Сборник  Санкт-Петербург 2012 ббк 83. 3 (2Рос=Рус) 6 Д44



бет5/17
Дата14.06.2016
өлшемі1.99 Mb.
#134940
түріСборник
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17

В этих перспективах мы и встречали конец сорок пятого года в ка-нун наших арестов.

Теперь на свободе, зная, что эта цель – создание термоядерной и атомной бомбы – достигнута вот этими несчастными полуголодными людьми, можно было испытывать перед ними на этой условной свободе лишь неловкое чувство умиления, растроганности, доходящей до легкой смешливости. Смешновато было смотреть, как гордые и убогие люди противопоставили себя остальному миру. Будучи лишь одной шестой частью его, поверхности Земли, принадлежащей этому государству, и лишь одной восемнадцатой или одной двадцатой частью человечества по численности наших душ. В том числе наших мертвых душ. Это было величественно и убого. И надо было на этой сцене, сцене, о которой говорят: «Родину не выбирают, народ не выбирают»; на этой сцене надо было вести себя хотя бы деликатно и не прикасаться к душевным ранам окружающих людей, всего населения. Не говорить, что мы окажемся наверняка неправы, если доведем свое противостояние до противостолкновения во всем мировом масштабе, в своих застарелых и уже надоевших, на самом деле уже не упоминавшихся, расчетах на мировую революцию.

И вот теперь спутник, который сияет и прославляет мать его КПСС, и еще раньше в сложившейся песне на джазовые мотивы, на маршевые мотивы, известные тогда всем, проходившим военное учение в бывших учебных заведениях, на воинских сборах и военных играх, где вдруг прорывалась совершенно неожиданная, казалось бы, ирония по поводу наших геополитических видов. Геополитическая ирония, которой не знал даже Жириновский. Ирония добрежневской эпохи, ирония по отношению к Хрущеву и ко всей нашей всероссийской военщине. Да, пели маршевую песню:


Шагом, братцы, шагом

По долинам, рощам и оврагам,

Мы дойдем до города Чикаги

Через реки, рощи и овраги.

Господа из этих самых Штатов

Пусть боятся наших автоматов.

Шагом, братцы, шагом

По долинам, рекам и оврагам.
Или песня, в которой лирический герой оказывается даже шпио-ном в компании таких же, пересекавших Советскую границу:
Мы идем дорогой очень узкой,

КГБ нас не поймать,

Хер Антоньо, как это по-русски?

Так твоя мать!
Или что там еще было? А!
Ракета трансконтинентальная

Лети в Америку, лети,

Многоступенчатая дальняя,

Ах, мать-ети!
Мое погружение из окружения стариков, с которыми я наскоро, торопливо и черство только что простился, выходя из лагеря, по-гружение в среду преимущественно девушек под сенью того со-стояния, которое приравнивало прелесть моих сокурсниц винституте к прелести прустовских героинь романа «Под сенью девушек в цвету». Примерно такие же, как Андре и Альбертина, были девочки, с которыми я как бы за парту снова сел, и несколько молодых людей, юношей, которые тоже почему-то выбрали малоперспективную профессию преподавателей русской литературы и русского языка и вообще филологию, науку неопределенную. Все они просто любили читать и сравнительно много читали; то есть мало увлекались спортом, как правило. И это определило их ориентацию. Не испытывали никакой тяги ни кмедицине, ни к точным наукам: к химии или математике. На математическом факультете чуть ли не преобладали юноши, а здесь была чисто женская среда. И мои рассказы из прочитанного когда-то производили очень сильное впечатление на них; хотя бы потому, что мы прежде всего не учебные занятия начали, а полевые работы, совершая в каждую осень как бы диалекто-логическую экскурсию вглубины Челябинской области, на юг Урала, в зону, которая когда-то называлась землей войска казачьего – Уральского казачьего войска, на границы открывшихся год-два тому назад целинных земель, лежавших уже дальше на восток, в Казахстане.

И вот на станции Погудино, с которой утром нас повезли в дерев-ню, мы заночевали без сна – мы просидели разговаривая. Деревня Погудино была населена, на первый взгляд, странным образом исключительно немцами, переведенными сюда во время войны из Поволжья. Немцами, среди которых не было взрослых мужчин, были только мальчики – и ни одного русского. Население этой деревеньки приводило своим нищенским видом в крайнее смущение девочек нашего курса (все русское население давно уже сбежало куда-то).

