14.
Вл. Соловьев (1853-1900).
«Владимир Соловьев — посредник между Западом и Востоком».
Статья в еженедельнике «Гетеанум» от 1 января 1922 г. GA 36.
Решение издательства «Грядущий день» в Штутгарте представить общественности в немецком переводе труды русского философа Владимира Соловьева отвечает потребностям современной духовной жизни. Из богатого наследия Соловьева недавно вышли в свет «Двенадцать чтений о богочеловечестве» в переводе Гарри Кёлер (Штутгарт, 1921).
Жизнь Соловьева приходится на вторую половину девятнадцатого века, его труды — на его конец. В размышлениях Соловьева наглядно проявляется восточно-европейский образ мыслей в его суждениях о глубочайших вопросах человеческого бытия, в его отношении к жизненным вопросам своего времени. Соловьев — это личность, основательно разбирающаяся в складе мышления, присущем западно- и среднеевропейским миропониманиям. Он пользуется мыслительными формами, при помощи которых высказываются также Милль, Бергсон, Бутру, Вундт. И все-таки он говорит совершенно иначе, чем все они. Он пользуется этими мыслительными формами как языком; но внутреннее существо человека он являет, исходя из иного духа. Он показывает, что в Восточной Европе живет еще многое из того духа, который при начале христианского развития был духом других областей Европы, но который там полностью преобразился. То, о чем Запад может узнавать только из истории, на Востоке является непосредственной жизнью.
Соловьев говорит так, что чувствуется, что в некотором роде вновь оживает то, как спорили о соединении Существа Христа с человеком Иисусом из Назарета христианские мыслители до четвертого века. Говорить об этих вещах так, как это делает Соловьев, — для этого за-падно- и среднеевропейскому мышлению сегодня недостает способности суждения вообще.
В душе Соловьева отчетливо уживаются друг с другом два переживания: переживание Бога-Отца в природном и человеческом бытии и Бога-Сына, Христа как силы, освобождающей человеческую душу из природного бытия и включающей ее в истинное бытие Духа.
Современные среднеевропейские теологи уже не в состоянии различать эти два переживания. Их душа доходит лишь до переживания Отца, и из Евангелий они выводят лишь убеждение, что Христос Иисус был человеком, возвещавшим Божественного Отца. Для Соловьева Сын в своем божестве стоит рядом с Отцом. Человек принадлежит природе, как и все существа. Природа во всех своих существах — это результат действия Божества. Можно проникнуться этой мыслью и тогда взирать на Бога-Отца. Но нужно чувствовать: человек не смеет оставаться природой. Человек должен восстать из природы. Природа, если он не поднимается над ней, становится в нем греховной. Следуя путями, которыми душа идет в этом направлении, достигнешь регионов, где обретаешь Откровение Сына Божия в Евангелии. Душа Соловьева идет этими двумя путями. Он дает мировоззрение, намного возвышающееся над русско-православной религией, но являющееся вполне христиански-религиозным, хотя оно и проявляется в подлинно философском мышлении.
Философия у Соловьева гласит религиозно; религия у него становится философским мировоззрением. В европейской мысли подобное встречается еще только у Скота Эригены в девятом столетии, а позже уже нигде. Этот скотт, живший в стране франков, дал в своей книге «О разделении природы» общее воззрение на существо мира и человека, в котором на Западе живет еще нечто подобное тому, что дышит в мыслях и чувствах Соловьева. Но у Эригены видно, как из мировоззрения Запада уже исчезает тот элемент, который у Соловьева еще полон жизни. Он выступает перед душой европейского читателя из изложения Соловьева как воскресение духа первых столетий христианства.
Следует заметить, как начинает Соловьев одну статью о природе, смерти, грехе и благодати: «Два близкие между собою желания, как два невидимые крыла, поднимают душу человеческую над остальною природой: желание бессмертия и желание правды или нравственного совершенства. Одно без другого не имеет смысла. Бессмертная жизнь, отделенная от нравственного совершенства, не есть благо: мало быть бессмертным, — должно стать достаточным бессмертие чрез исполнение всякой правды; но также и совершенство, подверженное гибели и уничтожению, не есть истинное благо. Бессмертное существование вне правды и совершенства будет вечным мытарством, а праведность, лишенная бессмертия, будет вопиющей неправдой, безмерною обидой».
Из такого умонастроения говорит Соловьев. Оно придает его изложению восточный характер. Наше время нуждается в расширении духовного кругозора. Люди на всем земном шаре должны подойти ближе друг к другу. Соловьев — представитель европейского Востока. Он может послужить расширению духовной жизни Запада. Он сам врос в эту духовную жизнь способом своего изложения; но он вполне сохранил свою по-восточному чувствующую душу. Встретиться с ним — означает для западного человека обрести нечто, что открывает собой важные стороны человеческого существа, но не может быть найдено западно- и среднеевропейцем по крайней мере на тех путях, которые стали путями познания последних столетий.
Запад и Восток должны найти понимание друг друга. Знакомство с Соловьевым может дать Западу многое для приобретения такого понимания.
Из лекции 7 марта 1922 г. в Берлине. GA 81.
...Если мы теперь пойдем на восток, то мы будем иметь перед собой во Владимире Соловьеве человека, который как никакой другой философ призван все больше входить в содержание нашего собственного философского стремления, который должен стать столь важным для нас, если мы позволим действовать на нас его особым характерным чертам. В то же время мы видим в Соловьеве представителя того, что является европейски-восточным, но не азиатски-восточным образом мышления. Ведь Соловьев воспринял все европейское, но только развил его на свой особый восточный лад. Но что мы здесь видим развитым в качестве человеческого научного стремления? Здесь мы видим, что, собственно, тот образ мышления, который Запад ценит выше всего в Герберте Спенсере, является чем-то, на что Соловьев смотрит, в сущности, сверху вниз; чем он в лучшем случае, так сказать, иллюстрирует истины и понятия, которых он ищет. Напротив, то, что он излагает, есть сплошное переживание в самой духовности. Это более или менее смутная попытка сознательно пережить то, что Запад — опять-таки совершенно сознательно — отодвинул в область веры. И таким образом на Востоке мы встречаем изложение того, что может быть неопределенным образом пережито, что выглядит подобным одностороннему переживанию того, к чему хотел перекинуть мост от природного бытия Гегель.
Когда кто-либо, вышедший из среднеевропейского умственного развития, погружается в Соловьева, то поначалу он испытывает чрезвычайно неприятное чувство. Он ощущает нечто напоминающее ему какую-то туманную мистику, перевозбуждение в человеческой душевной жизни, которая не достигает таких понятий, которые полностью подтверждаются чем-либо внешне, но которые [у Соловьева] могут быть пережиты только внутренне. Он ощущает совершенно неопределенное мистическое переживание, но он также видит, что Соловьев вполне пользуется теми формами понятий и средств высказывания, которые мы знаем по Гегелю, Юму, Миллю, даже такими, как у Спенсера, — но только в качестве иллюстрации. Так что вполне можно сказать, что он не застревает в чем-то туманном, но что благодаря тому, как он научно рассуждает о религиозном содержании, как он его во всем ищет и философски развивает, это вполне может быть сопоставлено с западным развертыванием понятий и подвергнуто критике.
Таким образом, мы сегодня видим себя в такой ситуации: на Западе — стремление извлечь мировоззрение из естествознания, поставить на одну сторону естествознание, на другую сторону духовное, а в Середине — борьба с проблемой, наведение мостов между обоими [сторонами], и это в тех неопределенных выражениях, которыми пользовался Гегель: «Природа есть дух в собственном инобытии», «Дух есть понятие, когда оно вернулось к самому себе». Во всех этих запинающихся высказываниях заключен тот трагизм, что, только развивая абстрактные мысли, Гегель мог пережить то, к чему он, собственно, стремился. А на Востоке у Соловьева мы видим сохраняемым что-то вроде того, что отцы церкви могли говорить о философии прежде Никейского собора. Он полностью переносит нас назад в три первых столетия христианства на Западе. Так на Востоке мы имеем переживание духовного мира, которое еще не может воспарить к собственным понятийным формулировкам, которое нуждается в западных формулировках, которое пользуется западными понятиями для того, чтобы высказаться, и для которого формулировки остаются чем-то неопределенным, даже чем-то навязанным извне.
...Христианство действительно находится в начале своего действия. Оно будет все дальше проникать в души и все больше и больше облагораживать Я. Это чувствуют сегодня именно молодые нации. Они чувствуют, что должны следовать Христовой силе, что должны проникаться Христовой силой, если хотят пойти дальше.
Один из наших современников на Востоке, душеприказчик великого русского философа Соловьева, высказал следующее: «Христианство должно объединить нас как народ; иначе мы утратим наше Я и вместе с этим вообще возможность быть народом!» Значительные слова, изошедшие как бы из инстинктивного интереса к христианству. Но из них видно также, сколь необходимо, чтобы христианство проникло в глубины душ. Попробуйте разобраться в одном явлении, принадлежащем к самым крайним и показывающем нам, что даже самые возвышенные и благородные люди в самом внутреннем существе своей душевной жизни еще далеки от того, что однажды охватит их, когда христианство вольется в самые сокровенные мысли, в самые сокровенные мнения и чувства человека. Подумайте о Толстом и его действиях в последние десятилетия, когда он на свой лад пытается раскрыть подлинный смысл христианства. Глубочайшее уважение должны будут иметь к такому мыслителю именно на Западе, где длинными философскими рассуждениями пишутся целые библиотеки о том, о чем так значительно и мощно пишет Толстой в такой книге, как его «О жизни». У Толстого есть страницы, где элементарным образом изложены некоторые великие теософские истины, которые западноевропейский философ, конечно, не может так изложить, о которых он должен был бы написать по крайней мере много книг, потому что тут сказано нечто совершенно значительное. Сквозь это у Толстого звучит, можно сказать, нечто, что можно назвать Импульсом Христа. Погрузитесь в это его сочинение, и вы увидите, что его наполняет Импульс Христа. Возьмите теперь его великого современника, который интересен уже тем, что из всеобъемлющего философского мировоззрения он поднялся до границ такой поистине визионерской жизни, что смог в перспективе, так сказать, апокалиптически обозреть целую эпоху. Хотя видения и искажаются, потому что подоснова их неверна, Соловьев все-таки поднимается до некоторого визионерского лицезрения будущего. Он устанавливает перспективу будущего для двадцатого столетия. И вникнув в то, что он говорит, мы увидим великое и благородное, особенно в том, что относится к христианству. Но он говорит о Толстом как о враге христианства, как об Антихристе! — Так два человека сегодня в своих глубочайших мыслях могут думать, что они дают своему времени лучшее, могут действовать из сокровеннейших глубин души и все-таки — стоять друг перед другом без понимания, так что один является «анти» для другого! Сегодня совсем не думают, что для того, чтобы стала возможна внешняя гармония, стала возможна погруженная в любовь жизнь, Импульс Христа должен проникнуть в самую глубину, чтобы и человеческая любовь стала чем-то совсем иным, нежели это сегодня имеет место даже у самых благородных умов.
Из лекции 11 сентября 1917 г. в Берлине. GA 176.
...Дело не только в том, что западное мышление ничего не понимает в русской натуре, но и в том, что и те, кто на самом Востоке с помощью западного мышления хотят судить о русской натуре, ведущие деятели Востока сами не понимают русской натуры! Ибо в ней заложено нечто детское, нечто устремляющееся вперед. А в будущем оно придет к новому видению в духовном мире, придет к новому отношению к этому духовному миру, и это — противоположность великому, подготовившему нашу эпоху Лютеру. Наша эпоха глядит назад, она возвещает о том, что как сила действует в том, что лежит позади.
Здесь вы видите духовно нечто весьма своеобразное. Вы видите просто противоположность между Лютером и, например, тем, как русская революционная зрелость по-детски выступает у Соловьева. Мы видим здесь два противоположных полюса, нечто, относящееся друг к другу как север и юг, как положительное и отрицательное электричество; а если сравнивать с чем-нибудь абстрактным, — как два направления мыслей, которые не могут понять друг друга. Ибо то, как говорит Соловьев, показывает, как далек он от понимания Лютера; а если хочешь остаться при Лютере, то совершенно невозможно понять Соловьева. Но мы должны научиться расширять наш горизонт, чтобы позитивное уметь дополнять негативным.
О Соловьеве см. также «Вместо мифологии» в настоящем разделе.
15.
К.П. Победоносцев (1827-1907)
Из лекции 16 марта 1919 г. в Дорнахе. СА 189.
...И еще нечто иное составляет нездоровую черту нашего времени, — то, что в подсознании люди, собственно, уже достигли иного мышления, но из некоторого исторического упрямства подавляют это сидящее
в подсознании иное мышление и от этого испытывают месть с его стороны. Современное историческое развитие — это зачастую наказание упрямой человеческой натуры, которая подавляет то, что заключено в ее подосновах, и косно держится того, чего держалась столетиями.
Из истекшего, из отошедшего в прошлое периода следовало бы брать (для наглядности) не непоследовательных, удобных мыслителей, а последовательных, чтобы на них видеть, в чем именно заблуждались люди. Для отошедшего в прошлое периода характерны были не те мыслители, которые шли на всякие мелкие уступки, а те, которые твердо стояли на позициях старины. Когда однажды в австрийской верхней палате всякие абстрактные головы и прогрессисты говорили о прогрессе, либерализме и о том, каким образом следует преобразовать религию, чтобы она отвечала запросам Нового времени, короче — обо всем, что беспрерывно, непрестанно говорили добрые, бравые обыватели, от Гладстона и до бравых обывателей из континентальных парламентов, — то кардинал Раушер, духовное лицо, совершенно не современное, но твердо державшееся старины, возражал: католическая церковь не ведает никакого прогресса; то, что было верно однажды, будет оставаться верным всегда, а то, что по сравнению с ним ново и что добивается признания, не основано ни на чем. — Это был несовременный, но зато сам по себе вполне законченный ум старого склада. — Подобным же образом и Победоносцев, единственный, кто гениально, остроумно осудил всю западную культуру Нового времени, ибо она на его взгляд, в сущности, никуда не ведет, — она и не могла куда-либо вести. — Старый порядок, к которому привыкла современная буржуазия, можно было бы сохранить, только если бы люди думали, что мир устроен так, как думали кардинал Раушер и сам Победоносцев. И если бы мир действительно вооружали не глупостями Николая II, а твердыми принципами Победоносцева, — то нынешняя война, конечно же, не началась бы. Против этого можно сказать лишь одно: с помощью идей Победоносцева невозможно было бы осуществить ничего, потому что действительность избрала иной путь, нежели эти идеи. И дело теперь в том, чтобы следовать действительности, не делая уступок и не держась так, как держалось большинство умов во второй половине XIX века или даже в течение двух десятилетий XX века, а отваживаясь действительно мыслить нечто такое, что отличается от прежнего мышления так же, как в иную, негативную сторону опустошения мировой войны отличаются от того, что происходило прежде. На постигшем человечество ужасном несчастье, о котором все время говорят, что такого в истории еще не бывало, следовало бы научиться по меньшей мере улавливать мысли, о которых можно сказать: такого еще в предыдущей истории не было.
...Окидывая взглядом то, что выдвигалось в течение последних столетий от лица тех ведущих слоев, которые в конце концов превратились в так называемые буржуазные классы, нужно сказать: многое из того, что они преследовали, заслуживает высокой похвалы. Многое нельзя назвать иначе, как великим успехом общечеловеческой культуры, достигнутым к настоящему времени. Но что было неизбежно именно при этих успехах? Они по неизбежности вызвали то, что люди оказались втянуты в ужасное жизненное противоречие. Когда, с одной стороны, в Новое время явилась современная техника с необходимой своей принадлежностью в виде современного капитализма, а с другой — современное мировоззрение, движущееся параллельно капиталистическому и техническому развитию, то с необходимостью потребовалось распространение некоторой образованности. — Я должен буду высказать нечто весьма парадоксальное, но таковы уж истины, необходимые для нас ныне, что они звучат несколько парадоксально для мыслительных привычек Нового времени. Среди тех, кто делал выдающиеся высказывания, я знаю, собственно, только одного человека, который совершенно верно сказал о том, что следовало бы делать, если бы и дальше происходило так, как это делалось столетиями в этих ведущих руководящих кругах; я знаю одного человека, который сказал, что, собственно, должны были бы сделать эти ведущие, руководящие круги, будь они последовательны. Этот человек, — и парадокс состоит именно в этом, — глава Святейшего, как его называют в России, Синода, обер-прокурор Победоносцев. Есть одно произведение у этого человека, где он чрезвычайно убедительно и остроумно, решительно осуждает всякий парламентаризм Нового времени, решительно осуждает демократию, но прежде всего прессу западного мира. Победоносцев был достаточно прозорлив, чтобы понимать, что либо надо изгнать эти вещи, — парламентаризм, прессу, демократию, — либо люди придут к уничтожению того, что, по мнению руководящих, ведущих кругов, подобает Новому времени. Разумеется, для таких радикальных высказываний имел мужество только председательствующий в Святейшем Синоде. То, что жило в душах самых прогрессивно мыслящих людей из ведущих, руководящих кругов, было внутренне противоречиво. В сущности, оно противоречило уже изобретению книгопечатания. Невозможно было при помощи новых учреждений подводить широкие круги людей к собственному суждению, к разумному мышлению и продолжать действовать так, как действовали раньше. Это должно было с необходимостью привести к тому, к чему и привело, — к самоуничтожению культуры. Это с одной стороны. Если бы в самых широких кругах пришли к выводам, к которым пришел обер-прокурор Победоносцев, тогда там давно бы уже сказали себе: необходимо что-то иное, что-то совершенно иное, нежели то, чему мы дали возникнуть в ходе последних столетий. И это — с другой стороны. Я говорю не обвиняя, а только характеризуя. Глядя на высказывание обер-прокурора, хоть они и были на взгляд людей Нового времени вздором, можно было видеть необходимость решительного поворота. Ибо выстоять можно было, собственно, только думая так, как он. Вот парадокс, который можно высказать в одном отношении. Он стоит по одну сторону пропасти. Затем — пропасть, а по другую сторону от нее — наступающие пролетарии, те, что в течение последних столетий были призваны из иных слоев общества к машинам, на фабрики и притом так, что их жизнь была включена в опустошающий их души современный капитализм...
16.
Л.Н. Толстой (1828-1910).
Из лекции 27 сентября 1905 г. в Берлине. GА 93а.
...Прежде каждый, кто хотел достичь жизни во Христе, должен был вступить в мистерию. Физическое тело приводилось там [в мистериях древности] в летаргическое состояние, и лишь чистое жречество доставляло астральному телу то, чего недоставало его чистоте. То было посвящение.
Но благодаря тому, что в мир пришел Христос, совершилось то, что тот, кто чувствовал себя к Нему привлеченным, мог от Него получить замену [этого древнего рода посвящения]. Благодаря соединению с Христом всегда возможно содержать свое астральное тело настолько очищенным, что его можно без ущерба для мира отпечатать в своем эфирном теле. Если подумать над этим, то слова о заместительной искупительной Смерти приобретают совершенно иное значение. Это понималось под искупительной Смертью Христа. Смерть должен был претерпевать в мистериях каждый, кто хотел достигнуть очищения. А теперь Один претерпел ее за всех, так что мироисторическим посвящением была создана замена древнего посвящения. Христианством было сделано коллективным многое, что раньше не было коллективным. Деятельная сила выражается благодаря тому, что во внутреннем созерцании, благодаря истинной мистике, возможно общение с Христом. Это было вложено даже в язык. Первый христианский посвященный Европы, Ульфила, сам вложил в немецкий язык то, что человек в языке находит Я. Другие языки выражают это отношение к Я посредством особой формы глагола, например, на латыни ато, но немецкий язык добавляет сюда Я (ICH). Ich — этo J.Ch. = Jesus Christus. Это не случайно, это вложено в немецкий язык намеренно. Языки создавали посвященные. Как в санскрите имеется АУМ для обозначения Троицы, так мы для обозначения внутреннего существа человека имеем ICH. Тем самым был создан центр, благодаря которому мирские страсти могут превращаться в ритм. Они могут ритмизироваться посредством Я. Этот центр есть дословно Христос.
Все западные нации предаются деятельности, развивающей страсти. С Востока должен прийти импульс, приводящий их в состояние покоя. Предвестием этого является уже книга Толстого «О неделании». В деятельности Запада мы встречаем много хаоса. Он все возрастает. Спиритуальность Востока должна внести центр в хаос Запада. То, что долгое время практикуется как карма, переходит в мудрость. Мудрость — дочь кармы. Вся карма находит свое выражение в мудрости. Мудрец, достигший определенной ступени, называется Солнечным героем, потому что его внутреннее ритмизировано. Его жизнь — отражение Солнца, ритмически совершающего обход неба.
Из лекции 30 сентября 1905 г. в Берлине. GА 93а.
...Пятая подраса [культурный период] имеет задачей главным образом развитие Кама-Манаса. Манас можно найти во всем, что поставлено на службу человеческому духу. Однако ныне все это находится, в сущности, на службе Кама. Высочайшие достижения духа поставлены на службу Кама. Наша эпоха поставила высочайшие силы на службу этим потребностям, которые животное удовлетворяет и без этих достижений.
Но теперь должен развиваться уже и Буддхи-Манас. Человек должен учиться чему-то большему, чем говорение. Он должен соединять с говорением другую силу, которую мы находим в сочинениях Толстого. При этом дело не столько в том, что он говорит, сколько в том, что позади того, что он говорит, стоит элементарная сила, имеющая нечто от Буддхи-Манаса, который должен войти в нашу культуру. Сочинения Толстого действуют столь сильно потому, что в сознательном противопоставлении западноевропейской культуре содержат нечто новое, элементарное. Своего рода варварство, которое еще заключено в нем, будет позже изглажено. Толстой — это просто совсем маленькое орудие некоторой более высокой духовной силы, стоявшей также позади готского посвященного Ульфилы. Эта духовная сила пользуется Толстым как своим орудием.
Из лекции 24 июня 1908 г. в Нюрнберге. GА 104.
...Вы можете объективно сравнивать то, что достигнуто в области науки, философии на европейском Западе, с тем, что возникает на Востоке, скажем, у Толстого. Не требуется быть последователем Толстого, но одно истинно: в такой книге, как книга Толстого «О жизни», вы можете прочесть одну страницу, и если вы умеете читать, сравните это с целыми библиотеками в Западной Европе. И тогда вы можете сказать себе следующее: в Западной Европе духовную культуру творят посредством рассудка, собирают из деталей какие-нибудь вещи, которые должны сделать мир понятным. И в этом отношении западноевропейская культура достигла такого, что ни одна эпоха этого уже не превзойдет. Однако то, что могут сказать тридцать томов таких западноевропейских библиотек, вы иногда можете получить сжатым в десять строк, если вы понимаете такую книгу, как «О жизни» Толстого. В ней говорится с примитивной силой, но там несколько строк обладают ударной силой, равной тому, что на Западе собирается из деталей. Тут надо уметь судить о том, что исходит из глубины духа, что имеет спиритуальные подосновы, а что нет. Так же, как перезрелые культуры содержат нечто усыхающее, так восходящие культуры содержат в себе свежую жизнь и новую ударную силу. Ведь Толстой — это преждевременный цветок такой культуры, появившийся намного раньше, нежели было возможно развиться уже теперь. Поэтому он поражен всеми ошибками несвоевременного рождения. Все, что он высказывает в гротескном изображении некоторых западноевропейских вещей, что необоснованно, все, что он высказывает в глупых суждениях, показывает только, что великие явления имеют недостатки своих добродетелей, что великая разумность обладает глупостью своей мудрости.
Все это приводится лишь как симптом будущего, когда соединятся спиритуальность Востока и интеллектуальность Запада. Из этого соединения выйдет эпоха Филадельфии. В этом браке найдут себе место все, кто принимает в себя Импульс Христа Иисуса. Они составят великое братство, которое переживет великую войну, будет ненавидимо, претерпит всевозможные преследования, но даст основу доброй расы.
Из лекции 20 июня 1916 г. в Берлине. GА 169. (в лекции речь идет об оккультном значении двух столпов Соломонова храма в Иерусалиме).
...Мы действительно проходим через всю жизнь, как солнце через двенадцать знаков Зодиака. Мы вступаем в жизнь, когда наше сознание как бы восходит в области внешних чувств при одном Мировом столпе, и [оставляем ее, когда оно] заходит при другом Мировом столпе. Мы проходим мимо этих столпов, когда переходим из ночной стороны звездного неба на дневную сторону. На это же всегда старались указывать оккультные или символические общества, именуя столп рождения, мимо которого человек проходит, вступая в жизнь дневной стороны, столпом Иаким. В конечном счете вы должны искать этот столп в Небе. А то, что является внешним миром во время жизни между смертью и новым рождением, суть простертые по всему миру восприятия чувства осязания, когда мы не осязаем, но становимся осязаемы, когда мы чувствуем, как нас всюду касаются духовные существа, тогда как здесь мы сами касаемся другого. В жизни между смертью и новым рождением мы живем в движении, чувствуя это движение так, как чувствовало бы здесь в нас собственное движение кровяное тельце или мускул. В Макрокосмосе между смертью и новым рождением мы чувствуем себя движущимися, чувствуем равновесие, чувствуем себя в жизни целого. Здесь, на Земле наша жизнь заключена в границы нашей кожи, там же мы чувствуем себя в совокупной, во всеобщей жизни и чувствуем, что в любом положении приводим себя в равновесие. Здесь нас приводит в равновесие сила тяжести Земли и наша особая телесная конституция, и, как правило, мы ничего об этом не ведаем. Мы чувствуем равновесие в любое время в жизни между смертью и новым рождением. Это непосредственное ощущение, другая сторона душевной жизни. Человек вступает в земную жизнь через Иаким, уверяемый столпом Иаким: то, что находится вовне, в Макрокосмосе, теперь живет в тебе, теперь ты микрокосмос. Ибо слово «Иаким» гласит: в тебе — разлитое в мире Божественное.
Боас — другой столп: вступление в духовный мир через смерть. То, что охватывается словом Боас, означает приблизительно следующее: то, чего до сих пор я искал в себе, силу, я обрету излитым в весь мир и буду в нем жить. — Однако понять такие вещи можно, только проникая в них духовным познанием. В символических братствах они указываются символическим образом. В нашем пятом послеатлантическом периоде на них указывается скорее для того, чтобы они не совсем пропали для человечества, чтобы позже снова могли появиться люди, которые поймут то, что сохранено в слове.
Но, видите ли, все, что внешне проявляется в нашем мире, — это опять-таки отражение того, что имеется в Макрокосмосе. Как наша душевная жизнь — это микрокосмос в том смысле, в каком я вам указал, так и душевная жизнь человечества образована как бы из Макрокосмоса. И очень важно было для нашей эпохи получить в нашей истории как бы два отражения обоих столпов, о которых я сказал. Эти столпы представляют собой жизнь односторонне, ибо жизнь существует только в состоянии равновесия между ними. Ни Иаким не является жизнью, ибо Иаким — это переход от духовного к телу, ни Боас не является жизнью, ибо это переход от тела к духу. Дело в равновесии. А это люди понимают с трудом. Люди всегда ищут одной стороны, крайности, они не ищут равновесия. Поэтому и для нашего времени в самом деле воздвигнуты два столпа, но мы, если мы правильно понимаем наше время, должны проходить посередине; мы не должны превращать своей фантазией ни тот, ни другой столп в своего рода основную силу человечества, а проходить посередине! Мы должны действительно понимать то, что реально существует, а не предаваться той бездумной жизни, которой предается сегодняшний материализм. Если вы поищете столп Иаким, то вы найдете его в наше время; столп Иаким представлен в одном очень значительном человеке, который уже не живет ныне, уже умер, но столп этот существует, — он существует в толстовстве.
Подумайте, в лице Толстого выступил человек, в сущности, стремившийся отвратить всех людей от внешней жизни, целиком обратить их к внутренней, — в первый период нашего антропософского движения я говорил о Толстом, — он хотел полностью обратиться к тому, что происходит только внутри человека. То есть, Толстой не видел дух в его внешних проявлениях. Это была односторонность, особенно характерно высказывавшаяся передо мной, когда я, — это была одна из самых первых лекций тех самых первых лет, когда я здесь читал, — говорил о Толстом. Еще тогда эта лекция была показана Толстому одной из дружественных сторон. Толстой понял первые две трети, но последнюю треть — нет, потому что там шла речь о реинкарнации и карме; этого он не понял. — Он представлял собой односторонность, полное погашение внешней жизни. Бесконечную скорбь ощущаешь от того, что он представляет собой такую односторонность! Стоит подумать о том чудовищном контрасте, какой существует между толстовскими воззрениями, которыми охвачена большая часть русской интеллигенции, и тем, что ныне докатывается оттуда в эти дни. О, это один из самых страшных контрастов, какие только можно себе представить. Это односторонность.
Другой, столп Боас, исторически тоже обнаруживается в наше время. Он тоже представляет собой односторонность. Это поиск духовности исключительно во внешнем мире. Это проявилось несколько десятилетий назад в Америке, где появился, я бы сказал, антипод Толстого в лице Кили, перед душой которого стоял идеал — сконструировать мотор, который бы приводился в движение не паром, не электричеством, а теми волнами, которые сам человек вызывает своим голосом, своей речью. Представьте себе мотор, устроенный подобным образом и приводимый в движение волнами, вызываемыми, например, речью или вообще тем, что человек может вызывать в своей душевной жизни. То был еще идеал и, слава Богу, что тогда это был идеал, ибо чем стала бы эта война, если бы тогда был осуществлен идеал этого Кили! Если он когда-нибудь осуществится, только тогда увидят, что значит совпадение колебаний во внешней моторной силе. Это другая односторонность. Это столп Боас. Проходить же необходимо между обоими.
В сохранившихся символах содержится очень многое. Наша эпоха призвана понять эти вещи, вникнуть в эти вещи. Контраст, который некогда будет ощутим между всем истинно духовным и тем, что придет с Запада, когда мотор Кили станет реальностью, будет совсем другим контрастом, нежели тот, который существует между воззрениями Толстого, и тем, что докатывается сейчас с Востока. Но далее говорить об этом нельзя!
Из лекции 8 ноября 1920 г. в Штутгарте. GA 197.
...Подобно тому, как в Кили с его мотором мы имеем, я бы сказал, еще совсем грубого, приблизительного механистического предшественника будущей культуры Запада, так в Толстом мы имеем выражение духовного одряхления Востока (des Ostens). Мы видим, как в Толстом до некоторой степени концентрированно выступает то, что некогда было великим и что теперь находится в полном упадке, что представляет интересный феномен, но для нас не имеет ни малейшего значения в современном смысле. Как многое было погашено событиями, начавшимися в 1914 году, так погашено и то, что в Толстом было последней вспышкой восточной дряхлости. О Толстом до войны еще можно было говорить как о чем-то современном. С войной это стало прошлым. Это не имеет никакого значения для современности. Это совершенно устарелое — говорить сегодня о Толстом как о чем-то имеющем значение для современности. И надо остерегаться всякого рода засматривания в сторону Востока, старого Востока и всего того, что в своего рода одряхлении в последний раз сконцентрировалось в таком человеке, как Толстой. Мы должны всецело стоять на почве той миссии, которая является миссией современности.
Из статьи «Граф Лев Толстой. „Что такое искусство?"» (1898). GА 30.
...Русский романист с тех пор, как вступил на путь моральной проповеди, потерял симпатии значительной части своих прежних почитателей. Содержание его морального учения вовсе не находится на высоте его художественных произведений. Чувствительная мораль, опирающаяся на отвлеченную человеческую любовь и сострадание и нацеленная на преодоление эгоизма — вот его содержание. Разбавленное христианство — наилучшее выражение, которое этому можно найти...
17.
Русская интеллигенция.
Из лекции 15 декабря 1918 г. в Дорнахе. GА 186.
...Своеобразие состоит в том, что у англоязычного населения интеллектуальность (Intelligenz)* инстинктивна. Она действует инстинктивно, это новый инстинкт, появившийся там в ходе развития человечества, инстинкт мыслить интеллектуально. То, что должна воспитать именно душа сознательная, интеллектуальность, практикуется англоязычным населением инстинктивно. Английское народное начало предрасположено к инстинктивному пользованию интеллектуальностью.
* Слово Intelligenz переводится здесь как «интеллект», «интеллектуальность» либо как «интеллигенция» в зависимости от того, что подсказывает контекст. Немецкое Intelligenz включает и то и другое сразу. — Прим. перев.
Русское население от англоязычного отличается, как северный полюс от южного, или, я бы даже сказал, — как северный полюс от экватора, — в том, что касается интеллектуального импульса. В Средней Европе, — на что я уже также указывал, — интеллектуальностью владеют не инстинктивно, а должны для нее воспитываться; она прививается воспитанием. Это великая, огромная разница. В Англии, в Америке интеллектуальность инстинктивна. Она имеет там все свойства инстинкта. В Средней Европе ничто из интеллектуальности человеку от рождения не свойственно, она должна прививаться воспитанием, она должна приобретаться в ходе развития человека. В России, — здесь я мог бы опереться на различные литературные данные, чтобы вы не думали, будто я конструирую эти вещи, — положение таково, что там спорят, что такое, собственно, интеллигентность (die Intelligenz). По указаниям, которые дают проницательные русские, то, что там называют интеллигентностью, есть что-то совсем другое, нежели то, что называют интеллектуальностью (Intelligenz) даже в Средней Европе, не говоря уже об Англии. В России интеллигентный человек — это не тот, кто что-либо изучал. Кого мы причисляем к интеллектуалам (zu den Intellektuellen)? Тех, кто что-либо изучал, что-либо усвоил, кто благодаря этому вышколил свое мышление. В Западной Европе и Америке это, как было сказано, врожденное свойство. Однако мы все-таки не можем позволить себе не причислить к интеллектуалам (zur Intelligenz) коммерсантов или чиновников или представителей какой-либо свободной профессии. Русский же человек от этого далек. Он так просто не отнесет какого-нибудь коммерсанта или чиновника или представителя какой-либо свободной профессии к интеллигентным людям (zu den intelligenten Menschen). Интеллигентный человек у русских должен быть человеком пробужденным, пришедшим к определенному самосознанию. Много изучившему чиновнику, умеющему судить о многих вещах, нет надобности быть пробужденным человеком. Рабочий, который размышляет о своей связи с общественным строем, пробужден в своем размышлении о своем положении в обществе, он интеллигентен. И весьма знаменательно, что слово «интеллигенция» (Intelligenz) там даже вынуждены применять в совершенно ином смысле. Ибо, вы видите, — в то время как на Западе интеллектуальность инстинктивна, врожденна, в Средней Европе она прививается или по крайней мере развивается, на Востоке к ней подходят как к чему-то, безусловно не врожденному, что не может быть привито или так просто развито, но что может быть вызвано из некоторых глубин души. Это совсем особенно подмечают некоторые члены партии так называемых кадетов, считающие, что именно эта вера в пробуждение составляет основание того, что, несмотря на все смирение, у русской интеллигенции можно наблюдать известное высокомерие, известную переоценку себя.
Интеллигенция в России занимает совершенно особое положение в развитии человечества. Если вы не дадите себя обмануть, если вы не предадитесь иллюзиям по отношению к внешним симптомам, а пойдете вглубь, тогда об этой русской интеллектуальности (Intelligenz), сколь бы незначительной она ни показалась вам у того или иного русского по вашим западным или среднеевропейским понятиям, — если вы не поддадитесь влиянию симптомов, а вникните в суть, то вы скажете себе: «она остерегается всего инстинктивного». — Она не должна, как полагает русский, позволять разъедать себя какому-либо человеческому инстинкту; но не следовало бы думать, будто и с помощью того, что прививается как интеллектуальность, можно достигнуть чего-либо особенного. Русский, — естественно, бессознательно, — хочет сберечь интеллектуальность, пока не придет шестой послеатлантический период, его период, чтобы этой интеллектуальностью не погружаться в инстинкты, а поднять интеллектуальность туда, где будет цвести Самодух. В то время как англоязычное население заставляет интеллектуальность погружаться в инстинкты, русский хочет именно от этого ее уберечь. Он не хочет предоставлять эту интеллектуальность инстинктам, он хочет о ней печься, сколь бы невелика она ни была сегодня, чтобы она осталась сбереженной для грядущей эпохи, когда Самодух, это чисто спиритуальное начало, будет пронизан этой интеллектуальностью.
Если эти вещи рассматривать по существу, тогда то, что в ином случае при непредвзятом суждении необходимо было бы раскритиковать в пух и прах, окажется все-таки заданным некоторой необходимостью в развитии человечества. Как было сказано, сами русские, проницательные русские, которые характеризуют эти вещи, совершенно верно полагают, что русская интеллигенция имеет в своем развитии две подосновы. Свою нынешнюю конфигурацию, свой характер русская интеллигенция получила благодаря тому, что русский человек, развивающийся в интеллигента, стремящийся стать пробужденным, прежде был угнетаем полицейской властью. Ему приходилось, доходя до мученичества, сопротивляться полицейской власти. Как было сказано, это, возможно, будут порицать, но об этом надо составить непредвзятое суждение. С одной стороны, специфический характер этой русской интеллектуальности, которая хочет себя сохранить ради будущего спиритуального импульса человечества, полностью обусловлен доводившим людей до мученичества полицейским гнетом. А с другой стороны, само собой разумеется, — и русские писатели это постоянно подчеркивают, — русская интеллектуальность, поскольку она хочет сохранить себя для грядущих времен, является сегодня чем-то отчужденным от мира, чем-то, что не легко уживается с жизнью, что направлено на что-то иное, нежели то, что непосредственно пульсирует в мире. Так что и в этом отношении можно сказать, что русская душевная жизнь — это противоположность английской. Можно сказать: интеллигенция на Западе покровительствуема полицией, интеллигенция на Востоке полицией отвергаема. Одному может нравиться одно, другому — другое, но речь идет об установлении фактов. — Итак, на Западе интеллигенция покровительствуема. Своеобразный характер интеллектуальности должен вливаться во внешнюю жизнь, должен быть всюду внутри социальной жизни. Люди, исходя из своего интеллекта, должны участвовать в социальной структуре и так далее. В России, — безразлично, делает это царь или Ленин, — интеллигенция будет подавляться полицейскими мерами и будет подавляться еще долго. Быть может именно в том и состоит весь нерв ее силы, что она подавляется полицейскими мерами. В этом отношении можно вообще сделать достаточно схематическое, но все же законное сопоставление. Можно сказать: в России интеллигенция преследуется, в Средней Европе приручается, а на Западе интеллигенция уже рождается ручной.
Делая эту классификацию, это распределение, приходишь к верному пониманию, как бы странно ни звучали слова. В Англии и Америке во всем, что касается конституционного государства, что касается внешней политики, что касается социальной структуры интеллигенция уже рождается ручной. В Средней Европе она приручается. На Востоке она хотела бы гулять на свободе, но подвергается преследованиям.
Достарыңызбен бөлісу: |