим запозданием прорвало самого Шатка – все вообще легли. И только дядя Реваз со взведенным тромбоном был прям и строг – с гордостью смотрел на своего ученика.
И казалось всем в тот день, что не будет конца этому празднику, веселью…
Но окончился торжественный акт, и Лента протокольно развел руки: всё, многоуважаемый товарищ директор, всё, многоуважаемые товарищи выпускники! Нечем вам больше себя ублажать!
На сцену простучала каблучками Лидия Ивановна и, заговорщицки поворачиваясь к президиуму, объявила, что теперь наших выпускников ожидает скромный обед: 7 «а» будет обедать в своем классе, 7 «б» – в своем. В одном классе наши выпускники и не поместятся… Наши выпускники оживились, запотирали руки, тоже заговорщицки перемигивались, поталкивались, направляясь к своим классам. Однако когда архаровцы 7 «б» увидели в своем классе длинный ряд столов, уставленных длинными рядами тарелок, когда увидели три охапистых букета поздней сирени… то несколько приостолбенели в дверях. Входили в родной класс, как в не очень знакомое помещение, – чуть-чуть испуганные, деликатные, тихие. Рассаживались ряд напротив ряда. Вежливо ждали, пока мать Шатка, тетка Павла, еще три-четыре родительницы сновали меж них, накладывали в тарелки плов. Не торопясь – культурно – ели. Улыбались, почему-то по-прежнему перемигиваясь. Точно знали какую-то очень глубинную, шкодную тайну. Каждому досталось по маленькой тарелке золотисто-знойного, очень вкусного плова и по два стакана компота. Потихоньку узнавали у Павлы: как там, в 7 «а»? В смысле нормы, раскладочки, так сказать? Оказалось все так же: по маленькой тарелке плова на нос, но зато тоже по целых два стакана компота! Ну что ж, все законно, справедливо, без обману. Архаровцы были довольны. Тем более что вечером ждало их еще одно приятное испытание.


3

Со смущающейся настойчивостью бесхозной экскурсии, брошенной, к примеру, в Эрмитаже, топтались крыловцы на середине актового зала Кировской школы. Спячивались балетным трепетливым гамузком, потихонечку закруживали, старались сами высмотреть в высокой полусфере потолка, в замазанной, купеческой еще, лепнине, летающих амуров со стрелами любви или еще чего позабористей… На стену наталкивались. Дальше некуда было оттанцовывать. Теснились. Однако все равно насупротив – через жутковатое пустое пространство, отделяющее их от кировок, которые ну совершенно забыли про приглашенных и были ну совершенно веселенькие меж собой, – старались не глядеть. Спиной старались больше к ним, спиной…


Внезапно, как гром средь ясного неба, из динамика загрохотал фокстрот. Так это уже танцы, братва? Что делать? Все повернулись к Дыне. Но Дыня – крыловец-герой Дыня – без папки своей сразу потерял отчаянность. Смотрел только тоскливо на призывные взмахи руки пассии. Первым сделать шаг в пространство не мог. Эх, Дыня, Дыня…
Вдруг Шаток с ужасом ощутил, что ноги его передернуло. Как у козла. Раз, другой. И они, ноги эти не его, повели его через жуткое это пространство. К девчонкам повели! И вкопанно поставили перед одной из них – перед полненькой семиклассницей, у которой от смеха и волнения ну прямо все время слетали лямки фартука с плеч.
Выкручивая правой ногой, Витька дико разглядывал ее. Потом – как боднул: мол, приглашаю.
Усталой красавицей семиклассница положила ему руку на плечо. Витька ухватил, дергающе потолкал ее под музыку – повел как бы. Он старался не дышать в полыхающий каштановый зной веснушек, в смущенно опущенные глаза в длинных ресницах. В одной руке, на отлете, он носил пухленько-влажную, покорную ручку, другая рука его – как клешня уперлась в мучительную, уелозивающую спину. «Как вас зовут?» – просипел он в сторону безразлично. «Курочкиной… Раей…» – виновато глянула на него семиклассница. Себя назвать он не смог – дыхание заперло. Окончательно. Кое-как дотолок танец, не доведя партнершу до хихикающей группки ее товарок, – бросил, на деревянных ногах пошагал через так и пустующее пространство. Оказывается – один протанцевал! Вот козел так козел! Сердце его бухало, лицо залило красным зноем. Его хлопали по плечам, жали руку, как герою. Он хватал ртом воздух, назад не оборачивался, на Курочкину не глядел. Потом, когда все больше и больше пошла густеть танцующая толчея, когда забегали ушлые головенки и залетали за ними доверчивые косы, он, как человек, давший всему этому ход, как человек, сделавший свое дело, стоял только и смотрел поверх всего. Ему было скучно. Он с кривой усмешкой Печорина словно слушал в грохоте музыки, в замазанном излишестве лепнины на полусфере такую же размазанную, никчемную толчею презренной толпы внизу… Провалившись в белую наглаженную рубашку, рядом застенчиво грустил Павлики. Иногда тянул Шатка за рукав: пошли-и, чего мы тут?..

