{217} Рощин-Инсаров496 I
Десятое января.
Десять лет тому назад в этот день был убит Николай Петрович Рощин-Инсаров497.
Коля Рощин.
Десять лет тому назад я сидел и писал фельетон… Что бы на свете ни случилось, оно застает меня за писаньем фельетона.
Я смотрю событие и пишу новый фельетон — по поводу этого события.
— Такой способный мальчик! Изо всего сделает коробочку!
Забавная карикатура на Пимена498.
Я писал свою летопись, — «свидетелем чего господь меня поставил»499, — когда мне подали срочную телеграмму из Киева:
— Художник Малов500 убил Рощина-Инсарова.
Я очнулся на полу.
— Колю Рощина? За что? За что?
Положим, покойный И. П. Киселевский501, человек злой на язык, рассказывал про Рощина и тем его ужасно бесил:
— Это было, когда мы служили у Корша. Выходим как-то с репетиции. Смеркается. Вдруг Коля говорит: «Постой, Иван Платоныч, я сию секунду. Дело!» И припустился вверх по Богословскому переулку. Смотрю, — стал перед фонарем и стоит. Подхожу ближе, — знаете, что?
— Ну?
— Оказывается, прачка несла корзину с бельем на голове. Сверху лежала крахмальная юбка, зацепилась за фонарь и повисла. Коля завидел. В сумерках! Зоркий на этот счет! Остановился перед юбкой и служит!
Но в данном-то случае!
«Клянусь святым Патриком!»502
Я был конфидентом всех его увлечений, разочарований, любовных тайн.
Г н Малов имел такое же основание убить его, с каким можно убить каждого актера.
— А?! Моя жена503 заслушивается ваших монологов?!
Выхватил револьвер:
— Вы — бесчестный соблазнитель! Вы смущаете чужих жен.
Бац!
И наповал.
{218} II
Нас с Рощиным соединяла двадцатилетняя и тесная дружба.
Мы были товарищами юности.
Смешно сказать, — вместе начинали на сцене.
В любительском спектакле, в дачном театре, в подмосковном селе Богородском.
В «Каширской старине»504.
Он, корнет Сумского гусарского полка Пашенный, играл Саввушку. Я, великовозрастный гимназист, — Абрама.
Василия играл какой-то Тольский-Тарелкин, Марьицу — красавица Волгина.
В последнем акте, «под занавес», злосчастный Тарелкин так неудачно и скабрезно упал на труп Марьицы, что, когда опустили занавес, к аплодисментам зрительного зала присоединился и звонкий аплодисмент на сцене.
Марьица развернулась и дала своей пухлой ручкой пощечину злосчастному Василию Коркину.
Я, как сейчас, вижу благовоспитанного переодетого гусара, шаркающего ножкой и конфузливо улыбающегося на похвалы со всех сторон.
Судьба толкнула корнета и гимназиста по разным дорогам.
Но наши дороги были по одному направлению, близко друг к другу, — и мы шли, все время весело перекликаясь.
Я был свидетелем его роста.
Видел его у Корша, на гастролях в Петербурге, по каким-каким городам не встречался с ним в провинции!
Как многим большим актерам, — как Шумскому, как Бурлаку, — природа решительно отказала ему в необходимых для актера данных.
Он должен был играть любовников — и был некрасив.
У него был хриплый голос.
И, — несчастие всей его жизни, — дурные зубы.
Ведь публика «смотрит актеру в рот».
Зубы — это первое, что она видит.
В жизни у нее у самой прескверные зубы. Но на сцене она никак не может себе представить, как это человек со скверными зубами смеет говорить о любви!
Только в конце жизни Рощин:
— Обзавелся хорошими зубами.
Решившись для этого на героическую операцию.
Вырвал все старые зубы!
Все, что ему дала природа, — это юношеский стан.
И с такими плохими данными это был актер, который увлекал!
{219} Он был очень скромен, и от Корша уходил с ужасом:
— Возьмут ли меня куда-нибудь?
Ему говорили кругом:
— Да ведь нельзя же всю жизнь в одном театре! Под лежачий камень и вода не течет! Новые города! Новый репертуар! Новые роли! Ты развернешься!
Но он был полон страха:
— Нужен ли я кому-нибудь?
Таким скромным артистом он остался и до конца своих дней. «Изводил» после каждой новой роли:
— Нет, серьезно? По твоему мнению, ничего? Нет, ты мне скажи откровенно! Я, честное слово, не обижусь! Ничего?
Скромность и застенчивость большого и истинного таланта.
Застенчивость, конфузливость, с какими человек открывает тайники своей души, сокровенное своего творчества.
И конфузится:
— А вдруг в моей душе ничего достопримечательного не происходит?
Конфузливость и болезненная стыдливость молодой девушки, которая подает вам свой «заветный» альбом.
Милая и смешная во взрослом человеке.
Но талант — всегда девушка.
И каждый раз — в новой роли, в новой повести, в новой картине — отдается в первый раз.
Как артист, он был реалист. Самый правдивый.
— Я, брат, могу играть только таких людей, каких я видел. А каких на свете не бывает, я играть не могу!
«Каких на свете не бывает» он называл:
— Всех этих Гамлетов, Акост. «Гамлета» он боялся.
— Озолоти, — не выйду. Представь себе, что на сцене позволили бы изображать Христа. Разве возможно? Всякий актер не понравился бы. Всякий человек, мой друг, носит в душе своего Христа и своего Гамлета. А потому ему ни один Христос и ни один Гамлет не понравится. «Не то!»
Но каждый человек носит в душе и своего Чацкого.
Это не мешало ему играть Чацкого, быть превосходным Чацким, быть лучшим из Чацких505.
Под конец своей жизни он сыграл толстовского «Царя Бориса»506.
Н. Н. Соловцов сделал ему тяжелое царское облачение из кованой парчи. Декорация первого акта представляла точную копию Грановитой палаты, для «красного» кремлевского звона был приглашен из киевской {220} лавры звонарь-виртуоз, из Москвы был выписан набор «малиновых» колоколов.
Когда, вслед за бесконечным шествием бояр, при радостном перезвоне кремлевских колоколов, при громе пушек, при кликах народа, в шапке Мономаха, с державой и скипетром, Борис взошел на трон:
— Холод, понимаешь, меня охватил! Горло сжало! Слова сказать не могу! Борисом себя почувствовал! Ужас взял!
В Бориса он влюбился.
И вдруг его потянуло на Шекспира.
Разлакомился!
— Забеременел я, понимаешь, от Бориса! Как беременную на капусту, понимаешь, позывает меня на Шекспира. Вынь да положь Шекспира!
Он мечтал о «Макбете».
Готовился.
Совершался перелом. Быть может, начиналась новая эра его творчества. Куда лучезарнее!
Но в это время его убили.
III
Как он играл?
Рассказывать это было бы бесполезно.
Расскажите мне вкус фисташкового мороженого?
Ну, вот так же не можно рассказать, как играл актер.
Он любил играть «немножко злодеев».
Его любимыми ролями, например, были адвокат в «Арказановых», Пропорьев в «Цепях»507.
Как всех слабохарактерных людей, его тянуло к сильным, «железным» людям.
Вспомните, с какой завистью Тургенев описывает Колосова508.
Но одной из лучших его ролей был «русский Гамлет».
Чеховский Иванов509.
Он был поэтом рыхлого, слабого, русского человека.
Это был:
— Актер Чехова.
В чеховских ролях он достиг вершин своего творчества.
Когда он играл Иванова, дядю Ваню, Тригорина в «Чайке»510, — чувствовалась чеховская душа.
Недаром он любил в литературе Чехова, в живописи — Левитана511.
Он понимал и любил слабость русского человека, потому что сам был таким, и с любовью их рисовал, как с любовью говорят о близких людях.
{221} Ценным для актера качеством — способностью перевоплощения — Рощин-Инсаров обладал в высокой степени.
Блестящий гусар, — а он был не просто гусаром, но и блестящим! — был превосходен в роли Никиты во «Власти тьмы»512.
Я сейчас вижу его осклабленное лицо и корявый палец.
— И люблю я этих баб! Ровно сахар!
И пальцем делает такое движение, словно к себе кусочек сахара пододвигает.
А какой это был молодой лакей в «Плодах просвещения»513!
Высококорректный и наглый.
Целая гамма, как он надевает калоши молодым, старым, красивым, некрасивым, толстым, худеньким.
Это был изумительный представитель умирающего амплуа.
— Любовник.
Не теперешний неврастеник, а «настоящий любовник».
Он был последним из Арманов Дювалей514.
И. П. Киселевский, — не тем будь помянут! — не баловал своих товарищей добрыми отзывами.
Единственный, про кого он никогда не отзывался дурно, — был Рощин.
Он любил его, быть может, видя в нем:
— Будущего себя.
И когда Рощин играл Армана Дюваля, И. П. Киселевский все сцены смотрел из-за кулис или из зрительного зала. Он говорил:
— Ты мне так этого Армана Дюваля сыграй, чтоб я чувствовал, что, действительно, тобою не увлечься невозможно. Что, будь я Маргаритой Готье, — и я бы переродился! Словом, чтоб я поверил!
И Рощин играл так, что поверить было можно!
Тут было, быть может, много «сердца горестных замет»515.
Но он умел находить такие ноты!
И сам перерождался, и увлекал своим перерождением Маргариту Готье.
Как настоящий русский талант, — у него было много юмора.
Без юмора русского таланта не бывает.
Мы — смешливый народ.
Живо осмеет вас мужик. «Скалит зубы» мастеровой. Изощряется в остроумии рядский торговец.
Пушкин, Тургенев, Толстой в «Плодах просвещения», мрачный Достоевский, — смеялись все.
Мы идем тяжелой дорогой, — и если бы не посмеивались, что бы из нас было?
{222} Рощин был удивительный Глумов — «На всякого мудреца довольно простоты»516.
И кто видел его «В горах Кавказа» Щеглова517, тот никогда не забудет этого вечера хохота.
Сокровенной мечтой, — но уже сокровенной, было…
Много он мне жилеток перепортил своими слезами, но об этой сокровенной мечте мне он сказал только года за два до смерти.
Сознался.
Сознался конфузливо, даже покраснел.
Как открывают величайшую тайну своей души.
Он мечтал, всю жизнь мечтал:
— Сыграть… городничего518.
Что он находил в этой роли «еще не сыгранного», — не знаю. Но готовился он к ней постоянно.
— Всякий день о городничем думаю.
Готовился с каким-то религиозным благоговением и страхом. За шесть месяцев до смерти он решился сделать «пробу». Выступил.
Выбрал для этого дачный театр, в Боярке, под Киевом. К сожалению, те игравшие с ним, с которыми мне пришлось встретиться, много рассказать мне не могли. Говорили только:
— Масса нового, интересного.
И все в один голос добавляли:
— Но судить невозможно. Так волновался, так волновался!
Волновался в буквальном смысле до неприличия.
До болезни. Сам он говорил:
— Думал, не выдержу. Сердце лопнет!
Но, во всяком случае, начало было сделано.
Он мечтал:
— Теперь выступлю!
Этот многогранный брильянт готов был засверкать новой гранью и вспыхнуть новым огнем.
Но в это время его убили.
IV
Я любил его искусство и любил его жизнь, от которой, как аромат, поднималось его прекрасное искусство.
Я видел, как в жизни его зарождались те образы, которыми он потом чаровал на сцене.
И любовался этим процессом.
{223} Я любил его, как артиста, как человека, как тип.
Отчего никто не напишет нашей, русской, «Богемы»519?
Ведь написал же «Лес» Островский!
Что за чудо его Несчастливцев, что за прелесть Аркашка!
Если бы талант романиста!
Вы ходили бы несколько дней влюбленными в моих Мими. Каких Рудольфов520 я бы вам показал. Вы хохотали бы и плакали над моими философами.
Что за прелесть русская богема!
Что за смешная и трогательная прелесть!
Какой представитель «богемы» был этот человек, «просадивший» огромное состояние, получавший огромные доходы и живший в ожидании зимнего сезона… в Киево-Печерской лавре!
— Да как же тебя туда занесло?
— А, понимаешь, дешево. Номер — положения нет. Сколько в кружку положишь, столько и хорошо. Столовая для богомольцев.
— Это что ж? Странноприимный дом?
— Зачем? Для привилегированных! За плату. Каша — семь копеек! По скоромным дням — даже с коровьим маслом. Борщ постный с грибами, с маслинами — двенадцать копеек. И превкусный! На полтинник в день живешь, — князьям равен. Одно плохо: каждое утро в четыре часа к заутрене будят!
Получая тысячи в год, он редко-редко видел в кармане двадцать пять рублей.
С десятью считал себя богачом, а к людям, у которых было сто рублей, относился с нескрываемой завистью.
— Богач! Я у него, брат, сто целковых видел!
Бедный Коля!
Если вы хотите Николая Петровича «всего», — вот он вам весь.
Коршевская труппа собралась в «поездку» с пасхи. Распорядителем — самый хозяйственный человек — Н. Н. Соловцов.
В понедельник на первой неделе Н. Н. передал Рощину пятьсот рублей:
— Вот. На эти деньги ты должен и билет до Киева купить и багаж отправить. Сможешь пост прожить?
— Ну, еще бы!
— Помни, Николай. Больше нет! В четверг на страстной выезжаем. Чтобы хватило!
— Кому ты говоришь?!
Четверг на страстной.
Собираются на Курский вокзал.
Рощин здесь. За столом, ест битки в сметане. Около вещи.
{224} — Ты что же багаж не сдаешь?
— Вот тебе я, вот мой багаж. Нужен я тебе, — бери билет и вези. Не нужен, — оставь здесь.
Соловцов за голову схватился.
— Как тебе, Николай, не стыдно?! Что ты со мной делаешь?!
— Нужен я тебе, — бери. Не нужен, — брось здесь. Не хватило.
— Носильщик! Возьми барину билет. Бери вещи!
— Спасибо тебе, Николай Николаевич! Сердечное спасибо. Ты уж и извозчику за меня заплати.
— Господи! За извозчика заплатить нечем! До чего люди доходят!
— Вот он дожидается!
— Ты извозчик?
— Мы извозчики.
Николай Николаевич достал мелочь.
— Сколько тебе?
— Сто семьдесят два рубля!
— Что о?
— Ну да! Он с третьей недели со мной ездит, и, кроме того, я у него семьдесят рублей деньгами взял.
Пришлось занять у друга всех актеров, буфетчика Буданова, чтобы расплатиться и выехать.
V
Он был полон самых лучших намерений!
Теплою весеннею ночью иду по Харькову, мимо «Астраханской» гостиницы.
На веранде Рощин. Перед ним огромная бутылка коньяку и малюсенькая рюмка.
Расцеловались.
— Садись. Коньяку хочешь? Пить бросил.
— Видно!
— Ты сначала узнай, который день эту бутылку пью. На текущем счету стоит. Дешевле, понимаешь. Видишь, сколько отпито? Три рюмки. В три дня. По рюмке каждый вечер. Бросил! Баста! Для горла…
Заря зарделась на востоке. Рощин требовал новую бутылку.
— Извините, все заперто с!
— Ты давно не ел горячей колбасы?
— Лет пять.
— Я лет восемь. Теперь, брат, понимаешь, как раз готова горячая колбаса. Рюмка водки и колбаса. Едем колбасу искать!
И, направляясь нетвердою походкой к выходу, Рощин наставительно говорил:
{225} — Ты понимаешь, с тех пор, как бросил пить, совсем перестал кашлять! Для горла хорошо. Для горла я!
В Киеве он однажды обрадовал меня известием:
— Капиталист! Коплю деньги!
— Да ну?
— Факт. Шестьсот рублей уж у Соловцова лежит. Живу, ем в гостинице. За все Соловцов платит. Мне в день на руки рубль. Больше не нужно. Зачем мне больше: живу, ем в гостинице. А остальные у Соловцова. Целее. И уговор: мне ни копейки.
— Строго!
— Понимаешь, надоело. Ну, что это, на самом деле? Никогда ни копейки.
— Разумеется!
— Нет, ты не смейся. Серьезно. Накопится денег, поеду за границу. Необходимо, знаешь. Ты куда, думаешь, мне поехать: в Италию или в Швейцарию? Раз у меня есть деньги…
В тот же вечер проектировался маленький товарищеский ужин. Рублей по десяти с человека.
И Рощин с хитрым-прехитрым видом отозвал меня в сторону.
— Знаешь, что? Вместо того чтобы наличные деньги тратить, пригласим всех ко мне в гостиницу. Кормят отлично, шампанское то же самое.
— Да ведь дорого будет стоить!
— Что ж такого? Соловцов заплатит!
— Да ведь из твоих же?
— Да ведь не наличными! Ты это пойми!
Не ребенок!
Через несколько дней я встретил Соловцова.
— Ну, что рощинские сбережения?
Он посмотрел на меня юмористически:
— В Киевскую лавру едет вместо Швейцарии. И здесь горы! Нашли человека! В гостинице занял и ко мне со счетом прислал. У меня просить, говорит, «было совестно».
Всю жизнь он говорил:
— Величайшее, брат, счастье на свете — это носить ключ от своего номера в кармане!
И всю жизнь жил не один.
Под чьим-нибудь башмаком. И из-под этого башмака рвался.
VI
Он любил женщин, и женщины любили его. Но это был не Свидригайлов521, не Санин522, не сверхчеловек, решивший, что:
{226} — Для людей исключительных и мораль нужна исключительная!
И не поручик Пирогов с его «интрижками»523. В нем было нечто от Дон Жуана.
Каждый раз, — а бог свидетель, как часто это бывало! — он увлекался искренне.
С каждой новой донной Анной и даже Лаурой524 для него начиналась:
— Новая жизнь!
— Ты понимаешь, я играть стал лучше!
— Она из меня актера сделала!
Он мял своим приятелям крахмальные рубашки, сжимая их в объятиях.
В три часа ночи являлся будить.
— Ты спишь? Идем! Не оставляй меня одного! Ты понимаешь? Я не могу спать! Я не могу! Она мне сказала…
Старый актер Синюшкин525 звал его за это:
— Институтом.
Мужской род от «институтки».
— Институт какой-то восторженный, а не актер!
И ни к кому так не подходило:
… влюбляемся и алчем
Утех любви, но только утолим
Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся…526
Как его великому прообразу, — ему казалось:
— Не та!
И он мчался дальше, к новым…
Победам?
Возрождениям!
Вечно недовольный, ничем неудовлетворенный, мчался всю жизнь куда-то дальше, дальше в искусстве, в жизни.
«Бессмертья, может быть, залог!»527
VII
Этого Кина нельзя было не любить528.
Его любили все.
Актрисы, актеры, товарищи, друзья, публика, встречные.
От антрепренера до его человека Николашки, в которого он каждое утро, аккуратно, запускал сапогом, когда тот его будил на репетицию.
И, справляя тризну по тебе, мой бедный друг, как же я, по нашему старому славянскому обычаю, не заколю у тебя на могиле твоего любимого коня?
{227} — Он же ж ездит же ж на мне ж, как на коне ж!
Как же я, мой Кин, не выведу твоего Соломона?..529
Антрепренер Рудзевич530, устроитель всевозможнейших «поездок», любил его до безумия.
— Та ж Кола ж! Беже ж ты мой!
Тоже оригинальный представитель нашей русской богемы.
Одной очень молодой и красивой артистке, в присутствии ее высокоаристократической родни, с ужасом отпускавшей ее на сцену, он «бухнул» такой комплимент:
— Та ж у вас не лыцо, а целая дэрэвня!
— Как деревня?
Он пояснил:
— Увидит помэщик вас на сцэнэ, — сейчас дэрэвню подарит. Накажи ж меня бог!
Этот дикарь, влюбленный в актеров еще больше, чем в сцену, — в любви к Рощину доходил до мании величия.
Он привез Рощина на гастроли в какой-то городок на Волге. Исправник спросил его «так, между прочим»:
— А что, Рощин-Инсаров хороший актер?
Надо было увидеть лицо Рудзевича:
— Да вы!.. Да вы!.. Да вы — социалыст!
Исправник даже опешил:
— Позвольте…
— Вы позвольте! Как же вы смеете такие вопросы задавать? Да знаете вы, Рощин сейчас пошлет телеграмму директору императорских театров…
Исправник, не дослушав, начал извиняться.
VIII
Человека, которого знала и любила вся Россия, убил какой-то господин Малов.
Про которого только и известно, что:
— Он убил Рощина-Инсарова.
Эта радостная для всех жизнь кончилась трагически, потому что встретились и столкнулись два миросозерцания.
К богеме, к «цыганам» пришел Алеко531.
И мещанский Алеко.
О, эти мещане с их добродетелью!
Которые не прощают флирта и прощают себе убийство.
Убивают и остаются жить.
Они протестуют против смертной казни, а на каждом шагу, каждый день пятнают жизнь кровавыми пятнами.
Судят и палачествуют.
{228} За малейший проступок.
За тень малейшего проступка.
Племя злое, тупое и жестоковыйное532.
О, эти предусмотрительные люди, являющиеся к приятелям с револьвером в кармане.
И все это, видите ли, во имя морали! Во имя, видите ли, добродетели!
Бедная артистическая богема, ты можешь ответить этим узколобым, жестоким мещанам морали:
Мы дики, нет у нас законов,
Не нужно крови нам и стонов
Мы не терзаем, не казним…533
И к любви относимся, как к любви, — с радостной улыбкой. И к флирту относимся, как к флирту, — с улыбкой снисхождения.
Сколько прекрасных произведений искусства, сколько высоких минут восторга дала ты, радуясь и страдая, богема! И что, какую радость миру дали эти палачи «во имя морали»?
Что случилось?
За товарищеским ужином, когда было выпито немало шампанского, актер хотел нравиться.
Это их профессия. Это их естество.
Цветы пахнут.
Это им свойственно.
И нравиться он хотел по-актерски.
В разговоры он искусно вплетал отрывки из подходящих монологов.
И так как он был талантливым человеком, то выходило это у него блестяще.
Что еще больше злило мужа.
Если бы был человек менее жестокий, но более находчивый, — он сказал бы:
— Ты отлично учишь роли. Молодец!
И сразу бы снял эту мишуру.
Все обратил бы в смех.
В смех над Рощиным.
А бедный Рощин!
Как раз в это время у него в номере гостиницы сидела какая-то хористка, из-под стоптанного, вероятно, туфля которой он выбивался.
У него давно не было «красивого романа».
И вдруг «объяснение» монологами.
На полутонах!
Да еще после ужина, — это, должно быть, ему казалось тонким, эффектным до бог знает чего!
{229} Ведь он же актер! Cabotin!1
Утром, проснувшись, ты сам, вероятно, посмеялся бы над вчерашним «спектаклем».
Но «страж морали», — и с револьвером в кармане, — уже здесь.
Я вижу эту сцену.
И, зная Рощина, представляю ее себе.
Рощин —
… Любовью связан
Совсем с другой, совсем с другой.
За перегородкой хористка. Вот что страшно! Услышит:
— Такую потом сцену запалит!
Он спешит умыться, чтобы идти объясниться:
— Только не дома!
А г н Малов, с револьвером в кармане, ходит по комнате:
— Моя честь!
— Какая там честь!
Бывший гусар, — актер! — не мог произнести «чести», — «чэ-эсть!» — пренебрежительно. Он сказал:
— Какая там честь, чтоб добавить:
— Ни на какую твою честь я не покушался!
Но в эту минуту — пуля, сзади уха, в затылок.
За одно, недоговоренное, слово — смертная казнь. И это осталось безнаказанным. С моего пера готовы сорваться безумные слова. И в душе поднимается волчий вой.
… Бог, дышащий огнем!
Бог, топчущий, как глину, своих врагов!
Бог, мстительный до третьего колена534!
Но…
Хорошо, что тебе попался хоть ловкий палач.
Который кончает сразу:
— Без мучений.
Ты перестал существовать, даже не заметив этого. Из этого мира, где ты оставлял так много, ты исчез, даже не успев о нем вздохнуть.
После красивой жизни — легкий конец. Спасибо судьбе хоть за это.
Достарыңызбен бөлісу: |