1 Послов. Даля, 920.
2 D. Myth., 382.
3 Мы говорим: про-свещение, свет знания (правды, истины), мрак невежества, прозорливость, ясновидение, умственная слепота, дальновидный или темный человек.
4 Die Symbolik von Sonne und Tag in der germanisch. Mythol., 7.
5 Снегирева: Послов, и притчи, 99.
6 Slov. povesti Skultetu a Dobsinsk., I, 6061; Slov. pohad., 280, 452; Глинск., IV, 43. — По мнению г. Потебни (Труды моск. археол. общества, в. II, 193), в чешской сказке о деде-Всеведе спутаны два различные предания; под именем деда-Всеведа скрывается дракон, а чтo сказка называет его солнцем — это не более как ошибка рассказчика. Мы не можем согласиться с этим мнением. Правда, что те же самые подробности, какие встречаем в сказке о деде-Всеведе, повторяются и во множестве других
Впоследствии, когда нравственные представления стали брать перевес над религиозным натурализмом, идея судьбы отрешилась от стихийных богов, строителей мировой жизни, и обособилась в отдельное, самостоятельное божество. В Малороссии сохранилось такое предание: шел крестьянин по лесу и заблудился. Наступила ночь, вдали заблестел приветливый огонёк; крестьянин поспешил на его свет, набрёл на ветхую избушку и попросился ночевать. Его приняла бедная старушка и на вопрос гостя: «кто ты?» назвалась Судьбою. Еще крестьянин не успел заснуть, как кто-то постучался в окно. «Что?» — спросила Судьба. — Столько-то родилось мальчиков и столько-то девочек, — отвечал неведомый голос, — какая их судьба? «Та же, что у меня сегодня!» За окном послышался вздох. Наутро проснулся крестьянин не в бедной избушке, а в богатых палатах: всюду роскошь и золото! и остался он у Судьбы еще на одни сутки. Ночью повторилась прежняя сцена: кто-то постучался в окно и сказал: «столько-то родилось мальчиков и девочек; какая их судьба?» — Та же (раздалось в ответ), что у меня сегодня! Судьба жила попеременно — один день, как нищая, а другой, как богачка, обладающая несметными сокровищами; кто в какой день родится, таково его и счастие. Возвратясь домой, крестьянин нашел, что жена родила ему двух сыновей: одного — в бесталанный день, а другого — в счастливый. Вся жизнь близнецов послужила оправданием той судьбы, которая каждому из них была определена при рождении1. Не менее интересна малорусская сказка о двух Долях. Жили два брата — младший в довольстве и счастии, а старший в бедности. Настало лето. Старший брат нанялся у младшего жать хлеб. Раз приходит он в поле и видит: женщина в нищенском рубище ходит между копнами, выдергивает самые крупные колосья из снопов, полученных старшим братом за работу, и втыкает их в снопы младшего. «Кто ты?» — спросил бедняк. «Я — Доля твоего брата; он спит, а моя обязанность денно и нощно трудиться на него, как на своего господина, с самого рождения его до смерти я ему верная слуга: берегу его от опасностей, лелею его детей, окропляю его поля и огород росою, гоню ему рыбу в бредень, рои пчел — в улья, охраняю от хищного зверя и холю его скотину, привожу к нему купцов, набиваю цену на его товар и дарю его семью здоровьем. Твоя же Доля — белоручка, думает только о песнях и нарядах, и потому ты беден»2. Великорусская редакция этой сказки такова: разделились двое братьев и стали жить особо. У старше-
сказок, где герой отправляется за разрешением трудных вопросов к царю-змею, дракону, горному великану и даже черту, но это только доказывает, что один и тот же миф мог варьироваться различно. На сказочного героя возлагается обязанность узнать: отчего высох источник живой воды? отчего яблоня не дает моложавых плодов? кем похищена прекрасная царевна, или как излечить ее от тяжкой болезни? и куда затерялся ее золотой ключ? Вопросы эти живописуют зимнее состояние природы, когда иссякает живая вода дождей, когда в небесных рощах перестают зреть моложавые яблоки, когда богиня летнего плодородия попадает во власть демонов и теряет свой ключ-молнию. Но увядание и возрождение мировой жизни условливаются деятельностью богов и демонов, и потому с вопросами о конце зимы и начале лета народная фантазия с равным правом могла обращаться и к царю-змею (Вритре), как похитителю прекрасной богини, живой воды и моложавых яблок, и к Солнцу, как владыке пресветлого рая, и, наконец, к Судьбе, как представительнице суда божьего, которым зиждется и управляется вся вселенная. Затем остается одна черта в сказке о деде-Всеведе, которую, кажется, следует признать заимствованною из преданий о драконе и перенесенною на Солнце: это вырывание золотых волос из головы деда-Всеведа (Эрбен, 4—9; Н. Р. Ск., I, № 13 и стр. 165; Гануш о Деде-Всеведе, 23—41; Шкульт., I, 134; Норвеж. ск., I, 5; сказ. Грим., I, 29). Заметим, что странствование к Солнцу за разрешением различных вопросов вовсе не составляет исключительной принадлежности сказки о деде-Всеведе, а напротив, есть один из обычных мотивов народного эпоса (Westsl. Märch., 36—40; Slov. pohad. 447—455; Малый (изд. 3), 62; Н. Р. Ск., стр. 172-3; VIII, стр. 623-4; Штир, 17).
1 Маяк, 1842, VI, 127.
2 О. 3. 1840, II, смесь, 42—44.
го брата что ни год — то дети рожаются, а хозяйство все плоше да хуже идет; до того дошло, что совсем разорился — и детям не рад! Пришел бедный к младшему, богатому брату: «одолжи, просит, хоть на один день лошади; пахать не на чем!» Тот позволил: «возьми на один день, да смотри — не замучь!» Бедный отправился в поле, а там неведомо какие люди на братниных лошадях землю пашут. «Стой! — закричал он, — сказывайте, что вы за люди?» — А разве не видишь, — отозвался один из пахарей, — что я — Счастье твоего брата; он пьет-гуляет, ничего не знает, а мы на него работаем. «Куда же мое Счастье девалось?» — А твое Счастье вон под кустом, в красной рубашке, лежит; ни днем, ни ночью ничего не делает, только спит! «Ладно, думает мужик, дай-ка я доберусь до него!» Пошел, вырезал толстую палку, подкрался к своему Счастию и вытянул его по боку изо всей силы!. Счастье проснулось и спрашивает: «что ты дерешься?» — Еще не так прибью! Люди добрые землю пашут, а ты без просыпу спишь! «А ты небось хочешь, чтоб я на тебя пахал? и не думай!» — Что ж, все будешь под кустом лежать? ведь эдак мне умирать с голоду придется! «А ты коли хочешь, чтоб я тебе помочь делал, так брось крестьянское дело да займись торговлею. Я к вашей работе совсем непривычен, а купеческие дела всякие знаю». — Займись торговлею!.. мне есть нечего, а не то что в торг пускаться. «Ну хоть сними с своей бабы старый сарафан да продай; на те деньги купи новый — и тот продай! а уж я стану тебе помогать, ни на шаг прочь не отойду!» Послушался мужик и вскоре разбогател от счастливого торгу2. Жалуясь на бедность, поселяне говорят: «плаче твоя доля!», «эко счастье — на мосту с чашкой!» или: «моя-то доля с чашкой в поле!» (т. е. мой удел собирать милостину3. Про счастье выражаются, что оно «як трясця: кого схоче, на того й нападе»4. Когда невеста собирается под венец, она с тревогой задумывается о той судьбе, какая ожидает ее замужем.
Дзевочка к вянцу едзя,
Яё Доля спатыкая5;
Она с Доляй размовляя:
«Доля моя, Доля! коли ты добрая — садись со мной на воз; коли ты якая — уплыви с водою»6. В песнях малороссийских часто слышатся горькие жалобы на несчастную Долю и ее безотвязность:
a) Ой бодай ты, моя Доля, на дне моря утонула,
Як ты мою головоньку в неволю втопыла!
b) Породыла мене маты у святу недилю,
Дала мини гирьку Долю — ничого не вдию.
Ой пиду я до сусида воза позычаты,
Та повезу гирьку Долю на торг продаваты;
Люды знают гирьку Долю, нейдуть купуваты,
1 Вариант: Жили-были два брата рыбака: один богатый, другой бедный. У богатого завсегда все верши рыбой полны, а бедному коли попадется две-три плотички — и то слава Богу! «Что за чудо! уж не ворует ли кто мою рыбу? — подумал он, взял плеть и пошел ночью на реку. Послышался плеск по воде; глядь — кто-то в братнину сеть рыбу загоняет. «Ты кто?» — спрашивает рыбак. — Я Доля твоего брата, гоню ему рыбу. «А где ж моя Доля?» — Твоя Доля — ленивая, вверх брюхом на камне лежит, песни поет да в гусли играет; оттого ты и беден. Рыбак бросился к камню и давай стегать свою Долю плетью...
2 Н. Р. Ск., V, 51.
3 Послов. Даля, 30.
4 Или: «счастье чтб лихорадка — к кому привяжется». — Номис, 35—36.
5 Встречает.
6 Сборн. памяти, нар. творчества в сев.-западн. крае, I, 282.
Тай не хочуть купуваты, не хочуть пытаты.
Повезу я гирьку Долю з' торгу та до дому:
Тай ударю гирьку Долю з'воза та до дому:
«От-тут тоби, моя Доля, от-тут пропадаты,
Що не вмила, не хотила мене шануваты!»
с) Породыла мене маты в несчастну годину,
Дала мини злую (лиху) Долю; де ж ejи подину?
— Да пиди соби, Доле, пиди, несчастная! пиди утопися,
А за мною, да за молодою, да не волочися.
«Хочь я пиду, молода дивчино, пиду утоплюся,
А як вийдешь рано води брати — я за тебе учеплюся».
Далее девица заклинает злую Долю заблудиться в лесу или сгинуть в поле, но та отвечает: что в этом! пойдешь ли ты в лес калину ломать или станешь жать в поле — «я за тебе учеплюся!». В другой песне мать на жалобы несчастной дочери замечает ей: «така тоби, доню, Доля судилася»1. Замечательна по силе мысли записанная мною песня, в которой бесталанный молодец вызывает свою Долю помериться с ним в поле:
Ой шов казак с дому,
Та-й с дому до Дону,
Та-й сив над водою;
Сивши над водою,
Проклинав Долю:
«Ой, Доля-ж, ты Доля,
Доля моя злая!
Чом ты не такая,
Як Доля чужая?
Ой, коли б ты, Доля,
Та вышла бы в поле;
Тогда б ты сгадала —
Кого забижала!»
Доля употребляется в народной речи иногда в смысле положительно счастливой судьбы, а с отрицанием не (недоля) в смысле судьбы несчастливой, печальной: «где нет доли, по пословице, тут и счастье не велико»2; «не то сирота, що роду не мае, а то сирота, що доли (счастья) не мае»3; «дитинка спить, а доля jии росте»; «лежень ле-жить, а Бог для него долю держить» или: «лежухови Бог долю дае»; «без доли хочь (выйди замуж) за пана — и пан скрутицця», а «як моя добра доля, то-й пьяница поправицця»4, «як твоя, доню, доля — то накупить чоловик (муж) поля, а як бездилля (бездолье), то продасть и подвирря»; «своей недоли и конем не объjидеш»5. Недоля нередко заменяется выражениями: беда, лихо, напасть, горе и нужда. В народных пословицах, песнях и сказках Беда выступает как бы некий демон, как существо живое, самодействующее. Она странствует по белому свету, ищет людей, обреченных несчастию, идет к ним навстречу, гонится за ними: «беда (горе) ходит не по лесу, а по людям», «бида не спить, а по людям ходить», «напасть (лихо) не по дереву ходить, а по тих людях», «где беда ни шаталась, а к нам пришатилась», «где беда ни
1 Об истор. зн. нар. поэз., 154; Украин. песни Максимовича, 170; Малор. литер. сборн., 263; Белорус. песни Е. П., 65—66; Метлинск., 12—13, 80, 275, 365—6; Мат. срав. слов., II, 187.
2 Поли. собр. послов. 1822 г., СПБ., 36—38.
3 Старосв. Бандур., 190.
4 Вариант «як вродилась щасниця, так поправицця и пьяниця».
5 Номис, 35—36; Зап. Р. Г. О. по отд. этногр., I, 294.
голодала, а к нам на пирушку», «пришла беда — растворяй ворота!», «дома ль хозяин? беда пришла», «не кличь биди до себе, сама прийде до тебе», «лиха не шукай — воно само тебе найде», « де ти, лихо, ходило? — тебе, пане, шукало!»1; серб. «нашла га бида на суву путу», «лихо споткало» (сравни: «щастя споткало» = встретило, «щастя переходя живе» = сегодня гостит у одного, завтра у другого), «вид биди не втикти», «ты от беды, а беда впереди» (вар. «а беда в очи!»). Неутомимая в преследованьи, она настигает, схватывает человека, цепляется за него и, подобно злобному эльфу, садится ему на плечи, бьет, давит и мучит свою жертву: «лихо его не берець!» «лихо не возмець, коли Бог не даець», «кого бида учепицця, того тримаецця2 и руками, и ногами», «нужда б тя побила!», «побила б тебе лиха Ягодина!»3, пол. «zeby go licho ciężkie porwało», «niech cię bieda weźmie», серб. «тако ми се туга на срце не савила!»4 Несчастливец жалуется:
Чому-ж мени горилка не пьетця?
Коло мого серденька як гадина вьетця.
— Ой, тож не гадина, то лиха година
Коло твого серденька соби гниздо звила5.
Лихая, горькая, недобрая Доля, по выражению народных песен, рождается вместе с человеком, шаг за шагом следует за ним в продолжение всей жизни и провожает его в самую могилу:
a) Ой пиду-ж я, пиду, да с сего края пиду,
Ой покыну я да у сим краи Биду;
Ой оглянусь я за крутою горою —
Аж иде Бида следочком за мною...
«Ой, чего-жты, Бида, за мною вчепылася?»
— Я з' тобою, безталанный, з' тобою родылася.
«Ой, чего-ж ты, Бида, за мною ввязалася?»
— Я з'тобою, безталанный, з' тобою венчалася6.
b) Ой ты, Горе мое, Горе серое,
Лычком связанное, подпоясанное!
Ужь и где ты, Горе, ни моталося —
На меня, бедную, навязалося...
Ужь я от Горя во чисто поле;
Оглянусь я назад — Горе за мной идет,
За мной идет, вослед грозит:
«Ужь я выжну-повыжну все чисто поле,
А сыщу я, найду тебя горькую!»
Я от Горя во темны леса,
Оглянусь я назад — Горе за мной идет,
За мной идет, вослед грозит
«Порублю я посеку все темны леса,
А найду я тебя горемычную!»
Ужь я от Горя к гробовой доске,
Оглянусь я назад — Горе за мной идет,
1 Сказка повествует о человеке, который искал Лиха, и оно предстало ему в образе одноглазого великана (Н. Р. Ск., III, 14).
2 Держится.
3 Послов. Даля, 30—33; Номис, 35, 37, 40, 43—44; Записки Р. Г. О. по отд. этногр., I, 338, 446.
4 Срп. послов., 305.
5 Метлин., 250.
6 Бодян. О нар. поэзии славян. плем., 133.
С топорешечком, со лопаточкой1,
с) Не отростить дерева суховерхаго,
Не откормить коня сухопараго...
Аи Горе, Горе-Гореваньице!
А и лыком Горе подпоясалось,
Мочалами ноги изопутаны.
А я от Горя в темны леса —
А Горе прежде в лес зашел;
А я от Горя в почестней пир —
А Горе зашел, впереди сидит;
А я от Горя на царев кабак —
А Горе встречает, уж пиво тащит
Как я наг-то стал — насмеялся он2.
Замечательны обороты: «Горе зашел», «Горе насмеялся»; из них очевидно, что (несмотря на средний грамматический род слова) горе в воззрениях народа доселе не утратило характера одушевленного, демонического существа.
d) Обувалося Горе в лапти, одевалося в рогозиночки, опоясывалось лыками, приставало к добру молодцу.
Видит молодец: от Горя деться некуды!
Молодец ведь от Горя во чисто поле,
Во чисто поле серым заюшком,
А за ним Горе вслед идет,
Вслед идет, тенета несет,
Тенета несет все шелковыя:
«Ужь ты стой, не ушел, добрый мблодец!»
Мблодец ведь от Горя во быстру реку,
Во быстру реку рыбой-щукою,
А за ним Горе вслед идет,
Вслед идет, невода несет,
Невода несет все шелковыя:
«Ужь ты стой, не ушел, добрый молодец!»
Мблодец ведь от Горя во огнёвушку3,
В огнёвушку, да в постелюшку —
а Горе в ногах сидит. Видит мблодец — некуда от Горя спрятаться, как разве в тесовый гроб да в могилушку, а Горе и тут с лопатою:
«Ужь ты стой, не ушел, добрый мблодец!»
Загребло Горе во могилушку,
Во могилушку, во матушку сыру землю4.
В таких прекрасных поэтических образах, достойных великого художника, представляется народной фантазии горе. Оно доводит бесталанного молодца до кабака и злобно насмехается над его наготою; оно ловит его в расставленные сети и тенета; выживает его с белого света и, являясь с топором и лопатою, сколачивает ему гроб и роет могильную яму. Как третья недобрая парка, разрывающая нить жизни, Горе отождествляется с богинею смерти; эта последняя также охотится за живущими в мире, опутывает их своими сетями и роет заступом свежие могилы (см. выше стр.
1 Совр. 1856, X, 117-8; Рус. Бес. 1860, 1, 73.
2 Сахаров., I, 224.
3 В горячку.
4 Рыбник., 1, 470-1.
26, 28). Сказочным героям удавалось обманывать Смерть и томить ее в тесном заключении; то же предание прилагается и к Горю. В одной деревне жили два мужика, два родные брата: один — бедный, другой — богатый. Богач переехал в город, выстроил себе большой дом и записался в купцы; не то выпало на долю бедного: иной раз нет ни куска хлеба, а ребятишки — мал мала меньше — плачут, есть просят. С утра до вечера бьется мужик, как рыба об лед, а все ничего нет. Пошел к богатому попросить хлеба. Тот заставил его проработать целую неделю и дал за то одну ковригу. И за то спасибо! — сказал бедный и хотел было домой идти. «Постой! приходи-ка завтра ко мне в гости — на имянины, и жену приводи». — Эх, братец! куда мне? к тебе придут купцы в сапогах, в шубах, а я в лаптях да в худеньком зипунишке хожу. «Ничего, приходи! и тебе будет место». Наутро пришел бедный брат с женою к богатому; поздравили и уселись на лавку. За столом уж много именитых гостей сидело; всех их угощает хозяин на славу, а про бедного брата с его женой и думать забыл — ничем их не потчует. Кончился обед; гости поехали домой пьяные, веселые — шумят, песни поют; а бедный идет назад с пустым брюхом. «Давай-ка, — говорит жене, — и мы запоем песню!» — Эх ты, дурак! люди поют оттого, что сладко поели да много выпили; а ты с чего? «Ну все-таки у брата на имянинах был; как запою, всякий подумает, что и меня угостили». — Пой, коли хочешь, а я не стану! Мужик затянул песню, и послышались ему два голоса; он перестал и спрашивает жену: «это ты мне подсобляла петь тоненьким голоском?» — И не думала! «Так кто же?» — Не знаю! — сказала баба, — а ну запой — я послушаю. Он опять за песню; поет-то один, а слышно два голоса; остановился и спрашивает: «это ты, Горе, мне петь подсобляешь?» Горе отозвалось: «да, хозяин! это я». Пришел мужик домой, а Горе зовет его в кабак. Денег нет! — отвечал бедняк. «Ох ты, мужичок! на что тебе деньги? вишь, на тебе полушубок надет, а на что он? скоро лето будет, все равно носить не станешь! Пойдем в кабак, да полушубок по боку... » Мужик и Горе пошли в кабак и пропили полушубок. На другой день Горе заохало (с похмелья-то голова болит!) и зовет хозяина винца испить. «Денег нет!» — отвечает мужик. — Да на что нам деньги? возьми сани да телегу — с нас и довольно! Нечего делать, не отбиться мужику от Горя; взял он сани и телегу, потащил в кабак и пропил вдвоём с своим неотвязным товарищем. Наутро Горе еще больше заохало — зовет мужика опохмелиться; мужик пропил соху и борону... Месяца не прошло, как он все спустил; даже избу свою соседу заложил, а деньги в кабак снёс. Горе опять пристает к нему: «пойдем да пойдем в кабак!» — Нет, Горе! воля твоя, а больше тащить нечего. «Как нечего? у твоей жены два сарафана: один оставь, а другой пропить надобно». Мужик взял сарафан, пропил — и думает: «вот когда чист! ни кола, ни двора, ни на себе, ни на жене!»1
Поутру проснулось Горе; видит, что с мужика нечего больше взять, и говорит: «хозяин!» — Что, Горе? «Ступай к соседу, попроси пару волов с телегою». Привел мужик пару волов, сел вместе с Горем на телегу, и поехали в чистое поле. «Хозя-
1 Сравни с малорусскою песнею (Метлин., 366—7):
Пиду я, сяду в зеленых конопельках,
Аж иде до мене Доля — вже трошкы-й пьяненька.
«Де ж ты, Доле, була, що-й мене забула?
— Ой я в людях була, горилочку пыла...
Пиду-ж я, сяду в зеленим садочку,
Аж иде моя Доля — пропыла й сорочку!
Була, каже, в шиночку, пыла горилочку,
Пропыла й сорочку...
ин! — спрашивает Горе, — знаешь ли ты на этом поле большой камень?» — Как не знать! «А когда знаешь, поезжай прямо к нему». Приехали. Горе велит мужику поднимать камень; мужик подымает, Горе пособляет; вот подняли, а под камнем яма — полна золотом насыпана. «Ну, что глядишь? — сказывает Горе мужику, таскай скорее в телегу». Мужик принялся за работу, все из ямы повыбрал и говорит: «посмотри-ко, Горе, никак там еще деньги остались?» Горе наклонилось: «где? я что-то не вижу!» — Да вон в углу светятся! Полезай в яму, так увидишь. Горе полезло в яму; только что опустилось туда, а мужик и накрыл его камнем. «Вот эдак-то лучше будет! — сказал мужик, — не то коли взять тебя с собою, так ты, Горе горемычное, хоть нескоро, а все же пропьешь и эти деньги!» Воротился мужик на деревню, купил лесу, выстроил большие хоромы и зажил вдвое богаче своего брата. Случилось позвать ему брата на имянины; уподчивал его и медами, и винами. Спрашивает тот, откуда ему досталось такое добро? Мужик рассказал все по чистой совести. Завистно стало богатому: дай, думает, поеду в чистое поле, подыму камень да выпущу Горе; пусть оно дотла разорит брата! Погнал в поле, своротил камень в сторону и только нагнулся посмотреть в яму, а уж Горе выскочило и уселось ему на шею: «а, — кричит, — ты хотел меня уморить! теперь от тебя ни за что не отстану». — Это мой брат засадил тебя, а я пришел тебя выпустить! «Нет, врешь! раз обманул, в другой не проведешь!» Крепко насело Горе богатому купцу на шею; привез он его домой, и с той поры пошло у него все хозяйство вкривь да вкось. Горе уж с утра за свое принимается, кажной день зовет опохмелиться; много добра в кабак ушло!1 В основе сообщенных нами преданий кроется мысль, что Доля и Недоля — не просто олицетворения отвлеченных понятий, не имеющих объективного бытия, а напротив, — живые мифические лица, тождественные девам судьбы (рожаницам). До сих пор необразованному люду еще мало доступно понятие о счастии и несчастии, как о необходимом последствии тех обстоятельств, в какие ставят человека борьба житейских интересов и его собственные наклонности: предприимчивость, ловкость, догадливость, трудолюбие или апатия, нерасчетливость, лень и т. дал. Как болезненные припадки и страдания заставляют простолюдина предполагать удары, наносимые ему демоном; так точно счастие и несчастие, по народному убеждению, обусловливаются добрыми или недобрыми действиями сверхъестественных существ. Доля и Недоля действуют по собственным расчетам, независимо
1 Н. Р. Ск., V, 34. По другому варианту (ibid., 51), мужику удалось запереть Горе в сундук и зарыть в землю. Богатый из зависти вырыл сундук и выпустил Горе на волю: ступай, — говорит, — к брату, разори его до последней нитки! «Нет, — отвечает Горе, — я лучше к тебе пристану: ты — добрый человек, ты меня на свет выпустил, а тот лиходей в землю упрятал!» Подобный же рассказ, записанный в Вятской губ., напечатан в Современнике 1856, XII, 189, 193: Богатый брат выстроил новый дом, задумал сделать влазины (новоселье) и позвал к себе в гости и бедного брата с женою. «Куда нам с богатыми знаться!» — говорит бедный жене. — Что ж, — отвечает она, — давай сходим; нам от этого бесчестья не будет. «Да ведь на влазины надо гостинцы несть, а мы что понесем? разве занять у кого, да кто нам поверит?» — А Нужа-то! — сказала баба с горькой усмешкою; ужли она выдаст? ведь мы с нею век в ладу живем. Отвечает Нужда из-за печки: «возьмите-ка праздничный сарафан да продайте, на те деньги купите окорок и отнесите к брату». Переглянулись мужик с бабою, не знают чтб и подумать; посмотрели за печь — никого не видно. «А давно ли ты, Нужа, живешь с нами?» — спросил мужик. — Да с тех самых пор, как ты с братом разделился. «И привольно тебе со мною?» — Благодаренье Богу, живу помаленьку! «Отчего ж мы тебя никогда не видали?» — А я живу невидимкою. Мужик продал сарафан, купил окорок и отнес к богатому брату на влазины... На обратном пути он случайно набрёл на клад; забрал золото, пришел домой и спрашивает жену: «ты где спать ляжешь?» — Я в печь залезу. «А ты, Нужа, где уляжешься?» — В корчаге, что на печи стоит. Выждавши время, мужик спрашивает: «баба, ты спишь?» — Нет еще! «А ты, Нужа?» Та и голосу не подает — заснула. Мужик взял последний женин сарафан, завязал корчагу и забросил ее, вместе с Нуждою, в прорубь...
от воли и намерений человека, которому они принадлежат: счастливый вовсе не работает — и живет в довольстве, потому что за него трудится его Доля: «твоя Доля тоби робе», «ой я-б Бога молила, щоб моему миленькому Доленька служила», «чом ему не пить, коли его Доля не спить!» (т. е. неусыпно заботится о его хозяйстве). Когда Доля покидает своего клиента, перестает на него работать — он впадает в нищету. Несчастный страдает, испытывает всевозможные лишения, потому что Доля его предается сну, праздности или гульбе, бражничает, веселится и не хочет знать никакого труда. Наоборот, деятельность Недоли постоянно направлена во вред человеку; пока она бодрствует — беда следует за бедою, и только тогда становится легче бесталанному, когда засыпает его Недоля: «коли спит Лихо, не буди-ж его», пол. «nie budź Licha, kiedy Licho śpi», «niech śpi Licho!»1
Особенно важны для ученого-исследователя предания о злыднях, соответствующих Горю, Лиху и Недоле сказочного эпоса. Злыднями называются в Малороссии маленькие существа неопределенных образов; где они поселятся, тому дому грозит большое зло: как бы ни было велико богатство хозяина, оно быстро сгинет и вместо довольства наступит страшная нищета2. Существует клятва: «най (нехай) го злидни побъють!»3 У белорусов сохранилась пословица: «впросилися злыдни на три дни, а в три годы не выживешь!»4 Своим крохотным ростом и неугомонным характером они напоминают домовых карликов (злых эльфов, кобольдов, кикимор) и тем самым дают новое свидетельство о древнейшей связи мифических олицетворений судьбы и смерти с духами стихийными, грозовыми. Подобно марам, злыдни, поселяясь в домах, живут невидимками и непременно за печкою; то же рассказывается о Горе, Нужде и Кручине5. В белорусских деревнях невеста, покидая отцовский дом, причитывает: «добрая Доля! да идзи за мной — с печи пламенем, з' хаты камином (дымовой трубою)6. И мары, и злыдни странствуют по свету и располагаются на житье обществами; точно так же, по свидетельству народных поговорок, «Беда не проходит одна», «Беды вереницами ходят». Как злой кобольд или мар, Горе наседает на спину бедняка; в одной из сказок7 Горе похваляется, что нет такой щели, куда бы не могло оно спрятаться, и в подтверждение слов своих влезает в ступицу колеса; по другому рассказу, Нужда ночует в корчаге: ясно, что народному воображению они представляются малютками, карлами. Но есть и другие черты, роднящие их с стихийными духами. Так, великорусская песня наделяет Горе чудесною способностью превращений; изображая бегство удалого добра молодца от неустанно преследующего Горя, она живописует следующую поэтическую картину:
Повернулся добрый молодец ясным соколом,
Поднимался выше леса под самые облаки,
А Горюшко вслед черным вороном
И кричит громким голосом:
«Не на час я к тебе Горе привязалося!»
Падет добрый молодец серым волком,
Стал добрый молодец серым волком поскакивать,
А Горюшко вслед собакою8.
1 Номис, 34—35, 40; Метлин., 20.
2 Морск. Сборн. 1856, XIV, ст. Чужбинск., 47, 65-66.
3 Номис, 72.
4 Записки Р. Г. О. по отд. этн., I, 274.
5 Рыбник., I, 482.
6 Пантеон 1853, 1, ст. Шпилевского.
7 Н. Р. Ск., V, 34.
8 Рыбник., I, 484—5.
В одном из многих вариантов сказки о двух братьях, счастливом и бессчастном, Доля является в образе мыши, что стоит в несомненной связи с представлением души-эльфа (= пената, оберегающего семейное счастие и богатство) этим шаловливым зверьком1. Почти у всех индоевропейских народов сохраняется предание о Ветре, который за развеянную им у бедного крестьянина муку дарит ему желанные (= счастливые) вещи, wunschdingen (I, 159); те же самые диковинки получает сказочный герой и от своей Доли. Жило-было два брата: старший — богатый да злой, меньшой — работящий, добрый да бедный. Что ни делал бедняк, все ему не удавалось. Вот он вздумал и пошел искать свою Долю; долго ли, коротко ли — нашел ее в поле: лежит себе Доля, прохлаждается! Стал ее бить плетью, а сам приговаривает: «ах ты, Доля ленивая! у других людей Доли ночь не спят, все для своих хозяев труждаются; а ты и днем ничего не делаешь. По твоей милости мне скоро и с женой и с детками с голоду умирать придется!» — Полно, перестань драться! — отвечает ему Доля, — вот тебе лубочный кузовок — только раскрой, будет что и попить и поесть тебе. Мужик пришел домой, раскрыл кузовок, а там — чего только душа желает! Старший брат прослышал про то, пришел и отнял у него диковинку силою. Отправился бедняк опять к Доле; она ему дала золотой кузовок. Вышел он на дорогу, не стал долго раздумывать — тотчас же открыл золотой кузовок: как выскочат оттуда молодцы с дубинками и давай его бить! Больно прибили и спрятались в кузов. «Ну, думает мужик, этот кузовок не накормит, не напоит, а больше здоровья отымет! Не хочу его и брать-то с собою!» Бросил золотой кузов на землю и пустился в путь; прошел с версту, оглянулся назад, а кузов у него за плечами висит. Испугался мужик, сбросил его долой и побежал во всю прыть; бежит, ажио задыхается! Оглянулся назад — а кузов опять за плечами... Нечего делать, принёс его домой. Старший брат польстился на золотой кузовок, пришел меняться: «я тебе, говорит, дам лубочный кузовок, а ты подавай сюда золотой». Поменялся, да потом долго-долго помнил эту неудачную мену2. Первый кузовок соответствует скатерти-самобранке, а второй — кнуту-самобою (метафоры дождевой тучи, поящей и насыщающей мать сыру землю, и Перуновой плети = молнии). Эти диковинки, принадлежащие богу ветров и бурных гроз, в настоящем рассказе принимаются в значении тех даров счастия, какими наделяют смертных вещие девы судьбы. В одной из лубочньи сказок невидимка-Кручина (= Горе), выскочив из-за печки, отымает у бедного старика последнюю краюху хлеба, а потом дарит ему утку, несущую золотые яйца3; в новогреческой же редакции этого сказочного предания несущую золото птицу дает Счастие (= Доля), которому бедняк, ожесточенный жизненными неудачами, вцепился в волоса4. Возвращаемся к злыдням; в народной сказке, записанной г. Максимовичем5, они играют ту же роль, что и Горе. Было два брата: «убогий и богатый. Убогий наловил рыбы и понёс на поклон богатому в день его имянин. «Славная рыба! — сказал тот, — спасибо, брат, спасибо!» — и только; не дал ничего ему на бедность и даже к себе не позвал. Сгрустнулось убогому, повесил он голову и пошел со двора. На дороге повстречался ему старичок: «что ты, детинушка, такой невеселый?» Бедняк рассказал свое горе. «Что ж, — сказал старик; спасибо — дело великое! продай мне его». — Как же продать-то его? бери, пожалуй, даром! «Так спасибо мое!» — молвил старик, сунул ему мошну в руки — и с глаз пропал. Мужик посмот-
1 Труды моск. археол. общ., в. II, 171.
2 Н. Р. Ск., I—II, 332.
3 Ibid., V, 53, b.
4 Ган., 36.
5 Три сказки и одна побасенка (Киев, 1845), 35—44.
рел — полна мошна золота, радёхонек воротился к жене, купил себе новый дом и живо перебрался на новоселье, а старую избушку запер, заколотил наглухо. Как-то разговорился он с женою про свое прежнее убожество. «Неладно, Иван, — говорит баба, — что мы покинули в старой избушке свои жернова; ведь они нас кормили при бедности, а теперь как ненадобны стали — мы и забыли про них!» — Правда твоя! — отвечал Иван и поехал за жерновами. Приехал — покинутое жилье полынью поросло, и слышатся ему голоса из ветхой избушки: «злодей Иван! стал богат — нас покинул, запер тут на долгую муку». — Да вы кто такие? — спрашивает Иван, — я вас совсем не знаю. «Не знаешь! видно, забыл нашу верную службу: мы твои злыдни!» — Бог с вами! мне вас не надо! «Нет, уж мы от тебя не отстанем!» — Постойте же! думает Иван и говорит вслух: «хорошо, я возьму вас, только с тем уговором, чтобы вы донесли жернова на своих плечах». Припутал к ним тяжелые жернова и заставил идти впереди себя. Надо было переходить через глубокую реку по мосту; мужик собрался с силою, да как толкнет — и пошли злыдни как ключ ко дну. Окончание этой сказки — то же самое, что и вышеприведенной про Горе горемычное1. Подобное же предание рассказывается в Германии о кобольдах: жили по соседству два хозяина, и так как домовые карлики не давали им покоя, то решились наконец покинуть свои избы и перебраться на новоселье. Когда вся утварь была вынесена, вышли из ворот две служанки, с вениками на плечах. «Куда ты?» — спросила одна другую, и в ту же минуту множество тонких голосков отвечало с верхушек веников: «мы перебираемся!» Испуганные служанки побросали веники в пруд и затопили их поглубже; с тех пор в домах водворилось спокойствие, а в пруду подохла вся рыба и нередко слышались оттуда тонкие голоса: «мы перебрались!»2
В сербских приповедках Караджича3 напечатан превосходный рассказ о Судьбе и двух Долях, дополняющий некоторыми любопытными подробностями предание нашего сказочного эпоса. Жили вместе, сообща двое братьев: один — работящий, а другой — беспечный и ленивый. «Что мне на брата трудиться!» — думает работящий — и вот они разделились. У работящего все пошло не впрок, на убытки; а ленивый богатеет себе, да и только. Идет однажды бессчастный и видит на леваде стадо овец, пастуха нету, а вместо него сидит прекрасная девица и прядет золотую нитку. «Чьи это овцы и кто ты сама?» — Я Доля (Cpeha)4 твоего брата, и овцы ему принадлежат. «А где ж моя Доля?» — Далеко от тебя! ступай поищи ее. Бессчастный зашел к брату, и тот, видя его боса и нага, сжалился и подарил ему постолы. Повесив на спину торбу и взяв в руки палку, бедняк отправился искать свою Долю; шел-шел и попал в лес, смотрит — под одним дубом спит седая старуха. Он размахнулся палкою и ударил ее по заду. «Моли Бога, что я спала! — сказала старуха, открывая глаза, — а то не добыть бы тебе и постолов!» — Что так? «Да я — твоя Доля!» Вслед за этим посыпались на нее удары: «если ты — моя Доля, то убей тебя Бог! кто мне дал тебя убогую?» — Судьба (Усуд)! — отвечала Доля. Бедняк отправляется искать Судьбу; встречные на пути, расспросив — куда он идет, умоляют его разведать о своей участи... Наконец странник является к Судьбе; в то время она жила богато, весело, в большом дворце, но потом с каждым днем становилась все бедней и беднее, а дом ее меньше и печальнее; каждую ночь Судьба назначала младенцам, народив-
1 Сравни Эрленвейн., 21; Труды курск. статистич. комитета, I, 541—2; Эрбен, 122—3; Н. Р. Ск., III, 9: здесь выведены две панны, Счастие и Несчастие.
2 Beiträge zur D. Myth., II, 335.
3 Срп. припов., 13.
4 Старославян. с-ряшта (от с-рести) = встреча; счастье, по народному убеждению, зависит от действительной встречи с ним человека.
шимся в продолжение суток, точно такую же долю, какою пользовалась сама в истекший день. На расспросы пришельца она сказала ему: «ты родился в сиротинскую ночь — такова и доля твоя!» и посоветовала ему взять к себе братнину дочь Милицу, рожденную в счастливый час, и все что бы ни приобрел он — не называть своим, а Милицыным. Бессчастный последовал этому мудрому совету и с той поры стал жить в довольстве. Раз как-то был он на ниве, на которой уродилось славное жито; проходил мимо путник и спросил: «чье это жито?» Хозяин в забывчивости отвечал: «мое!» — и в тот же миг вспыхнула его нива. Увидя огонь, бросился он догонять прохожего: «постой, брате! это жито не мое, а моей племянницы Милицы». И как только вымолвил эти слова — тотчас пожар затих и погас1. У суд и Cpeha являются и в другой сказке, напечатанной в издании Матицы2, как существа живые, состоящие в божиих повелениях. В народных песнях находим следующие выражения: «тако њему Бог и Cpeћa даде», «с вама дошла свака Cpeћa и сам Господ Бог», «сусрела вас добра Срећа и сам Господ Бог», «однесе ме (говорит невеста) Бог и Срёћа Joвy (жениху) на дворе»3. Как у нас различаются Доли счастливая и несчастная, так сербы знают Срећу добрую и злую. На обычное приветствие с добрым утром или вечером отвечают: «добра ти Cpeћa!» О человеке, который не уберегся от беды, говорят: «не даде му зла Срећа»4; в песнях читаем: «зла ти Срећа» «зла Hecpећa воину прискочи»5. Сербская сказка не случайно представляет добрую Срећу прекрасною девою, прядущею золотую нить; эти черты свидетельствуют за ее тождество с паркою, и доселе употребительное в народе выражение: «тако ми Срећа напредовала!» означает то же, что наша поговорка: «знать, такова моя доля!» (= тако ми срећа!) Недоля так же прядет нити, как это видно из пословицы: «Hecpећa танко преде», т. е. беда легко может приключиться6. Наравне с вилами, ведогонями и валькириями Доля и Недоля принимают участие в человеческих распрях и битвах. Когда Сењянин Taдиja с двумя товарищами взял в плен тридцать турок и дивились тому девицы, он промолвил им:
«Не чуд'те се, Сен(ь)анкећевоjке
То се срела Cpeћa и Несрећа,
Moja Cpeћa, н(ь)ихова Hecpeћa,
Moja Cpeћa Hecpeћy свезала»7.
Подобные представления известны и у других родственных народов. У немецких поэтов XIII века Saelde изображается как богиня счастия = Fortuna, и называется frô (frau) Saelde. Гримм приводит целый ряд выражений, указывающих на олицетворение этого понятия. Она спит или бодрствует и является то благосклонною, то враждебною: то идет навстречу к своим любимцам, обращает к ним свое лицо, прислушивается к их желаниям, улыбается им; то удаляется (улетает, отступает) от человека, обращается к нему спиною, преграждает ему путь. Доныне принято выражаться: «das glück ist ihm hold, kehrt bei ihm ein, verfolgt ihn», у русских: «ему улыбается счастие», или «счастие отвратило от него свои взоры, показало ему затылок, уле-
1 Сравни в сборн. Валявца, 236—7.
2 Србский летопис 1861, Н, 132—3.
3 Срп. н. njecмe, I, 32, 34, 45; II, 51—52.
4 Срп. pjeчник, 125.
5 Срп. н. njecмe, I, 536; II, 398.
6 Срп. н. послов., 209, 306. У Гомера олицетворенная αίσα (Я. Гримм сближает это слово с др.-в.-нем. êга, н.-в.-нем. ehre, гот. áiza, áisa = honor, dignitas. — D. Myth., 385) прядет новорожденному нить его жизни.
7 Срп. н. njecмe, III, 292.
тело, покинуло его», у чехов: «štěsti se mu směje, obličej k nemu obraci»1. В сагах frau Saelde обладает тремя чудесными дарованиями: ведать чужие мысли, заговаривать раны, полученные в битвах ратниками, и быстро переноситься — куда ей вздумается; дикий охотник (Один) гонится за нею, как за лесною (= облачною) девою. Saelde принимается в смысле счастливой, благоприятной Доли (bona Fortuna, άγαυή Τύχη ); а с отрицанием — Unsaelde равняется нашей Недоле, сербской Неcpeћe: «Unsaelde hât ûf mich gesworn», «Unsaelde sî mir ûf getan», «wie in diu Unsaelde verriete», «sô wirt Unheil von mir gejaget». Следующий рассказ сходится с нашею сказкою о Горе: бедный рыцарь, сидя в лесу, увидел над собой на дереве страшилище, которое кричало ему: «ich bin dîn Ungelücke!» Рыцарь пригласил его разделить свою скудную трапезу; но едва Несчастие сошло с дерева, как он схватил его и заключил в дубовое дупло; с тех пор он ни в чем не знал неудачи. Один завистник, узнавши про то, отправился в лес, освободил Несчастие, но оно насело на его собственную шею. В средневековых памятниках встречаются выражения: der Saelden schîbe или rat (gelückes rat) = колесо счастия (rota Fortunae), о котором так часто упоминают классические писатели. Это представление возникло в отдаленной древности из поэтического уподобления солнца вертящемуся колесу. Бегом солнечного колеса условливаются день и ночь, лето и зима, жизнь и смерть природы, а следовательно, и людское счастие и несчастие. Возжигаемое поутру, оно катится по небесному своду, вызывая все, вместе с воскресающим днем, к бытию и деятельности; а вечером, когда оно погасает на западе, земля и ее обитатели повергаются в сон = замирают. С поворотом этого колеса на лето земная жизнь начинает пробуждаться от зимнего оцепенения, а с поворотом на зиму снова подчиняется владычеству Смерти. Возжжение и погасание дневного светила, его утреннее или весеннее нарождение и вечерняя или зимняя смерть, слились в убеждениях народа с тем жизненным пламенем, какое возжигали и тушили могучие парки. День — эмблема счастия, радости, жизненных благ; ночь — несчастия, печали и смерти. Сербская песня выражается:
Кад се д'jели cpeћa од нecpehe,
Тавна ноћца од бjиела дана2.
Поэтому родиться на утренней заре, при восходе солнца, принимается за добрый знак, за предвестие счастливой жизни; напротив, рождение по закате солнца, когда воцаряется на земле нечистая сила мрака, не сулит младенцу ничего хорошего в будущем. Понедельник потому и тяжелый день, что издревле был посвящен луне, богине ночи и темного аида (стр. 128). Подобные же приметы, счастливые и несчастливые, соединялись и с годовым обращением солнца, причем лето соответствовало дню, а зима — ночи. Небесные боги, столь богатые и щедрые на дары в летние месяцы, нищали и становились скупыми, жестокосердыми в зимнюю половину года. Отсюда объясняется сказочное предание, что Судьба жила попеременно — то среди роскоши и богатства, то в совершенной бедности и, сообразно с этим, назначала новорожденным то добрую, то лихую долю. Итак, время рождения человека (добрый или злой час) было причиною, почему ему определялась та или другая доля:
Щасливой годиноньки
Козак уродився;
Ой куди вин подумав,
То-й Бог помогав3.
1 Гaнyш, 210.
2 Перевод: когда счастие отделяется от несчастия, темная ночь от белого дня, т. е. на раннем утреннем рассвете. — Срп. н. njecмe, III, 278.
3 Труды моск. археол. общ., в. II, 157; Метлинск., 329.
На древнем метафорическом языке лучи солнечные уподобляются золотым нитям; вместе с этим солнце стало рассматриваться, как колесо самопрялки, а прекрасная богиня Зоря явилась пряхою и сблизилась с девами судьбы, прядущими жизненные нити (см. стр. 193). С рассветом дня и с началом весны она принимается за свою работу, прядет и разбрасывает золотые нити и, пробуждая мировую жизнь, дарует земле плодородие, а смертным изобилие и счастие; но как скоро злые силы (Ночь и Зима) прекращают этот благодатный труд, обрывают ее светоносную пряжу — тотчас же наступает владычество Смерти. Народные предания, говоря о девах судьбы, выпряденные ими нити нередко называют золотыми. Под влиянием указанных воззрений колесо сделалось эмблемою быстрого бега и непостоянства богини счастия. Богиня эта или сама стоит на вертящемся колесе, или, вращая его своею рукою, подымает счастливцев вверх, а несчастных сталкивает вниз. Поставленное над воротами колесо, по уцелевшему в Германии поверью, приносит хозяину дома счастье1.
До сих пор между русскими простолюдинами хранится твердое убеждение, что некоторые люди уже так и родятся на свет беловиками и бездольными: что бы они ни делали, за ними всегда и во всем следуют неудачи и бедствия2; другие же, напротив, родятся счастливцами. Подобно тому, как в сербской приповедке бездольный берет к себе счастливую Милицу и живет ее счастием, так в русской сказке3 Иван Бессчастный женится на «талантливой» девице и через то избывает житейских невзгод и скоро богатеет. Если у родителей умирают дети, они, не доверяя более своему счастию и желая вновь народившегося ребенка привязать к жизни, закрепляют его на чужое имя. С этою целью совершается символический обряд продажи младенца: кто-нибудь из посторонних, преимущественно старуха, становится под окном; ей подают ребенка, за которого она уплачивает копеек пять или десять, а потом, возвращая его родителям, говорит: «живи на мое счастье!» На деньги, заплаченные за ребенка, покупают свечу, зажигают в церкви и ставят перед иконою. Свеча знаменует в этом обряде возжженное пламя жизни4. Всех, кто только родится в сорочке, богиня счастья объявляет собственными детьми; выражения: ein schosskind des glückes, ein glückskind, dem glück im schosse sitzen (сравни русскую поговорку: «жить счастливо, что у Христа за пазухой») указывают на усыновление; Вуотан, как бог, одаряющий счастием, принимает детей под свою охрану: «ег nimmt kinder in seinen schoss auf». Любимца своего Фортуна наделяет «дарами счастия», осыпает его из «рога изобилия»5, дарит ему разные диковинки: шапку-невидимку, скатерть-самобранку, волшебную палицу (wünschelruthe), кошелек с золотом, из которого сколько ни бери — он все полон, и птицу, несущую золотые яйца. По свидетельству народных сказок, при рождении избранника Фортуны являются три святые старца, или Спаситель и два апостола (позднейшая замена трех вещих рожениц) и одаряют его счастливыми мыслями: все, чего ни пожелает он, то и сотворит ему Господь!6
Роду и рожаницам совершались жертвенные приношения. В вопросах Кирика (XII стол. ) читаем: «аже се Роду и Рожанице крають7 хлебы и сиры и мед? Бороня-
1 D. Myth., 822-7, 832-3, 895, 1091.
2 Абев., 261.
3 H. P. Ck., VIII, 3, b, 21.
4 Записки Авдеев., 138.
5 "Mundanam cornucopiam Fortuna gestans", "formatum Fortunae habitum cum divite comu".
6 D. Myth., 827—8; H. P. Ск., VIII, стр. 638—640. Все приведенные нами свидетельства положительно убеждают, что мнение Прокопия, будто славяне не признавали Судьбы, — несправедливо.
7 Кроить — резать.
ше вельми (епископ): негде, рече, молвить: горе пьющим Рожанице!»1 По всему вероятию, здесь разумеется ссылка на 11—12 стихи LXV главы Исаии, которые в старинном переводе (в паремейнике 1271 года) переданы так: «вы же оставьшеи мя и забы(вь)шеи гороу святоую мою и готовающеи рожаницам (варианты по другим спискам: Рожаници, Роду) трапезоу и исполняюще демонови (вар. кумиру, идолу, рожденицам) чьрпание — аз предам вы во ороужие»2. Текст этот, вместе с последующими стихами Исаии, повторяется с истолкованием в Слове о поставляющих вторую трапезу Роду и рожаницам, которое почти постоянно входит в состав сборников, известных под именем Златоустов, и приписывается Иоанну Златоустому: «Рече Господь: наследят гор ж снятжя мож избраннии раби мои. Раби сжг то иже слоужат Богу и воля его творят, а не Родоу, ни рожаницам, ни коумиром соуетным: то сжт слоугы божиа... Вы же оставльше мя и забыважще горя; святжя мож и готоважще трапезож Родоу и рожаницам, наплне ще бесом чрпаниа — аз предам вы на оружие, и вси заколением падете... Се работа щи ми ясти начнжт; вы же взалчете, н тож сыти есте трапезож, жже готовасте рожаницам. Се работа щии ми пити начнжт; вы же вжадаете, нж то пиите, иже то испол(н)иваете чрпаниа бесом... Се работажщии ми взрадужтся в веселии сердца; вы же работажщеи бесом и слоужащеи идолом и ставля ще трапезоу Родоу и рожаницам взопиете в болезни сердца вашего и от ск(р)оушениа доуха всплачетеся. Томоу же ся сбыта неесть зде, нжв оном веце... работажщии ми благословятся, пожть Богу истинномоу, а вы поете песни бесовьскыя идолом Родоу и рожаницам. Се же чада слышаще и останете ся поустошнаго того творениа и службы тоя сатанины и ставления трапезы тоя коумирьскыя, нареченыя Родоу и рожаницам»3. В Слове христолюбца, в числе других остатков язычества, указано и следующее: «молятся... Мокоши и Симу и Раглу и Перуну и Роду и Рожанице... не також зло творим просто, но и мешаем некии чистыя молитвы со проклятым моленьем идольским, иже ставят лише кутьяины трапезы законнаго обеда, иже нарицаеться беззаконная трапеза, мнимая Роду и рожаницам». По другому списку христолюбцова слова: «то суть идолослужители, иже ставять трапезу рожяницям, короваи молять, вилам и огневи под овином и прочее их проклятьство... Не тако же простотою зле служим, н(о) смешаем с идольскою трапезою тропарь святыя Богородиця с рожаницями в прогневание Богу»4. В рукописи Волоколамского монастыря (сборнике Леонида, епископа рязанского) сказано: «аще ли кто крестит вторую трапезу родству (Роду?) и рожаницам тропарем св. Богородицы, а кто яст и пиет, да будет проклят»5. В Паисьевском сборнике — в слове, приписанном св. Григорию, читаем: «також и до словен доиде се слов(о), и ти начаша требы класти Роду и рожаницам преже Перуна бога их, а переже того (г. Срезневский исправляет это место так: Переже бо того Перуна бога и иных словили и) клали требу (им и) оупирем и берегиням. По святем же крещеньи Перуна отринуша, а по Христа бога яшась; но и ноне по оукраинам моляться ему проклятому богу Перуну и Хорсу и Мокоши и Вилу, и то творят отай: сего не могуть ся лишити проклятаго ставленья
1 Памят. XII в., 179.
2 Сличи перевод позднейших изданий: «вы же, оставившии мя (Бога) и забывающии гору святую мою, и уготовляющии демону трапезу, и исполняющии щастию растворение — аз предам вас под меч».
3 Архив ист.-юрид. свед., т. II, полов. 1-ая, ст. Срезнев., 99—101; то же место приведено и во 2-й половине означенного тома, стр. 66; Истор. Росс. Соловьева, II, письмо г. Бусл., 30; Ч. О. И. и Д. 1858, IV, ст. Лавровск., 22.
4 В рукописи Волоколамского монастыря (сборнике Леонида, епископа рязанского) сказано: «аще ли кто крестит вторую трапезу родству (Роду?) и рожаницам тропарем св. Богородицы, а кто яст и пиет, да будет проклят».
5 Истор. Росс. Соловьева, I, дополнен., стр. 3.
вторыя трапезы, нареченыя Роду и рожаницам, (в) велику прелесть. верным крестьяном и на хулу святому крещенью и на гнев Богу». В другом списке вслед за этими словами прибавлено: «по святемь крещении черевоу работни попове оуставиша тре(о)парь прикладати рождества Богородици к рожаничьне трапезе, отклады деюче»1. «Самый беглый взгляд (по справедливому замечанию профес. Срезневского) на язык и правописание представленных выписок достаточен для убеждения, что большая часть памятников, из которых они сделаны, в первоначальных своих списках принадлежала не нам, а нашим юго-западным соплеменникам: болгарам, сербам. Тем не менее, однако, они перешли к нам не бессознательно, не как сказания о суеверии, чуждом нашим предкам, а как поучения, близкие сердцу наших народных учителей, заботившихся об искоренении языческих суеверий не только своим собственным словом, но и помощию авторитета других христолюбцев... Словом, верование в рожениц представляется в старинных памятниках не каким-нибудь местным отродием древнего язычества, а одним из остатков древности общеславянской»2. Итак, наравне с другими языческими богами Роду и рожаницам воссылались молитвы, приносились жертвы и учреждались законные (обрядовые) трапезы, т. е. родильные пиршества, на которых присутствующие вкушали и пили от жертвенных приношений, возглашали песни в честь Рода и рожаниц и молили их быть благосклонными к новорожденному младенцу, взять его под свой покров и наделить счастием. Так как после принятия христианства древняя богиня, царица младенческих душ (= Гольда), сменилась в глазах суеверного народа Пречистою Девою, то рожаничные трапезы стали сопровождаться славословием Богородицы. Трапезы эти обозначаются эпитетами: вторые и кутейные. «Вторая трапеза» есть буквальный перевод выражения: secunda mensa3; кутья — каша из разваренной пшеницы или ячменного зерна, с медовой сытою, доныне составляющая необходимую яству на родинах (крестинах), похоронах и поминках. В сборнике прошлого столетия в числе суеверий упомянуто: «с ребят первые волосы стригут и бабы каши варят на собрание рожаницам»4. Надо думать, что в отдаленной древности обряд постригов (см. гл. XXIX) имел религиозное значение, что ребенка постригали его рожанице = отдавали под покров его гения хранителя или счастливой, доброй Доли. У греков и кельтов был обычай посвящать волоса богам. Другие жертвенные яства в честь Рода и рожаниц: хлеб и сыр долгое время оставались принадлежностию свадебного стола, а напиток мед постоянно сопровождал все религиозные приношения и пиршества. Когда в семействе народится дитя, чехи ставят на стол хлеб-соль для судичек, незримо присутствующих в доме5. В хорватском приморье девицы оставляют в пещерах и на камнях плоды, цветы и шелковые ленты вилам, приговаривая: «uzmi, vilo, što je tebi milo!»6 Паркам, норнам и феям приготовлялись подобные же
1 Лет. рус. лит., IV, отд. 3, 97, 101; Поездка в Кирилло-Белозерск. мон., II, 33; Москв. 1851, V, 52—64; в Архиве ист.-юрид. свед., II, на стр. 104 указаны и другие протесты против треб, совершаемых вилам и рожаницам, а в предисловии на стр. 23 приведено следующее место из сборника Московского архива министер. иностр. дел: «се буди всеми ведомо, яко Несторий еретик научи трапезу ставити рожаничьную, мня Богородицу — человекородицу; святии же отци лаодикийского собора... писанием повелеша не творити того».
2 Архив ист.-юрид. свед., II, 105—6 и предислов. 22—23.
3 Secundus означает: и второй, и благоприятный, счастливый, благополучный; res secundae — счастие, fortuna secunda; secundae — все, что после родов выходит из утробы, место младенческое, послед детский.
4 Оп. Румян. Муз., 551—2.
5 Громанн, 7.
6 Кукулевич-Сакцинск., 97.
трапезы. У скандинавов первою яствою, которую вкушает мать после разрешения от бремени, бывает каша, называемая nôrnagreytur (nôrnengrütze); по всему вероятию, первоначально это было жертвенное приношение норнам за их милостивую помощь в родах. В Германии, когда родится младенец, накрывают особенный стол и ставят на нем кушанья для дев судьбы, что согласуется с свидетельством народной сказки о красавице Dornröschen: ее рождение праздновали пиршеством, на котором присутствовали вещие жены и были угощаемы с золотых тарелок!. У бретонцев было в обыкновении приготовлять для фей обед — возле той комнаты, где лежала родильница, и до сих пор ходят рассказы о таинственных трапезах, на которые собираются феи в светлые лунные ночи2. Литвины приносили жертвы на камнях, посвященных девам судьбы3. У румынов в честь родимой звезды бывает 1-го мая празднество; они вешают на окнах и дверях своих домов венки из дубовых листьев и полевых цветов, а вечером, когда показываются на небе звезды, приносят в рощу стол, покрытый белою скатертью, ставят на нем хлеб, мед, вино и между двумя восковыми свечами икону семейного патрона и затем начинают пиршество4.
1 Germ. Mythen, 588, 632.
2 Архив ист.-юрид. свед., II, ст. Срезнев., 119—120.
3 Ж. М. Н. П. 1839, т. XXII, 14—16.
4 Телескоп 1833, VIII, 503.
Достарыңызбен бөлісу: |