Они торопясь шли ночной, провальной улицей. Проходили под слепнущими в мошкаре колоколами света – тут же на землю выдергивались две тени, клонились, начинали тянуться в темноту. «Она понравилась тебе, да?..» – «Кто?! – испуганно остановилась-замерла тень Витьки. – Кутельпáс-то эта?..» И тень снова быстро пошла, словно лечь скорее стремилась, темнотой накрыться от стыда. «Почему кутельпас? Почему кутельпас? – черненьким курчонком припрыгивал сбоку Павлики. – Почему кутельпас?» – «Почему… Танцевать тоже не умеет… Все ноги об нее поотшибал…»


И только дома, уже на веранде, когда, не раздеваясь, Витька долго лежал на кровати, когда глаза его вспоминали и вспоминали весь вечер-бал, он вдруг с радостью ощутил в душе, что ведь все у него еще впереди… Что там, дальше, будет много у него неизведанного, небывалого еще с ним, и, наверное, всерадостного, светлого. Что ведь жизнь его – вот она – у порога… Он закинул руки за голову и от счастья засмеялся.

4

А через месяц Витька и Павлики уже отправлялись на вступительные в геологоразведочный. На вокзал явились за три часа до поезда. От провожаний решительно отказались. Попили только чаю у Ильиных, и всё. Павла, правда, не удержалась – воздевая руки, как на пожаре, выковыляла в пыль дороги, долго махала им, крестила, и Павлики было немножко неудобно за нее.


У привокзального киоска, как окончательно взрослые, выпили по кружке пива. Моча вообще-то, если правду сказать, но пить можно. Пошли к вокзалу. Пиво забултыхалось в животах, в головах зашумело. «Закурить бы», – отчаянно сказал Шаток, так и не научившийся курить. Но покупать папирос не стали. Пива хватит.
Вокзал стоял боком к путям – будто дешево предлагал и привокзальную площадь, и перрон в придачу. Походил на желтую массивную арку, утяжеленную с двух сторон двухэтажными зданьицами тоже желтого цвета. «Все желтое! Как желток!» – с четкой дурашливостью окосевшего четко сказал Шаток. И они зашлись смехом, уходя друг от друга. Ну шкодный вокзал, и всё!
Справа, из густой сирени, пригибаясь, вышли из разных мест по мозолистым тропкам трое мужчин и две женщины. На площади сразу объединились. Мужчины скидывали в круг мешки, один – с облечением поставил большой деревянный чемодан, женщины поправляли глухие платки, были они в черных, длинных, нездешних платьях. Один мужчина – резко седой, без руки – отираясь платком, беспокойно, ищуще озирался вокруг… Да это ж дядя Реваз! – обомлели ребята и уже в следующий миг бежали к нему. «Витя!» – страшно закричал Реваз. Кинулся навстречу, ударился о Витьку, прижал его голову к своей груди. Смотрел в небо. Полнился слезами… «Как же так, дядя Реваз?.. Ведь хотели остаться…» – «Нет, Витя, уезжаю… На все время…» Родственники смотрели на них молча, печально, как вечерние скалы. Опомнившись, Реваз начал метаться меж них, представляя: «Брат Таймураз! Сестра Русудан! Сестра Манана! Зять Гогия!»
Все они были намного старше Реваза. Брат Таймураз, худой, низенький, больше походил на отца Реваза, чем на брата, – он держал под мышкой тромбон Реваза, как на костыле стоял. Зять Гогия был как-то застенчиво толстоват – зачем-то сразу взял в руки громоздкий этот деревянный чемодан, опустил глаза. Старшая сестра, тоже больше годящаяся Ревазу в матери, робко погладила Витькину голову. Что-то тихо спросила у Реваза. «Да! Да! Он! Он! – как глухой, закричал ей по-русски дядя Реваз. И, явно подшучивая над ней, пояснял ребятам: – Совсем не знает по-русски… Плохо… Совсем… Сванетия живет. В горах. Высоко… Плохо совсем… Прямо беда…»
Потом дядя Реваз уже рассказывал, как попрощался со всеми хорошими людьми в городке – ни одного человека не забыл! Он загибал большим пальцем перед ребятами остальные четыре пальца на уцелевшей руке: «Коля Шкенцы на паром! Дядя Ваня Соседский! Его жена! (Вредный немножко, но хороший!) Медынин-старик! Миша-музыкант! Яша! Клара их с дочкой! Николай Иванович! Надя! (Они, они сказали, что вы здесь!) Очень хороший тетка Павла!..» Пальцев не хватало, он загибал их по второму, по третьему разу, старался никого не забыть. И получалось по пальцам его, что не так уж и мало в городке хороших людей. Дядя Реваз смеялся, его родственники глядели на него, грустно улыбались. Вдруг он запринюхивался. «Откуда водка пахнет? Витя – ты-ы?!» Витька потупился. «Это не водка… Пиво…» И, натыкаясь взглядом на совсем белые волосы дяди Реваза, натыкаясь на жгущие его глаза, которые вдруг померкли на миг, затряслись ресницами и стали заполняться слезами, Витька тихо, но твердо поклялся: «Больше не будем, дядя Реваз… Никогда. Простите…» Реваз с облегчением смахнул слезы, приобнял Витьку. «Не надо, Витя, никогда не надо… Сам видишь, что кругом… Не надо…» Зачем-то повел Витьку от всех. Еще, верно, собирался что-то сказать. Долго смущался, маялся отчего-то. Вдруг бросился к брату Таймуразу, выхватил у него тромбон, назад – к Витьке: «Возьми! Витя! Подарок!» Витька попятился, мотая головой. «Возьми! Витя, возьми, – моляще шел за ним, протягивал тромбон Реваз. – Возьми. У меня дома мой тромбон, мой! Понимаешь, мой!.. Возьми, Витя… Дядя Реваз просит…»

Поезд тронулся. Сутулый мужичонка в здоровенной пристанционной фураге – словно в пожизненной желтой скуке – держал в кулаке такой же скучный желтый жезл. Бесконечно скучно смотрел он, как мимо проплывали обшарпанные вагоны; как в одном из них у окна застыла странная группка нездешних людей – армян или грузин; как молчаливы и скорбны были они; как один из них – самый молодой, но седой, однорукий – крутил головой, удерживая слезы, и по-голубиному вымахивал одной этой своей рукой как не оторванным еще крылом… Смотрел, как на пустом перроне остались стоять только двое мальчишек – горбатый один, с двумя чемоданами в руках, и повыше другой, удерживающий под мышкой длинную, непонятную хреновину, завернутую в черную тряпку. Смотрел, как часто махал рукой этот мальчишка и порывался бежать вслед поезду… Да разве догонишь? Эх, люди… Приезжают, уезжают… встречаются, расстаются… радуются, плачут… Чудной народ, чудной…


И опять пристанционный скучно шел к помещению допивать давно остывший чай. Куда едут? Для чего? Зачем? И опять оседала на перрон и пути только что отгрохотавшая пустота.


5

Произошла какая-то путаница с вызовом – консультации уже закончились, ребята опоздали, к тому же приехали под вечер, общежития не получили, пришлось ночевать на вокзале, по очереди караулить вещи, а утром, не выспавшись, заявиться сразу на первый экзамен. Прямо с чемоданами. А Шаток вдобавок с тромбоном. Так и ввалились в класс. Или аудиторию по-местному. Где за столами очень вежливо ожидали свою судьбу очень вежливые абитуриенты. Или поступающие, если по-старому. Экзаменаторов – трое: два очкастых, напрочь промерзших в науке дядьки с близорукими бумагами у глаз и полная тетка, медовым голосом зачитывающая условия экзамена. Они разом повернулись к вошедшим. Затем стали перешептываться, посмеиваться. «Пареньки явно не туда забрели со своими трубами…» (Почему-то и Павлики был причислен к «трубачам».) Однако Витька упорно настаивал, что туда. В доказательство сдал первый экзамен – русский письменно – на пятерку. Да и остальные – без единой тройки. А Павлики – вообще все на пять. Вот вам, дяди, и не туда!..