Я очень быстро превратился для сотни студентов в своего рода акына или рапсода. Я пересказывал сюжеты той классики, которой всем предстояло заниматься уже аналитически, а не читательски. Я рассказывал сюжеты, фабулы романов, трагедий, поэм, и меня слушали с разинутыми ртами. Через сутки мне пришлось объяс-ниться: когда я успел так много прочесть, как им казалось. Я мог бы уклониться от прямого объяснения, не сказать ничего о моем возрасте, я выглядел совсем юным. Но я признался, к смущению всех, что отбыл почти девять лет за колючей проволокой. Все что-то слышали о подобных людях, и тут я увидел еще через сутки раскол в своем девичьем окружении. Одна часть, примерно половина, решили просто не придавать никакого значения моему прошлому, а остальные стали постоянно проявлять бдительность, отчужденность, дистанци-рованность. Но они дистанцировались на многие месяцы, пока не привыкли, пока не размагнитилось их классовое чутье, воспитанное в среде привилегированной, советской, образовентской, бюро-кратической.

Эта часть воспоминаний – лишь материал для того фона, на кото-ром я должен рассказать, как протекала моя студенческая жизнь во второй половине пятидесятых годов, точнее, к тысяча девятьсот пятьдесят шестому году, когда произошло так много важных собы-тий, прервавших мою обычную концентрированность на истори-ческой грамматике, которую так занятно было изучать, на старо-славянском языке, диалектологии и английском языке, к которому я теперь перешел от немецкого, и прочему и прочему.

В один прекрасный вечер в Публичной библиотеке я зачитывался статьей Александра Блока о Катилине, когда в огромном зале вдруг прогремели особенно тяжелые, бесцеремонные шаги: с грохотом кто-то топал по залу, и у меня сразу возникло ощущение, что пришли за мной. Идут меня забирать на глазах у всего зала. Я не смел поднять лица, я продлевал секунды свободы, ожидая, что это те сапоги, о которых поет Окуджава: «Вы слышите, грохочут сапоги?» – вот так они и грохотали. И вдруг остановились у меня за спиной. Я считал секунды, стояло молчание. Окружающие старались не смотреть в сторону происходящего – это было принято по великой традиции в России. Никто не будет протестовать, никто даже не будет об этом рассказывать за пределами очень узкого семейного круга. А скорее всего и в семье никто не заикнется, не посмеет.

Но это был не арест. Это меня разыскивали только что прибывшие в город позже меня мои школьные друзья-однодельцы: Юра Ченчик и Женя Бондарев, Гений Бондарев, как его назвал отец. Они протопали, едва прибыв в город, в Публичную библиотеку и застали меня над Катилиной – над проблемой катилинизма и большевизма, совершенно четко проступавшей в рассуждениях Александра Блока.

Наконец они, кажется, решились тронуть меня за плечо, и я сгри-масой такого заостренного презрительного упорства встал и обер-нулся к ним так, что они опешили. А потом мы обнялись. И пошли по городу в сторону того же городка НКВД; напротив простирался парк, который, наверно, и сейчас называется Алым Полем, где на одном углу была Первая образцовая школа им. Энгельса, наша школа. Я там учился во втором классе и потом десятый кончал. А в другом углу стояла знаменитая на Урале скульптура Орленок, пластическое представление песенного образа Гражданской войны: «Орленок, Орленок, взлети выше солнца…»

И вот мы снова вместе, и фактически организация наша тотчас же воссоздалась. Шли размышления, не столько друг с другом, сколько над книгами, глотаемыми в эти ближайшие два года – с 54-го по весну 56-го. Размышления о судьбах нашей культуры. Не о том, кто в политике был правее, левее, справедливее, симпатичнее – Бог с ними! И Бог им судья или дьявол – не до них в конце концов! Не до Ленина и Колчака, а вот каково-то нашей культуре? Каково-то в наших представлениях, в нашей памяти Пушкину или Петру Великому? И о поэтах, и об артистах начала ХХ века, судьбы которых вдруг резко переломились, как хворост о колено, – в 14-ом, 17-ом и 21-ом годах, когда народ впал в массовую одержимость и столько поэтов, например, погибло. А у кого из нас в юности не было самосознания поэта и переживания своей интимной близости к нашим поэтам, у кого в России? Во Франции, Германии, даже в Америке – это частное дело, бизнес среди слабых и явно неспособных делать миллионы денег. А в России – демоны, не черные демоны, не дьяволы, а светские, так сказать, духи, непричастные ни Богу, ни сатане, – демоны-поэты, общением с которыми живет наша русская молодежь.

Итак, весной 56-го мы вдруг встрепенулись, когда прошел ХХ съезд партии со знаменитым докладом Хрущева. И хотя мне не положено было присутствовать на комсомольских собраниях, на которых зачитывали тексты съезда, текст всего доклада я узнал тотчас же по слухам, получил массу информации, гораздо больше информации, чем те, кто выслушал внимательно «от и до», отначала и до конца содержание этого документа. Для меня уже в этом тексте не было ничего особенно внезапного – я давно имел то представление о Сталине и о нашей верхушке, которое вдруг развернул перед глазами страны – сам дорогой Никита Сергеевич. Я не строил иллюзий о Сталине, но и не имел к нему личных претензий. Ибо мой отец погиб, конечно, не по указанию Полит-бюро и Сталина, а как жертва массового мероприятия сучастием всего народа; как, скажем, родственного массовому жертвоприношению поклонников Сталина на Трубной площади – вроде москвичей, участников торжества на Ходынке в 1896-ом. Типичнейшие карикатуры не демократического, но народного волеизъявления.

Гуляния на коронации и на похоронах – самые яркие проявления ментальности того активного слоя населения, который обычно зо-вется у нас народом. Это не все население, это не дети, маленькие мальчишки, и не старики и не все хозяйственно активное население – а это те, из кого активность рвется наружу, хлещет через край, и кто тем самым фиксирует на себе внимание. Это те, кто неизменно ходит голосовать, а раньше, по праздникам, – на демонстрации ходили и развлекались самосозерцанием толпы, вместе столпой созерцали себя празднующими что-то, неважно что.

Все лето прожито было в лихорадке наблюдения того, как партия-правительство (они назывались через дефис) изумляются своему грязному и преступному прошлому, которое теперь они пытались смыть с себя на голову одного Сталина и Берии, еще ранее расстре-лянного.

Вскоре после окончания каникул вернулись из Москвы молодые преподаватели института, устроили конференцию, на которой, по-видимому, между собой затеяли турнир по поводу воззрений на советскую литературу и историю советской литературы и по поводу того, как ее теперь преподавать в высшей школе. Следует ли продолжать культ Горького, тоже своего рода культ личности? Или культ Фадеева, только что застрелившегося, с его романом «Молодая гвардия» – продолжать его или надо несколько расширить представления о русской литературе не только советской эпохи, но всего ХХ века, а может быть, даже и конца ХIХ века? Может быть, надо больше внимания уделять Достоевскому, Блоку, еще каким-то поэтам начала века? И прочее, и прочее. Были такие среди наших преподавателей вольнодумцы, которые были подготовлены к при-нятию такого вот расширенного диапазона взглядов на нашу лите-ратуру и культуру, на ее вершину.

Только дай палец черту – и он отхватит всю руку, и начнется «руковождение», к которому мы не подготовлены.

И препирательства перед большой аудиторией привели в замеша-тельство моих однокурсниц и однокурсников, и уже не только наш третий курс, но и старшие даже филологи дергали меня в толпе, спрашивая: что? что? что ты об этом думаешь? Я завихрялся – тем более, что рядом стояла моя невеста, волнуемая заботой о том, как бы со мной ничего не случилось после надвигавшегося на меня выступления. Когда кончились выступления, преподаватели спросили вежливо студентов: не хотим ли и мы высказаться? Наступило смуще-ние, но все лица обернулись ко мне, и я вдруг сорвался с места, взошел на кафедру и произнес речь, за которую я потом и был вытеснен из стационарного в заочное отделение нашего филологического факуль-тета. Я сорвался совершенно неподготовленно, ну, как на лыжах понесся, набирая темп речи, хотя и куда-то подуклон. А в перспективе этого «уклона», как называли тогда, – в прямое обличение всей нашей истории ХХ века. Я заговорил что-то о том, что мало нам синодика, вроде написанного Герценом. Герцен перечислил когда-то жертвы литературные и общекультурные в царствование Николая I: Рылеев повешен и так далее… Пушкин застрелен, Лермонтов застрелен, Полежаев, кто-то там еще-еще, Грибоедов погиб. И вот под уклон меня и понесло произносить то, что по тем временам казалось почти явным преступлением при произнесении публичном, на массу людей. Мало с нас еще более густых жертв, еще более тяжелых в 21-ом году, когда у нас не стало не только Блока и Гумилева, но еще и ряда других поэтов: кто покончил с собой, кто умер с голоду, как Хлебников, а кто-то вынужден был бежать за границу. Такие же жертвы мы понесли и в других областях культуры: от музыки и театра и до философии. Но что винить правительство и партию, в основном не они были виновны в происходившем, а то массовое народное движение, которое тогда же привело ксозданию нашего государства. Но мало этого: мы пережили 37-й год, о котором достаточно сказал уже Н.С.Хрущев, то есть наше партийное руководство. И мы пережили нечто более тяжелое – программу изучения в высшей школе истории нашей литературы, составленную не наукой, а цензурой, которая выстригла из нашей памяти не только имена крупнейших поэтов или свела их места в нашем культурном со-знании к минимуму. Мы очень мало знаем о Достоевском, одном извеличайших писателей мировой литературы, очень ограниченно понимаем Блока, очень странно привыкли смотреть на Ахматову, хотя лирика ее юности былаизумительной. Женщины наши в поэзии проявили себя как нигде и никто в других странах, великих культурах. Может быть, я здесь в этом и заблуждался и, наверно, даже не только в этом – не имел понятия еще о древнеяпонской литературе, в которой женщины играли долгое время едва ли не большую роль, чем мужчины, едва ли не большее место занимали вяпонской классике. Но оставим это.

Я стал говорить и о том, что много мы потеряли в своих контактах с литературным прошлым страны, и я кончил тем резюме, что мы оказались духовно ограблены, и в этом виноват не кто-то по злому умыслу, а виновата сама наша манера относиться к литературе как к служанке политического многословия. Мы создали изабстрактных понятий мифические какие-то образы якобы научных абстракций, и из интерпретаций классиков марксизма мы создали некое языческое богословие. И все конкретные науки превратились у нас в служанок этого богословия. Жертвы, принесенные систематизации мировой культуры, обошлись нам необычайно дорого. Мы оказались ворами, обворовавшими себя, и грабителями, себя самих ограбившими и спрятавшими от самих себя все свои сокровища. Последнее поколение уже не знает, где собака зарыта и где зарыты наши сокровища и наша ответственность; в какой почве, в какую глубину запрятаны наши духовные ресурсы.

Речь эта привела зал в оцепенение. Потом (как писалось тогда) разразились бурные аплодисменты. Полемики же не последовало, никто не взял слова, самыеосторожные, рассудительные и классово чуткие испугались, что их будут привлекать потом давать показания, и постарались представиться в нетях, отсутствующими. Все предпочли молчать – не делать сенсации. Мои однокурсники вдвоем-втроем продолжали вспоминать о происшедшем, они очень много сделали в это время для меня. Они выхлопотали мне место в общежитии, потому что дома у мамы жить мне давно было невыносимо – там было страшно тесно (с женатым братом, с ребенком его, недавно родившимся). Я скитался по приятелям, студентам и ночевал в общежитии, часто нелегально. Девочки выхлопотали мне место. А еще через несколько месяцев я женился, снял комнату поблизости в маленькой избушке как бы на курьих ножках, стоявшей на месте намечавшейся огромной стройки. И никто меня не потащил в КГБ: наверно, не модно было и не хотели в КГБ слушать новые доносы. А мне просто только намекнули на целесообразность ухода на заочное отделение. Я перешел. Мне не нужно было теперь торопиться со сдачей экзаменов, я мог работать, зарабатывать и строить семью. Я ускользнул на этот раз колобком, укатившимся от бабки, и от дедки, и от лисы, и от всех волков, зверей и медведей.

Страх на меня нагоняли окружающие, плакавшие; и каждый день Люся, будущая моя жена, плакала в страхе, что меня должны опять «посадить». И моя мама плакала над извещением о реабилитации отца и над известиями о событиях венгерской революции. В обкоме Гронин, преподаватель политэкономии социализма, пожаловался на то, что я на семинарах слишком активен и как бы саботирую занятия, злоупотребляя своим знанием классиков. Теперь я был уже начитан не только в Марксе и Энгельсе, чтение которых когда-то доставляло мне эстетическое удовольствие, в отличие отработ Ленина, которые я читал с большим трудом, преодолевая отвращение к его злобному пафосу, напоминавшему желчное сквернословие Ницше с нападками на Штрауса и других немецких философов ХIХ века. Ничего специфически российского в Ленине не было.

Однажды, накануне XXII съезда партии, т.е. в 1961 году осенью, я, отлучившись в Челябинск с юга области, накупил в киоске испано-язычных газет – с Фиделем Кастро и с огромными толпами полуголых, по нашим понятиям, кубинок, пляшущих и сверкающих ляжками. И привез эту кипу газет туда, в совхоз, где мы сидели в туристических палатках, изнывая от жары в ожидании уборочной страды, на которую были высланы туда к границе с Казахстаном.

Принес эти газеты и ушел бродить по окрестностям, и, вернувшись до заката, я увидел что-то страшное: нечто вроде митинга, стихийно возникшего, ибо среди сотрудников по информационно-научному бюро Совнархоза обнаружился человек, который знал испанский язык, и ему навязали комментирование изображенной в газете кубинской фиесты. Народная масса вынесла его на какую-то бочку из-под солярки – на трибуну. И он стоял, демонстрируя под ауканье и агуканье толпы крупные фотографии из кубинской газеты и зачитывая тексты, подписи под ними. Все это описывало не будничную жизнь Кубы, а фиесту, праздничный какой-то осенний разгул с плясками, песнями и полураздеваниями девиц на площадях. И все переспрашивали бедного моего Аветика. Он, оказавшись в Америке беженцем из комКитая, вернулся к отцу, вышедшему из ГУЛАГа на просторы родины широкой. И вот его заводила толпа, она вырыжала недоумение: как можно быть таким глупцом, – чтобы из Латинской Америки возвратиться в Россию, хотя бы и ради свидания с родным отцом, – в советскую Россию?

Через месяц начальник по редакторской моей работе вдруг необы-чайно помрачнел на целую неделю, за которой последовал ХХII съезд партии: он получил приказание придраться в моей работе к какому-нибудь недостатку, чтобы меня уволить; а затем материал на меня будет передан в КГБ. И предполагалось, что мне предстоит арест за то, что я спровоцировал этот митинг.


***

В те времена вошло в моду праздничное облачение серьезных книг в веселые суперобложки, которыми я разукрасил в 62 году полученную в коммунальной квартире комнату. Я очень тщательно размещал эти кубистические листки под самыми различными на-клонениями к горизонту, так что при желании моем они образовывали образы осеннего листопада, вертограда в бурю, ангело-черта офорта и прочих эсхатологических зрелищ. Все это усиливало дома и без того веселую обстановку послевоенной середины века. Антипартийная наша веселость выражалась в салонной игре с сочинением блеф-анекдотов о том, как мой сосед по квартире изображал мою манеру выражаться и поведение моих гостей, которые сходились на rendez-vous для занятия французским языком. Крупнейший специалист по Т. Мору И.Н. Осиновский упрямо rendez-vous произносил как рандецвоус. Коту-любимцу тоже приписывалось печатание на меня доносов на моей же машинке втечение всех моих отлучек из дому.


***

Матвей Александрович Гуковский, знакомя со мной, говорил: «Вот мы сидели за слова, а этот за дело. Задумал создать организацию – за это и сидел. Но это уже – задумать что-нибудь – это уже дело». Вот так он шутил. Это звучало острой шуткой по тем временам; сейчас уже выветрилось это – нет такого острого запаха по тем временам всеобщего страха.

Вот пример того, как я знакомился с людьми. Впоследствии у Гуковского я встретил Льва Николаевича Гумилева, автора очень многих книг на евразийскую тему. И в этой части эти книги преодолевали предрассудок о том, что у степных народов не было своей культуры, своей истории, что они были дикие или варварские. Гумилев очень хорошо использовал эту тему для того, чтобы изжить наивные представления о степных народах: о казахах, их предках и предках татар, монголов, вплоть до гуннов. Он доказывал, что мы по гроб жизни обязаны протомонголам изобретением себе штанов, а ко-ням–седел. И поскольку эти предрассудки сложились еще в Средние века в Западной Европе, они, конечно, были ненаучны в наше время. Но наука в значительной степени им следовала. Гумилев вэтой части своей научной работы был очень прогрессивен и разумен. Между нами были отношения, дружеские в той мере, в какой это возможно при разности в возрасте в 15 лет. Есть какие-то сложности, которые мешают фамильярности в таких отношениях.

А остальные мои учителя и воспитатели были еще старше его на-много, как, например, Петр Николаевич Савицкий, к которому, кстати, Гумилев ездил в гости в Прагу, где наслышался обо мне от Савицкого. Сначала полушутя я говаривал Гумилеву, что все мы чем-нибудь обязаны всем. Восточным славянам мы обязаны матерщиной и деревянным зодчеством и чем-то еще. Но больше всего радости для современного человечества в том, что нашлись когда-то какие-то эллины и загнали каких-то илотов в пески и болота, чтобы коз пасли и молоком да мясом кормили спартиатов. А теперь вот по той же стратегеме российские дворяне загоняли мужика вкусты и буераки, а потом большевики загоняли и казака и кулака на Урал и даже дальше. Но большая польза от этого была только самим эллинам, а не римлянам, польза была и возрожденческой Европе тысячи лет спустя. Патриоты наши этого терпеть не могут, потому что приучили себя рифмовать Европу с попой, а это уже опасно.

А потом пошли валом книги Гумилева. Но в этих книгах много было совершенно вздорного, что придумал сам Гумилев уже вглу-бокой старости. Когда я с ним встречался в 50–60-ых годах, мне было чрезвычайно интересно и лестно, что он ко мне хорошо относится, и я даже тогда удивлялся: почему ко мне относятся стаким пониманием и доверием? Был Револьт Иванович Пименов, когда-то высланный из Ленинграда в город Сыктывкар за свою политическую деятельность, – теперь не сажали в тюрьму, а высылали вглухие города, в места не столь отдаленные. Он там провел полтора десятка лет. Когда началась перестройка, его освободили. А.Д.Сахаров, который был его другом, поддержал в избирательной компании в Верховный Совет, и его избрали депутатом…

Везде в России, где люди вообще живут лицом к Европе, по самим лицам (особенно женским) виден опыт самозащиты красотой, т.е. ясное понимание того, что красота – лучшая защита своего личного достоинства, почти гарантия безопасности женщины. Чем дальше отъезжаешь на восток, тем ясней становится, что спиной к Европе (лицом к востокам – в виду имея все, не считая Японии) у нас все труднее защитить вообще красоту, личное достоинство и жизнь.

Можно быть уверенным, что и для Достоевского Россия и Красота были сестрами, синонимами, словами, трудно различимыми по смыслу, если говорить не о человеческих типах и нравах, а о красоте пространства в целом, о пейзаже, каким среди знаменитых худож-ников располагал до нас только Брейгель. Мы все повседневностью воспитаны в том, во что раньше умел вглядетьсявпервые у себя в Нидерландах именно он, Брейгель. А наш Петр Великий сумел проникнуться особыми чувствами к Нидерландам.

Западной Европе с ХIХ в. немного недостает единства колорита, даваемого России устойчивостью ее снежных покровов и густотой туманов. На Западе больше солнца, т.е. колористически Запад веселее и пестрее, так что только у голландцев и фламандцев (от Брейгеля и Рембрандта) можно найти ту сдержанность красок, культуру колорита, какая у наших художников видна с конца ХIХв. И эта красота страны поддерживает любовь к ней, несмотря на весь стыд, какой испытывать приходится за многие массы ее современных жителей, ничего не имеющих, кроме претензий представлять ее народ…



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет