6.
Ништадтский мир 1721 г. Россия и Европа.
Из лекции 13 февраля 1921 г. (пополудни) в Штутгарте. GА 338.
...В европейской цивилизации совершенно утрачена возможность иметь верные ощущения исторических событий, — таких исторических событий, которые кладут фундамент вытекающей затем из них жизни. А важнейшие исторические события необходимо правильно оценивать, если хочешь судить о позднейших.
И тут я бы указал на два важнейших события, которые несмотря на то, что они лежат далеко позади, должны быть предметом рассмотрения именно сегодня. Ибо как наша духовная, так и наша правовая, государственная, а также хозяйственная жизнь в Европе опирается на эти события. И совсем невозможно размышлять о современной цивилизации, не уясняя себе, что было внесено в Европу этими событиями. Одно из этих событий приходится на 1721 год. Это Ништадтский мир, которым окончилась Северная война; другое — это событие 1763 года, Парижский мир, положивший конец разногласиям между Францией и свободными штатами Северной Америки и Англией. Эти два события продолжают действовать в мире фактов европейской цивилизации; их реальные последствия присутствуют всюду. Но европеец совершенно перестал правильно мыслить об этих событиях, и от этого он всюду мыслит неверно. Фактами, которые я только что привел, заполнено все. Я бы сказал, что за каждым завтраком мы едим так, как это установилось благодаря двум этим событиям. Но об этом ничего не хотят знать, как не хотят ничего знать о действительности, а только судят головой и из головы ткут логическую паутину. Ибо самое большое, что сегодня высказывается в социальной жизни, — это только выдумки (ein Spinnen — букв, опутывание паутиной) в том смысле, в каком это слово употребляет народ.
Видите ли, если хочешь правильно оценить два этих события, то надо иметь в виду связь, существующую между обоими этими событиями и европейской катастрофой, посреди которой мы находимся. В развитии человечества не бывает так, чтобы о чем-либо можно было судить просто через пару лет, потому что факты простираются в своем действии на большие промежутки времени.
Положение вещей таково, что поначалу, в 1721 году, при Ништадтском мире решилось, что Россия вторгается в европейские дела как сила, с которой надо считаться, — как в духовной, так и в государственноправовой и в хозяйственной жизни. Ибо по отношению к своему духовному строю, — а мы придерживаемся тут не ходячих мнений, а действительности, — по отношению к духовным интересам человечества Россия еще и сегодня является азиатской силой, восточно-моральной силой. Ее душевная жизнь но своему строю такова, каковую мы знаем по восточным особенностям душевной жизни. И в этот восточный душевный строй лишь втиснуто то, что появилось благодаря Петру Великому и что привело к появлению России на Балтийском море.
Тем самым были предрешены и все дальнейшие вещи. И опять-таки характерно: Европа продолжает дискутировать, следует ли России доходить до Константинополя, или нет. Но важно не это, а другое — должна ли она вообще участвовать в европейских делах. А этот вопрос был решен Ништадтским миром 1721 г. И существенная черта всех европейских дискуссий в том, что все время старались разрешить вопросы, которые большей частью были, собственно говоря, уже разрешены. Решение уже до известной степени состоялось, и тем не менее все снова начинали заново, не учитывая уже существующих фактов.
Что же из этого вышло? Если вы возьмете всю историю Европы, в которой в девятнадцатом веке участвовала и Россия, то вам придется признать, что участие России, — вспомните только панславистские и славянофильские устремления, — было целиком направлено на то, чтобы духовные вопросы европейский жизни ставить по-восточному.
Перед Востоком должен был известным образом капитулировать, например, Рим. Восток хотел удержать свой душевный строй; отсюда — отделение восточного католицизма от римского католицизма. Это мир совершенно иной по своему душевному строю. Это мир, который всегда имел тенденцию прежде всего к слиянию того, что выступает в духовной жизни, с тем, что является светским, мирским, государственным управлением, то есть к исканию в государственном руководстве также и религиозного руководства.
От этого свою конфигурацию получило и все отношение европейской цивилизации к Востоку. Из этого возникли и вопросы, — те, что действительно существуют, а не те, которые мнятся и относительно которых предаются несчетным иллюзиям. Посмотрите только на все то, что существовало на Востоке, с одной стороны, как постоянное стремление чехов и южных славян к России, чему Россия опять-таки шла навстречу с тем, что было всего лишь фразой в политической области, но что на сердце русского народа действовало необычайно искусительно, — с освобождением балканских народов. Везде духовные силы! Но сюда вмешивалось и иное, что опять-таки относится к духовно-национальным вопросам, — антагонизм между польско-славянским элементом и русским элементом. Этим отмечена вся ситуация в Восточной Европе.
Но ведь все, что здесь происходит в духовной области, зависит, мои дорогие друзья, от совокупной жизни цивилизации. О вещах, происходящих в развитии человечества, невозможно говорить с частных позиций. Нельзя взять и просто сказать: есть, мол, общий взгляд на то, как должны относиться друг к другу духовная, хозяйственная и политико-правовая жизнь. Об этих вопросах можно говорить, только исходя из известных реально данных предпосылок. И все то, каким образом действовала перенесенная в Европу восточная духовная жизнь, целиком зависит от того, что Россия еще долго будет аграрной страной, не исчерпавшей своих возможностей, что там все устроено так, что можно сказать: природа все еще задает тон всему жизненному укладу. Такой душевный строй, какой, придя с Востока, включился в европейскую жизнь, зависит целиком от возможностей, какие предоставляет внешняя сельская жизнь в России. Отдельный русский, — все равно, к какому бы классу он ни принадлежал, — не имел бы душевного строя, который у него есть, если бы внешняя жизнь не находилась в той связи с природой, в какой находится.
Но вся восточная жизнь связана с тем, что по-настоящему вопроса хозяйственной жизни, — то есть третьего члена социального организма, — для нее не существует.
Эти три области человеческой социальной жизни, — духовная жизнь, государственно-правовая жизнь и хозяйственная жизнь, — существуют по всему свету. Однако душевный строй людей под влиянием этих трех членов выявляется всегда по-разному в зависимости от того, что люди не склонны обращать внимание на то, что дает земля, или же именно смотрят на то, что дает земля.
Чем дальше мы пойдем на восток, тем больше самим собой разумеющимся будет становиться то, что там господствует природа, что у нее берут то, что она дает, и так ведут хозяйство без того, чтобы организовывать хозяйственную жизнь как таковую. О чем идет речь в России, так это о том, что там не нуждались в организации хозяйственной жизни как таковой или, по крайней мере, не считали, что нуждаются. Но это — восточный образ мыслей.
Восточный образ мыслей, смею сказать, сколь только возможно мало выходит за пределы той позиции, которую занимает другое население Земли, а именно — животный мир. Кто считает, что в животном мире нет духовной жизни и даже в известном отношении государственноправовой жизни, тот находится на ложном пути. Животная жизнь вполне обладает собственным духовным миром и разновидностью правового устройства. Но хозяйственного нет. Она берет то, что ей дает природа. И от этого населения Земли, от животного царства мало отличается восточное население, которое имеет ярко выраженную, склоняющуюся к образности, к интуиции духовную жизнь именно потому, что берет то, что ему предлагает в хозяйственной жизни природа, и особенно об этой хозяйственной жизни не рассуждает. Вся социальная структура там покоится на иных основаниях, нежели на хозяйственных отношениях, покоится на отношениях господства, на отношениях наследования, но не на экономическом мышлении. Это особое душевное устройство является предпосылкой того, чтобы придавать так много значения национальному элементу, как придается ему на Востоке.
Европа вот уже два столетия дискутирует о национальных и социальных вопросах. Но об обоих дискутировали, исходя из принципов, не останавливая внимание на том реальном, что уже было. Дискутировать об этом просто так, как мыслили о национальном и социальном вопросах в девятнадцатом, особенно во второй половине девятнадцатого и в начале двадцатого века, больше было нельзя после того, как национальному элементу были приданы те нюансы, какие ему были приданы благодаря тому, что азиатский элемент, славянско-национальный элемент пронизал его так, как это имело место. В сущности, о национальных вопросах дискутировали анахронично. Вещи, о которых все еще дискутировали, давно были оставлены.
Следовало бы отдавать себе отчет в том, что в один прекрасный день мог бы просто всплыть вопрос: а не мог ли бы Восток вообще наводнить весь Запад своим образом мыслей о духовной жизни? — Сегодня уже можно видеть утреннюю зарю этого процесса, — на Востоке, в Азии дискутируют о том, как сделать, чтобы из Европы исчезли все технико-научные средства с их абстракцией, с их эксплуатацией и так далее и азиатский элемент человеческого чувства и ощущения, душевности покрыл собой всю Землю.
In abstracto* с этим можно, конечно, согласиться. Но дело в том, что душевно-духовная жизнь на Востоке находится в упадке. Это не мешает тому, чтобы в русских душах действовали силы будущего. Но то, что там было, было в полном упадке. Нельзя рассчитывать, что с Востока придет что-то вроде спасения. Посмотрите, из-за этого Ништадтского мира 1721 года во всей Европе появился особый нюанс в национальном мышлении, который был навязан славянству. И все, что из этого вышло, определенным образом заразило Европу, поистине заразило из-за того, что Россия смогла принять участие в европейских делах.
* In abstracto — абстрактно, отвлеченно (лат.).
А экспериментальной страной, — такие вещи понимали бы, если бы действительно тревожились о мировых проблемах, а не останавливались у границ собственных государственных вопросов, — экспериментальной страной была Австрия. И Австрия погибла потому, что там постоянно дискутировали вопросы, направление которым было в определенной степени уже давно задано. Австрия не справилась со своей славянской проблемой, потому что она могла бы справиться с ней, только если бы получила понимание первичной продукции духа (Urproduktion des Geistes), духовной жизни, исходящей из своих собственных элементов.
Ведь о такой духовной жизни, не правда ли, и говорить-то не смели, например, либералы, — и они меньше всего. Ибо они постоянно твердили, — а в странах, являющихся республиками, это все еще повторяют, — эти либералы постоянно твердили: если мы предоставим шкоду свободной духовной жизни, то этой школой овладеет католицизм, и мы сдадимся клерикализму. — Таковы возражения этих людей! Но это возражение проистекает только из того, что единственная, какую себе представляют, возможность, — это обратиться к той духовной жизни, которая была продуктивна несколько столетий назад, а сегодня является чем-то анахроничным, чем-то упадочным. В то мгновение, когда бы отдали себе отчет в том, что мы нуждаемся в свободной творческой духовной жизни, ясно увидели бы, что этому свободно работающему мышлению, конечно, должна быть отдана школьная жизнь. Но поскольку люди не любят своей волей участвовать в созидании цивилизации, а хотят только отдаваться чему-то, — будь то государство, или уже наличествующая хозяйственная жизнь, — что их питает, поскольку они не любят пронизывать свою волю чем-то творческим, появляются такие малодушные вещи, как указанные. Речь идет о том, что можно сделать себя свободными, не отдавая школу чему-либо старому.
Люди, которые говорят так, как я указал, скажут: мы не создаем новой духовной жизни; но от этого все будет наводнено старой. — Тогда, конечно, можно легко стать приверженцем Шпенглера с его «Закатом Европы». Тут уже все равно, — ничего не делать или же все отдать католической церкви. А между тем должна существовать новая духовная жизнь!
Не то было ложным, что церковь некогда владела школой; ибо все, что мы имеем теперь в науках, целиком происходит оттуда, от старой церкви. Ложно не это; ложно было бы, если бы традиционная церковь владела школой сегодня, когда мы стоим перед исторической необходимостью приобретения новой духовной жизни.
Европа показала только свое бессилие в размышлениях о новой духовной жизни, которые принесли дискуссию о национальном вопросе. Средняя Европа должна была бы действовать на Восток в смысле продуктивной духовной жизни. Тогда бы этим, вне всякого сомнения, было остановлено то, что проявилось в панславистких и славянофильских устремлениях. Эта духовная жизнь существовала в своем начатке. На рубеже XVIII и XIX веков начали создавать свободную духовную жизнь, то, что мы называем гетеанизмом. Но не было мужества ее удержать. Это с одной стороны.
С другой же стороны находится то, что дискутируется в смысле социальных наук. С 1763 года, когда Франции пришлось уступить важные территории Англии и тем самым было предрешено, что Америка на своем севере сделается не романской, а англосаксонской, весь хозяйственно-социальный вопрос был направлен в совершенно определенное русло.
Так что в восемнадцатом столетии были приняты важные решения: на Востоке — решение 1721 года, Ништадтский мир, а на Западе — решение 1763 года, Парижский мир. Эти два важных решения, вошедшие во всю духовную и хозяйственную жизнь Европы, надо иметь в виду, ибо не имея их в виду, нельзя прийти ни к какому суждению в этих областях.
И знаете ли, нельзя оценивать то, что выступает в мировой истории, так, как это делается сегодня с совершенно субъективных точек зрения. Иногда даже это невозможно сделать иначе, как употребляя некоторые резкие обозначения.
Восток (Orient) имел некогда великую, могучую изначальную мудрость. Сегодня положение таково, что в определенном смысле Восток с его упадочной древней мудростью впал в варварство, ибо и варварство — это не что иное, как то, когда первичные человеческие инстинкты рационализируются, когда ими дирижирует рассудок и обычная головная жизнь. Но называя восточного человека варваром и говоря в шиллеровском смысле о варварстве у восточного человека, особенно у русского, мы должны, продвигаясь на запад, начиная с Англии и переходя к Америке, назвать эту западную цивилизацию в том же смысле не цивилизацией, а дикостью. Это противоположность варварству. Варвар тиранит сердце и душу головой; дикарь тиранит голову тем, что исходит из остального организма, инстинктивной жизнью. И такова в существенных чертах западная жизнь.
Эта западная жизнь и это предрасположение к дикости! В сущности, если отвлечься от подделывания под Европу, которое встречается в Америке, нужно спросить: что такое эта американская культура? Говоря решительно, но без шовинистической агитации, — если хочешь действительно по существу понять эту американскую жизнь, — приходится сказать: внутренне там не европеец победил индейца, — внешне это, конечно, так! — но внутренне там европеец пронизан индейской жизнью. Инстинкты стали править. Это и существенно, — заражение европейца индейскими инстинктами. Ибо дело состоит не только в том, что долго живя там, европейцы приобретают длинные руки и тому подобное, — это констатируется антропологически, — но и в том, что меняется и душевный строй. И дело не в том, какие понятия и представления имеет человек, а в том, что за конституцию он имеет как человек в целом. И тут нужно сказать, что чем дальше люди проникали на Запад, тем больше англосаксонская натура переходила в дикость.
Эта дикость существует. И она базируется на том, что хозяйственный вопрос там опять-таки не дискутируется. На Востоке из-за особого описанного мной вам склада души вся социальная структура становится абсолютистской. На Западе она становится анархичной.
Поизучай те, что действовало на Западе. Там строили на неисчерпаемости хозяйственной жизни, снабжаясь из колоний, исходя из неисчерпаемости, не давая себе труда продумывать эту хозяйственную жизнь. Западная хозяйственная жизнь целиком построена на том, чтобы как можно больше вытянуть из колоний, — безразлично, находятся ли колонии внутри, или вовне. Ведь это очень примечательно, проследите, как в восьмидесятых и девяностых годах прошлого века все более отдаленные области в Америке привлекались к поставкам продуктов — сельскохозяйственных продуктов, пшеницы и т. п. Там черпали из природы. В таком случае нет необходимости особенно размышлять о хозяйственной жизни. Тут, конечно же, человеку безразлично, что значат ассоциации в хозяйственной жизни. Ибо хозяйственная жизнь черпает из неисчерпаемого.
Однако кое-что все-таки происходит — складывается структура хозяйства. Структура Англии покоится на том, что у нее есть Индия. В Америке складывается определенная хозяйственная жизнь. Последняя навязывает свою структуру всей социальной жизни Запада. Там возникло нечто, приведшее только к одному хозяйственному воззрению, возникшему на почве неисчерпаемости.
На Востоке упадочная духовная жизнь, совсем не учитывающая хозяйственной жизни, имела тенденцию к абсолютизации всех областей социальной жизни; на Западе благодаря ассимилируемости англосаксонского элемента развилось то, что я сейчас охарактеризовал. И в эти условия была поставлена современная цивилизация.
7.
Москва и Петербург.
Из лекции 26 августа 1922 г. в Оксфорде. GА 305.
...Дамы и господа! Теократия, которая в древние времена существовала наряду с инспирацией жрецов мистерий, вливавшейся в социальную структуру, в юридически-моральную и даже в хозяйственную жизнь, эта теократия, — чтобы привести в пример хотя бы одно, — действует в хозяйственной жизни, может существовать в хозяйственной жизни только в связи с тем, что в хозяйственной жизни доходит до сельского хозяйства, с тем, что имеет дело с отношением человека к земле. Руководства для хозяйственной жизни в форме заповедей могут исходить из инспирации, если хозяйственная жизнь основывается главным образом на земле, на сельском хозяйстве, животноводстве и так далее.
Покоится это на своеобразном отношении со стороны человека, сидящего на земле. Он несет в своем сердце нечто, что может идти навстречу тому, что исходит из теократии.
В то мгновение, когда в развитии человечества большую роль начинают играть торговля и промыслы, в это мгновение все меняется.
Древние, древнейшие теократии можно будет понять, только зная, что в существенных чертах вся их хозяйственная жизнь покоится на принадлежности человека земле, что торговля и промыслы надстроены сверху. Они, конечно, существовали, но они развивались, примыкая к отношениям, связанным с землей, с сельским хозяйством. Далее в развитии человечества мы видим, как торговля и промыслы как бы эмансипируются от сельского хозяйства, сначала, в своем зачатке в древней Греции, а затем отчетливее в древнеримском государстве. Там мы видим, как словно что-то само собой разумеющееся в социальной структуре вырастает торговая и промысловая деятельность человека, и это задает особую конфигурацию всей римской жизни.
Когда то, что для людей вышло из этой эмансипации [торговли и промысловой деятельности] в римском государстве, было принято близко к сердцу Гракхами, Тиберием Семпронием и Каем Гракхами, когда оно заговорило в их сердцах, превратилось в их действия, тогда возникли великие социальные битвы Древнего Рима. Первое стачечное движение произошло, в сущности, в Древнем Риме, когда люди вышли на Священную гору и потребовали своих прав. Тогда возникло стремление к общественному переустройству.
И то, что только теперь было замечено как нечто самостоятельное, что прежде было включено во всю социальную структуру, — это человеческий труд, на котором строится особое отношение человека к человеку. Когда человек знает из заповедей, что он как нижестоящий подчинен вышестоящему, он не спрашивает, как ему строить свою работу, — это вытекает из человеческих отношений. В тот момент, когда труд выступает как нечто эмансипированное, самостоятельное, появляется вопрос: как мне относиться к моему ближнему с тем, чтобы мой труд правильным образом включался в социальную структуру? — Торговля, промыслы, труд — вот три экономических фактора, от которых человек получает побуждение выявить из себя то, что является правом, а также — отвлеченной моралью, отвлеченной от религии моралью. И человек чувствует себя побуждаемым дать произойти из одного потока теократии двум — старой теократии дать идти далее, а наряду с ней дать течь другому потоку, являющемуся, по существу, военным и юридическим.
Отсюда мы видим, что в то время как восточная культура под влиянием торговли, промыслов и труда в Европе получает дальнейшее развитие, древнее теократическое мышление переходит в юридическое мышление, а вместо старых отношений, которые отнюдь не были правовыми отношениями, — постарайтесь уяснить это себе из законодательства Моисея, — теперь развиваются правовые отношения собственников, отношения, которые должны выражать связи между людьми.
Видно, как все это в зачатке возникает при Гракхах, позже развивается больше при Диоклетиане. Тут видно, как второй поток утверждается рядом с первым и как это выражается во всей человеческой жизни.
Можно сказать, что на Востоке, в древних теократиях все то, что как духовное люди должны были знать о сверхчувственных мирах, было само собой разумеющейся теософией. Тео-София — это конкретная мудрость, которая воспринималась в инспирации.
Когда же этот поток переходит в Европу, рядом с ним становится юриспруденция. Юриспруденция уже не может быть - Софией, ибо она трактует не о чем-то, что внушается человеку, а о том, что человек сам все больше развивает в отношении одного человека к другому. Здесь решающим становится суждение. Место Софии занимает логика, и юриспруденция, вливающаяся теперь во всю социальную структуру, становится преимущественно логической. Логика, диалектика справляет свои триумфы не в естествознании, например, а именно в юридической жизни, и вся человеческая жизнь в этом втором потоке загоняется в логику. Понятие собственности, понятие личных прав — все это суть реализованные логические категории.
И все это приобретает такую силу в этом втором потоке, что эта сила окрашивает первый поток. Из теософии возникает теология. Так что первый поток целиком подпадает под влияние второго потока. И мы имеем теперь одно при другом — сохраненное прошлое, старую теософию, которая, став менее живой, несколько более тощей, более худой, нежели она была в своей юности, становится теперь теологий, и рядом с ней юриспруденцию, которая в этом роде обнимает собой, в сущности, до XV, XVI, XVII столетия все, что выступает под различными масками и еще действует даже во всей хозяйственной жизни человечества.
Юриспруденция действовала и в Адаме Смите, хоть он и хотел рассматривать хозяйственную жизнь. Почитайте с чувством Адама Смита, — там клокочет юридическое мышление, но на подъеме находится хозяйственная жизнь. Он хочет теперь загнать в старые юридические понятия, — к тому времени они уже постарели, — хозяйственную жизнь во всей ее сложности, после того как естественнонаучное мышление охватило технику и так далее.
Таким образом, мы видим, как некоторое время в цивилизованном человечестве образовывались два потока. — Теология, которая затем, с одной стороны, вливается в науку, ибо везде можно найти подтверждения тому, что более поздние науки, даже естествознание, развились из теологии. Люди изучили диалектически-логическое мышление и теперь вносят его во все, в том числе и в науку. Так развивается Новое время. С невероятными осложнениями развиваются социальные отношения, экономические отношения. Люди привыкли к теологическому, юридическому мышлению, и теперь они вносят его особо в естествознание. В естествознании этого не замечают. Держа глаз над микроскопом или взирая через телескоп на звездное небо, или даже расчленяя низшее животное, чтобы на нем изучать строение организма, не задумываются над тем, что вносят в исследование историческую фазу человеческого мышления, а не что-то абсолютное. И это естественнонаучное мышление требует от человечества, от цивилизации Нового времени мыслить обо всем так, как мыслят в естествознании. Сегодня это сидит не только в образованных людях, это сидит во всем человечестве, вплоть до самых примитивных людей.
...Был человек, хорошо известный вам по имени — Карл Маркс, который особенно убедительно говорил для миллионов и миллионов людей о социальной жизни. Но как он говорил? Он говорил, как должен был говорить о социальной жизни типичный представитель естественнонаучной эпохи.
Представим себе, как должен говорить этот типичный представитель. Естествоиспытатель имеет мысли, но не придает им большого значения; он придает некоторое значение мыслям, когда они проверены им под микроскопом или посредством иного опыта или наблюдения. Однако то, что он наблюдает, должно быть совершенно обособлено от человека, оно никак не может быть связано с ним, оно должно быть предоставлено ему извне. Так что тот, кто мыслит естественнонаучно, должен видеть пропасть между своим мышлением и тем, что ему преподносится.
Карл Маркс изучал это мышление, которое не хочет приближаться к внешнему миру, — не совсем, правда, в смысле новейшего естествознания, — он изучал его, я бы сказал, в более старой форме гегелевской диалектики. В сущности, это естественнонаучное мышление, только иной окраски. Пока он изучал это мышление современного человека, он находился в своей среде. Однако он был представителем естественнонаучной эпохи, и в той среде он не мог ничего с этим предпринять. Он был немец, и жил в немецком логически-диалектическом образе мышления. Но оставаясь в нем, он не мог ничего предпринять, как и естествоиспытатель не может ничего предпринять со своими мыслями, а ждет, что скажет ему микроскоп или телескоп. Это должно приходить к нему извне. Карлу Марксу нечего было делать со своими мыслями. И поскольку он не мог выйти за пределы своей кожи, он покинул Германию и отправился в Англию. Там социальные отношения шли навстречу ему, как естествоиспытателю микроскоп или телескоп. Там у него был внешний мир. Там он мог говорить и обосновать по естественнонаучному образцу всю социальную теорию, как обосновывает свою теорию естествоиспытатель. А поскольку этот образ мыслей глубоко внедрился в людей, его теория приобрела необычайную популярность. И так как решающим теперь является все, что относится просто к внешней природе, когда о людях, как это делал Карл Маркс, говорят как о внешней природе, то все, что говорится о человеке, а также о его социальных отношениях, выглядит так, будто это природа. То, что я говорю о Юпитере, о фиалке, о дождевом черве, я могу говорить в Исландии так же, как в Новой Зеландии, и в Англии, как в России. Это одинаково во всем мире. Мне нет необходимости конкретизировать, это должно иметь всеобщее значение.
Стало быть, обосновывая социальную теорию на естественнонаучных образцах, с виду обосновывают нечто, что имеет одинаковое значение во всем мире, что может насаждаться всюду. Это вообще особенность юридически-государственного образа мышления, нашедшего лишь свою вершину в марксизме, — оно хочет всюду насадить всеобщеабстрактные вещи в одинаковом для всех облачении. Вы найдете это уже там, где еще совсем не мыслят социалистически, а только юридически-логически, к примеру, у Канта с его категорическим императивом, который, быть может, тоже известен вам как нечто заграничное*.
* Здесь надо иметь в виду, что Рудольф Штейнер читал эту лекцию перед английской аудиторией. — Прим. перев.
Дамы и господа, этот категорический императив гласит: поступай так, чтобы принципы твоего действия имели бы ту же силу для каждого человека. — В конкретной жизни это нельзя применить, ибо никому нельзя сказать: пусть твой портной сошьет тебе пиджак так, чтобы он подходил к каждому человеку. — Но по этому образцу, который вообще является логическим образцом, по этому образцу сформировано старое юридически-государственное мышление. Своей вершины оно достигает в марксистском социальном мышлении.
И тут видно, как реализуется, осуществляется то, что естественнонаучно было наблюдаемо Марксом, применившим немецкое мышление к английской экономической действительности. Оно снова переносится в Среднюю Европу, живет там в волевых импульсах людей и затем уносится еще дальше, вовсе на Восток. А на Востоке даже уже подготовлено нахлобучивание чисто абстрактных вещей на конкретные человеческие отношения. Ибо на Востоке мы видим, что Маркса уже упредил Петр Великий. Петр Великий уже внес Запад в русскую жизнь, хотя Россия сохраняет в своей душе во многом восточный характер, и в людях еще крепко сидит теократия. Петром Великим в Россию был внесен юридически-государственный элемент, и наряду с Москвой на западе России возник Петербург.
Обычно не понимают, что это два разных мира, Петербург — Европа, а Москва — Россия, где еще глубоко действует восточная теократия во всей ее чистоте. Поэтому когда Соловьев развивал свою философию, она, естественно, не получилась такой, как диалектически-естественнонаучная философия Герберта Спенсера, а сделалась теософской. А Соловьев — это Москва, Соловьев — не Петербург. Я не имею в виду, что все вещи в России можно разделить только так, географически. Достоевский, как бы он ни был прикован к Москве, как бы далеко он ни заходил на восток, Достоевский — это Петербург. И все, что в России переживается, протекает между Петербургом и Москвой. Москва — Азия, если смотреть на нее с точки зрения теократии; Петербург — Европа.
И в Петербурге государственно-юридически уже было подготовлено то, что затем ленинизм натворил в России, где на русскую натуру было наложено нечто столь ей чуждое, представляющее, однако, конечный вывод западноевропейского духа, нечто абстрактное, чуждое до такой степени, что можно сказать, что то, что Ленин сделал в России, с тем же успехом можно было бы сделать на Луне или еще где-нибудь. Россия, где именно хотел править Ленин, совершенно не была принята в расчет.
Условия постепенно сложились так, что, глядя на социальную область, люди вовсе не мыслят конкретно. А это необходимо, дамы и господа! Необходимо иметь полную ясность на тот счет, что духовная жизнь возникла в развитии человечества раньше, чем юридически-государственная, что последняя встала рядом с первой как второй поток и что, быть может, теперь должно наступить тоже что-то иное, нежели это простое окрашивание теософии юриспруденцией, из-за которой она превращается в теологию; что, быть может, духовная жизнь должна заново пробудиться в новой форме.
Достарыңызбен бөлісу: |