В последний день, дожидаясь списков, ребята бродили по городку. Побывали на блескучей речке в серебристо-зеленых окладах тальников и ракитников по воде и берегам. Затем пошли к молодому, как видно, недавно заложенному парку, где группку зеленых, этаких кучерявых толстопузиков словно на прогулку вывел на взгор старый, строгий дуб. В центре городка зашли в кинотеатр… «Ударник». Перед сеансом шиканули на мороженое (по цене так же, как и у них в городе, но вкуснее гораздо). После ерундовой картины еще бродили. Вышли на местный базар. Стрельнули по три раза в тире, подолгу целясь и выбирая мишени… Словом, благодушествовали, отдыхали. Однако к четырем часам, когда должны были вывесить списки, – как штыки были в техникуме.
Сумеречно-отрешенные, медленным водоворотом кружили у стены со списками абитуриенты. Теснились. Словно икали сердчишками, обмирали, отыскивая себя в списках. Шаток и Павлики вытолкнулись из толпы, с облегчением отерли пот, подмигнули друг другу, и уже в ночь поезд стучал их домой: вот так-то! вот так-то! вот так-то, дяди! вот так-то!..
На рассвете они стояли в гулком предтамбуре у открытого окна. Поголовно спал, изнывал в духоте общий вагон. Мимо – как дружины сплоченных ратников – пролетали еловые лесопосадки. Широко открывались поляны, где над еще спящим разнотравьем выкурились легонькие плоские туманцы. К брызнувшему солнцу выбегали на бугры березки, но сразу стыдились поезда, прикрывались листвой, и только промелькивали их застенчиво-беленькие души. Махаясь фермами железнодорожного моста, внизу застучала речка, где посередке уже бегал ветерок, ерошил, трепал речку за сизо-белые вихры. А по берегам – во все стороны – мотало зеленые метели тальников и ракитников… Глаза ребят застилала неостывающая задумчивость. Было и радостно, и… грустно отчего-то. Они смутно ощущали, что что-то ушло от них и никогда уже не вернется… Потом толчок вагона где-нибудь на резком стыке рельс возвращал им все земное: и летящий лес, и поляны, и ловкое веселое солнце, которое акробатом встало перед ними на длинные, тонкие, вспыхивающие спицы…


6

И опять идет Шаток своей самой дальней, самой радостной дорогой. Идет в горы, на пасеку, идет к деду Кондрату. Заповедное это место в душе у Витьки, и даже Павлики не взял он с собой. Извинялся, конечно, глаза уводил, видя обиженное лицо друга, но взять не смог. В другой раз, может быть…


Все так же зябла провальная дорога в овражистом густом лесу; все так же скрипела, чавкала под ногами лежневка; все так же поздним вечером вышел, наконец, Витька к сильно прореженному пихтовничку и начал взбираться к закату, к пасеке.
Будто давно и обреченно поджидал Витьку возле темной избушки Кондрат. Словно согбенно удерживал он на плечах своих затухающий колодец заката, потрясываясь освеченной головой. Обнял правнука, заплакал… «Ну дедушка… Не надо… Пришел ведь… Не надо…»
Одряхлевший Трезорка уже не прыгал к лицу Витьки – только прошелестел в его сапогах робкой травой и пятился потом к избушке, кланяясь, как старуха, – просяще, жалко…
В конце чаепития Кондрат ответил, наконец, Витьке:
– Нет… Не нужóн я городу… Здесь помирать буду…
Задрожавшей рукой нарочито углубленно стал поправлять пламя в лампе.
– При чем тут город, дедушка?.. Ты нам нужен, нам!..
– Нет, сынок… того… Здесь я… Лучше… – И, уже успокоенный, все для себя твердо решивший, медленно допивал чай. Посидел задумчиво. И перевернул стакан.

Нагорбленный, стоял Кондрат над спящим правнуком, смотрел на его молодой, безмятежный сон. В керосиновой лампе, подвешенной под потолком, дремал петух. Свет сверху стек и залил корёжливые Кондратовы волосья. В угол избушки черным лисом, крадучись, пробиралась и пробиралась тень. Кондрат улыбался, удерживал тяжкое свое дыхание, отворачивал лицо, отирал тяжелым рукавом рубахи слезы. И снова смотрел и смотрел. «Учись, сынок, учись…»

Рано утром они рыбачили на узком таежном озере. Дымясь, уходили туманы. Одинокая чайка пробултыхала тишину. У заворота озера, в парнóй полосе солнца вовсю парились утчонки. Обсыхал, согревался по берегам лес. Где-то извинительно пробовал работу дятел. В соснах на том берегу солнце ткало золотистую слепкую паутину… Протянул первый ветерок – и у воды, на бугорке, ознобливо взнялась березка и тут же снова уснула. И опять тихо, не шелохнет… И в продолжение этой тишины, совсем рядом, почти от самых рыбаков потащила за собой проостренно бесшумную дорожку доверчиво-бесстрашная уточка… «От чертовка, не боится!» – улыбаясь, бычился на нее поверх очков Кондрат. Потом снимал с рогатки корежливое удилище и длинно, капающе вез лесу к берегу. Разглядывал девственно извивающегося червяка. Поплевав на него, снова закидывал на воду снасть. «Сейчас… должно подойти… оно… («Оно», надо думать, – рыба.) Витька, взбадривая себя и деда, резко подсекал. «Сошло, что ли?..» – «Не-е – клюнуло… пока… Сейчас… должно…» – словами деда отвечал внук. Кондрат торопливо подвозил лесу, снова бычился на червя… Накидывал. Ждали рыбу…

Через неделю они стояли на пологом угоре возле раскидистого дуба при дороге. Оба с заплечными сидорками; Кондрат с высоким посохом. Внизу, в широкой осолнечненной долине у петлючей речки многоголосила воскресная деревенька; правее, в рощице, подремывал погосток.


С непокрытой головой, держась с правнуком за руку, Кондрат стоял – как белый затухающий суховей. И в задумчиво остановленных, словно единых их глазах удерживался и погосток, и деревенька, и взблескивающая речка… Конец жизни, ее продолжение, ее вечное начало…
– Пошли, дедушка…
Они стали спускаться к деревеньке, к людям. Останавливались, поджидали Трезорку, который ревматическими лапами поспешал за ними виновато.

И плывут облаками сны его. И опять видит он родной свой городок. Видит полноводную широкую реку, по которой, как с горы, несутся пять мальчишеских головенок, отщелкивая звонкое серебряное солнце…
Он радостно мечется в воде среди них, удерживает, останавливает: «Мы вместе, ребята, опять вместе! Шаток! Павлики! Герка! Зеляй! Санька!» Узнавая, ребята смеются, хлопают его по плечам: «Где ты был столько времени? Куда подевался?» Шаток макнул его, смазал ласково по затылку: «Молодец, старый Шаток, хоть и седой стал, а не изменился – держи с нами!»
Счастливый, смеющийся, он летит с ними дальше по реке, к парому. А вокруг – миллион арбузиков. Ровно миллион! Он кричит:
– Дядя Коля! Шкенцы-ы! Арбузики – ловите! Рейтуза – держи-и! И ты, Хашимка, и ты – на-а! На всех хватит! На весь мир! Лови-и-ите!
Хохотал на всю реку пузатый паромщик на деревяшке, удерживая громадный пузатый арбуз; бежал по палубе, нагибался за арбузиками парень в кишкастой тельняшке; как с мертвым ребенком в руках, упал с арбузом на колени и горько заплакал бритоголовый дядька…
Но где ребята?.. Где-е?! Он кидается во все стороны, кричит. Ныряет под воду, по-лягушачьи дергается, вниз, дальше, в темень, ищет там… Никого нет…
Он задыхается, мучительно переворачивает сон – и уже плывет по густой темной ночи, обессиленно махая руками, приходя в себя. Внизу, на земле, видит широкий колокол света от уличного фонаря. Бестелесный, как дух, спускается к нему поближе…
В светлый колокол густо летит снег, и два мальчонки лет по пяти стоят в его тесной белой кутерьме. Один одет в узкоплечий тулупчик раструбом книзу, другой – в плюшевую женскую кацавейку квадратом до пят. Оба остановили за спиной на веревках послушные санки – будто каждый свою дорогу. И дороги вот пересеклись, встретились.
Снег вяжет и вяжет на детях пушистые шали, а они стоят, заперев радость, не знают, как начать разговор… (Спугнуть боясь их из сна, он шепчет им трепетно: «Знакомьтесь же, ребята, знакомьтесь!»)
– Тебя как зовут? – спрашивает который в тулупчике.
– Павлики, – застенчиво и радостно отвечает тот, что в кацавейке.
– А я – Шаток. Можно просто – Витька, – представляется важно тулупчик. Еще разглядывает своего нового товарища. И предлагает: – А пошли?
– А-а пошли-и! – бесшабашно машет рукой Павлики и смеется, как колокольчик.
Под пимами вкусно похрустывает свежий снег, отступает, спячивается белесая темень. Они держатся за руки. Они теперь друзья. За ними вытягиваются, полосами означаясь на снегу, две их дороги. Две – как одна… (Он торопится, боясь потерять детей из виду… Но они выходят прямо в лето, в солнечный свет, в голубую ширь во все небо.)
Они стоят теперь на бугре у озера. Оба в одинаковых вислых майках и застиранных легких трусах. Только у одного на баклажане тюбетейка, у другого – панамка как пельмень.
С противоположного берега угрюмо смотрит на них тополиная роща. Тополя стоят густо, плотно, один к одному, высоченные они – аж небо верхушками метут… Однако страшновато маленько, если по-правдышке-то… («Идите, ребята, не бойтесь!»)
– А пошли? – предложил в тюбетейке.
– А-а пошли-и! – отчаянно махнул рукой пельмень.
Держась за руки, они идут прямо по воде, и вода, словно поддутая снизу, их держит. Только прогибается глубоко и мягко.
Как с перепуга, тополя на берегу начали разваливаться просекой. Друзья старались не смотреть на лом ветвей вверху, не слышать их треска. Пригибая головы, торопились пройти всё… (Он побежал за ними, ударился в сомкнувшиеся деревья, падал, полз, лез кустарником, наконец увидел их возле речки.)
Услужливая речка сама подняла им галечное дно, и они смело пошли. По-журавлиному втыкали ноги. Они будто вытаскивали со дна наверх длинные, трепетно взблескивающие крылья речки, но речка тут же стыдливо прятала крылья обратно. Остановившись, они счерпывали пригоршнями с быстрой воды солнце, со смехом подбрасывали его, рассыпая друг над дружкой… (Он смеялся вместе с ними, торопился к ним, оступаясь, падая в воде.)
Они выбрались на обломанный берег. Перед ними – поле: зеленое, расстилающееся вдаль… («Бегите же, бегите!»)
– А побежали?
– А-а поб-бежа-али!
Они бегут по бескрайнему зеленому покрывалу, и поющие, тысячеголосые хоры земли поднимают их радостный крик в поднебесье:
– Мы вмсте-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е!!!

Вдруг он почувствовал, что бежит один…
– Витька!.. Па-авлики!..
Оглядываясь, зажимая в груди муку, он лихорадочно торопится по какому-то безбрежному мертвому гольцу. Босые ноги в кровь бьет острая щебенка. Он перескакивает через большие колотые камни. С ветром в ушах слышит быстрый свой бредок: «Это после взрыва! После взрыва так! После первого взрыва! Тут гора была! Гора! Надо успеть! Успеть до второго! До второго взрыва успеть! Где-то Витька, Павлики здесь! Скорей! Где-то здесь они! Покрывало земли! Зеленое! Чистое! Где оно? Где? Скорей! Успеть!..»
Скорпионом умирало вверху солнце. Кругом стоял белесый сжатый зной.
И как перед страшным судом, в одном исподнем, белом, стремясь найти, во что бы то ни стало отыскать зеленое поле, успеть опять увидеть ребят, успеть сказать им последнее… сказа-а-ать!.. – он кричит в бескрайнюю жуть:
– Ребята-а-а-а-а-а-а! Где вы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы?!!
Снова мучительно торопится, приседая от боли, кровеня за собой камни…



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет