Сочинения в двух томах


ГЛАВА IV ОБ УМЕ ТОНКОМ И ОБ УМЕ СИЛЬНОМ



бет29/35
Дата14.06.2016
өлшемі3.31 Mb.
#135193
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   ...   35
ГЛАВА IV ОБ УМЕ ТОНКОМ И ОБ УМЕ СИЛЬНОМ

В физическом мире тонким называют то, что можно усмотреть с некоторым трудом. В духовном мире, т. е. в области идей и чувств, тонким тоже называют то, что замечают только при некотором усилии ума и некотором внимании.

Скупой Мольера подозревает своего слугу в том, что он его обокрал; он обыскивает его и, не найдя ничего в его карманах, говорит: «Отдай мне без обыска то, что украл у меня». Эти слова Гарпагона '* тонки; они в характере скупца, но было трудно открыть их в нем.

В опере «Исида» 2* нимфа Ио, желая успокоить жалобы Иеракса, говорит ему: «Разве я отношусь к твоим соперникам лучше, чем к тебе?» Иеракс отвечает ей:

==504

CTpaнности моих соперников не равняется моей скорби, Сладостная иллюзия тщетной надежды

Не свергает их с вершины счастья.

Ни один из них не потерял, как я, твоего сердца.

К твоему суровому нраву, как они, Я не привык.

Какое мученье перестать нравиться, Когда однажды вкусил наслаждение быть любимым.

Такое чувство естественно, но оно тонко, оно скрыто в сердце несчастного любовника. И нужны были глаза Кино, чтобы открыть его там.

От тонких чувств перейдем к тонким идеям. Под тонкой идеей подразумевается следствие, тонко выведенное из какой-либо общей идеи. Я говорю следствие потому, что, .как только идея становится обильной истинами, она перестает называться тонкой идеей и получает название принципа, или общей идеи. Обыкновенно говорят принципы, а не тонкие идеи Аристотеля, Локка, Декарта и Ньютона. Конечно, чтобы переходить от наблюдений к наблюдениям и подняться до общих идей, этим философам нужно было обладать большой тонкостью ума, т, е. большим вниманием. Внимание (да позволено мне будет сделать мимоходом это замечание) является микроскопом, который, увеличивая предметы, но не искажая их, заставляет нас замечать в них множество сходств и различий, невидимых для невнимательного взора. Ум в любой области есть, собственно говоря, лишь следствие

внимания.

Но, не удаляясь от своего предмета, я замечу, что идея и чувство, открытие которых предполагает в авторе и много тонкости, и много внимания, не получат, однако, названия тонких, если это чувство или эта идея представлены на сцене пли же изложены простым и естественным образом. Публика не называет тонким то, что она понимает без усилия. Прилагательными к слову ум она обозначает только впечатления, получаемые ею от представляемых ей идей или чувств.

Установив этот факт, мы можем сказать, что тонкой идеей называется такая идея, которая ускользает от проницательности большинства читателей; ускользает же она в тех случаях, когда автор перескакивает через промежуточные идеи, необходимые для понимания предлагаемой идеи.

 

==505



Таковым является часто повторяющееся Фонтенелем изречение: «Пришлось бы уничтожить почти все религии2, если бы исповедующих их заставили любить друг друга». Умный человек легко может найти промежуточные идеи, связующие между собой оба положения данной фразы3; но умных людей мало.

Тонкими идеями называют еще идеи, излагаемые темным, загадочным или изысканным образом. Надо сказать, что вообще это название дается скорее способу выражения, чем самому роду идей.

В хвалебной речи кардиналу Дюбуа Фонтенель, говоря о его трудах по воспитанию регента, герцога Орлеанского, сказал, что «этот прелат ежедневно работал над тем, чтобы стать бесполезным»; эта идея обязана своей тонкостью туманности выражения.

В опере «Фетида» 3* богиня, желая отомстить Пелею, которого она считает неверным, говорит: Мое сердце отдалось тебе, прельщенное видом Пылкой любви, которую ты, как будто, ко мне чувствовал; Но я накажу его за это, возложив на себя муку Любить другого, а не тебя.

Ясно, что и эта идея, подобно всем идеям подобного рода, получила название тонкой лишь благодаря загадочному способу выражения и, следовательно, благодаря некоторому усилию ума, нужному для ее понимания. Но ведь всякий автор пишет для того, чтобы быть понятным. Все, что противоречит ясности, является недостатком стиля; следовательно, всякая тонкая манера выражаться является ложной4; поэтому, чем тоньше идея и чем легче она может ускользнуть от проницательности читателя, тем с большим вниманием нужно стремиться передать ее просто и естественно.

Обратимся теперь к тому роду ума, который обозначают эпитетом сильный.

Идеей сильной называется идея интересная и способная произвести на нас яркое впечатление. Это впечатление может быть действием или самой идеи, или способа выражения ее 5.

Идея довольно обычная, но ярко или образно выраженная, может произвести на нас сильное впечатление. Так, аббат Карто, сравнивая Вергилия с Лукианом, говорит следующее: «Вергилий является лишь жрецом, вос-

 

==506



питанным в лицемерной среде храма; плаксивый, лицемерный и ханжеский характер его героя не делает чести поэту; его вдохновение зажигается, по-видимому, лишь от огня лампад, висящих перед алтарем, дерзновенное же вдохновение Лукиана воспламеняется от блеска молний». Словом, мы придаем эпитет сильный тому, что производит на нас яркое впечатление. А так как великое и сильное схожи в том, что производят на нас живое впечатление, то эти два выражения часто смешивают.

Чтобы точно определить различие между великим и сильным, я рассмотрю два эти понятия отдельно; во-первых, по отношению к идеям, во-вторых, по отношению к образам и, в-третьих, по отношению к чувствам.

Великая идея бывает обыкновенно идеей, представляющей интерес для всего. Но идеи такого рода не всегда принадлежат к тем идеям, которые производят на нас особенно яркое впечатление. Аксиомы, провозглашавшиеся некогда в Портике или в Ликее, интересные для всех людей и, следовательно, для афинян, не оказывали на них, однако, того впечатления, какое производили речи Демосфена, когда этот оратор упрекал их в трусости. «Вы спрашиваете друг друга, умер ли Филипп? О, афиняне, какое вам дело до того, жив он или мертв? Если бы небо избавило вас от него, вы сами вскоре создали бы себе другого Филиппа». Если речи ораторов производили на афинян большее впечатление, чем открытия их философов, то потому, что Демосфен высказывал им идеи, имевшие большее отношение к их настоящему положению "и, следовательно, более непосредственно интересовавшие их. Но люди обыкновенно видят лишь настоящий момент, поэтому на них всегда больше действуют такого рода идеи, чем идеи великие и общие, которые не так непосредственно связаны с их настоящим положением.

Потому-то польза красноречивых произведений, способных возбуждать душу, и речей, действующих тем, что в них обсуждаются текущие интересы государства, менее важна и менее длительна, чем польза открытий философа, и первые не могут, подобно вторым, иметь значение для всех времен и всех стран. Единственным различием между великим и сильным в области идей является то, что первое пробуждает более общий интерес, а второе более живой6.

 

==507



Когда дело идет о прекрасных изображениях, об описаниях или картинах, действующих на воображение, то здесь сильное и великое сходны в том, что оба должны трактовать о великих сюжетах.

Тамерлан и Картуш — два разбойника, из которых один грабит с помощью четырехсот тысяч людей, а другой — лишь с помощью четырехсот. Первый вызывает наше уважение, второй — наше презрение 7.

То, что я говорю о духовном мире, применимо и к миру физическому. То, что само по себе мало или становится малым по сравнению с большим предметом, не производит на нас почти никакого впечатления.

Вообразите себе Александра в момент наиболее героический, когда он бросается на врага. Если рядом с этим героем вы представите себе одного из тех сынов земли8, которые, вырастая в год на локоть в толщину и на три или на четыре локтя в вышину, могли нагромоздить Оссу на Пелион, то Александр будет перед ними лишь забавной марионеткой, а гнев его покажется только смешным.

Но если сильное бывает всегда великим, то великое не всегда бывает сильным. Картина, изображающая Храм богини судьбы или Храм небесных празднеств, может быть грандиозной, величественной и даже возвышенной, но она произведет на нас меньшее впечатление, чем картина, изображающая Тартар. Картина, изображающая прославление святых, менее поражает воображение, чем «Страшный суд» Микеланджело.

Словом, сильное есть результат сочетания великого со страшным. И если все люди более чувствительны к страданию, чем к удовольствию, если сильное страдание заглушает всякое приятное чувство, а сильное удовольствие не может заглушить в нас чувство острого страдания, то, следовательно, сильное должно действовать на нас живее и нас должно больше поражать изображение ада, чем Олимпа.

В области наслаждений воображение, возбуждаемое жаждой наибольшего блаженства, всегда изобретательно; Олимпу всегда недостает какого-нибудь украшения.

Но если дело идет об ужасном, то воображению незачем изобретать, и в этом случае оно менее требовательно: ад всегда достаточно страшен.

 

==508



Таково различие между великим и сильным в картинах и в поэтических описаниях. Посмотрим теперь, не найдем ли мы того же самого различия в картинах драматических и в изображении страстей.

В трагедии мы называем сильными всякую страсть и всякое чувство, которые сильно задевают нас, т. е. все те чувства, жертвой или игрушкой которых может быть зритель.

Никто не может избежать ударов мести или ревности. Поэтому сцена, в которой Атрей предлагает своему брату Фиесту чашу, наполненную кровью его сына, бешенство Радамиста4*, который, желая скрыть прелести Зенобии от жадных взоров победителя, влечет ее, окровавленную, в Араке, представляют для зрителя картины более страшные, чем изображение честолюбца, занявшего престол своего властелина.

В этой последней картине зритель не видит ничего опасного для себя. Среди зрителей нет монархов; бедствия переворота не настолько неминуемы, чтобы поразить их ужасом, и поэтому они с удовольствием смотрят на это зрелище9. Одних это зрелище пленяет, показывая им даже в самых высоких кругах ту непрочность счастья, которая создает известное равенство между всеми положениями и утешает маленьких людей в их низком положении. Другим оно нравится потому, что льстит их непостоянству, основанному на желании лучшей доли; чрез бури государственных переворотов им всегда светит надежда на лучшее положение и на близкую возможность его. Наконец, большинство людей восхищено величием этого зрелища и они охвачены симпатией к достойному и добродетельному герою, которого поэт выводит на сцену. Мы всегда отождествляем себя с героем, так как желание счастья заставляет нас смотреть на уважение как на средство для его достижения. Чем достойнее нам кажется герой, т. е. чем более его идея и чувства сходны с нашими, тем более мы отождествляем себя с ним и тем живее интересуемся его несчастной или счастливой судьбой. Каждый с удовольствием узнает в герое свои собственные чувства. И это удовольствие тем живее, чем величественнее роль героя на земле, которому приходится, подобно Ганнибалу, Сулле, Серторию или Цезарю, подчинять себе народ, чья судьба становится судьбой всего мира. Все предметы действуют на нас всегда пропорцио-

 

==509



нально своему величию. Если вы представите на театральной сцене заговор в Генуе и в Риме, если вы одинаково четко изобразите характеры графа Фиеско5* и Катилины, одарите их равной силой, мужеством, умом и возвышенностью духа, то я уверен, что отважный Катилина станет почти исключительным предметом нашего восхищения, грандиозность его предприятия сообщится его характеру, возвысит его в наших глазах и источником этой нашей иллюзии будет наше собственное желание счастья.

Действительно, мы будем считать себя тем счастливее, чем мы будем могущественнее, чем многочисленнее народ, которым мы будем управлять, чем большее число людей будет предупреждать и удовлетворять наши желания, пока наконец, оставшись единственно свободными на земле, мы не будем окружены целым миром рабов.

Вот главные причины удовольствия, доставляемого нам изображением честолюбия — страсти, которая называется великой лишь потому, что велики перемены, производимые ею на земле.

Если и любовь порой порождала великие перемены, если она определила исход сражения при Акпиуме6* в пользу Октавия, если в веке более близком она открыла маврам доступ в Испанию и если. один за другим она низвергала престолы, то эти великие перевороты не являются все же необходимыми следствиями любви, как они являются необходимыми следствиями честолюбия.

Поэтому жажда величия и любовь к родине, которую можно рассматривать как честолюбие, только более добродетельное, получали всегда предпочтительно перед всеми другими страстями название великих страстей — название, которое было перенесено на героев, вдохновляемых ими, и позже было дано Корнелю и другим знаменитым поэтам, изображавшим эти страсти. В связи с этим я замечу, что любовную страсть не менее трудно изображать, чем страсть честолюбия. Чтобы изобразить характер Федры с таким искусством, как это сделал Расин, нужно было, конечно, не меньше ума, идей и комбинаций, чем для изображения характера Клеопатры в «Родогуне» 7*. Словом, название великого больше относится к выбору сюжета, чем к искусству художника.

Из сказанного мной вытекает, что если люди более чувствительны к страданию, чем к удовольствию, то

 

К оглавлению

==510

идеи, картины и страсти, изображающие чувство страха и ужаса, должны производить на них впечатление более сильное, чем предметы, созданные для общего изумления и восхищения. Словом, великое в любой отрасли есть то, что поражает всех людей, а сильное есть то, что производит менее общее, но более живое впечатление.

Открытие компаса является, без сомнения, более общеполезным для человечества, чем открытие какого-либо заговора, но это последнее бесконечно более интересно для того государства, в котором происходит заговор.

Определив идею сильного, я замечу, что так как люди могут сообщать друг другу свои идеи только словами, то, как бы ни была сильна мысль, но если сила выражения не отвечает силе мысли, она всегда покажется слабой, по крайней мере для лица, не одаренного мощью ума, возмещающей слабость выражения.

Но чтобы сильно передать какую-нибудь мысль, нужно, во-первых, выразить ее ясным и точным образом: всякая идея, выраженная двусмысленно, похожа на предмет, видимый сквозь туман; впечатление от нее _ недостаточно четко, чтобы быть сильным. Во-вторых, нужно, чтобы эта мысль была, если возможно, облечена в образ и чтобы образ был точным слепком с мысли.

Действительно, если все наши идеи суть следствие наших ощущений, то и передавать эти идеи другим людям мы можем лишь с помощью органов чувств; как я уже сказал в главе о воображении, нужно обращаться к глазам, чтобы быть понятым умом.

Чтобы оказать на нас сильное впечатление, недостаточно даже, чтобы образ был верным и являлся точным слепком с идеи; нужно еще, чтобы он был грандиозным, но не исполинским10; таков образ, употребленный бессмертным автором «Духа законов», когда он сравнивает деспотов с дикарями, «которые с топором в руке срубают дерево, чтобы сорвать его плоды».

Кроме того, нужно, чтобы этот грандиозный образ был новым или по крайней мере был облечен в новую форму. Удивление, вызванное новизной, сосредоточивает все наше внимание на идее и этим дает ей возможность произвести на нас более сильное впечатление. Наконец, последняя степень совершенства достигается в этой области, когда образ, в который облечена идея, есть образ движения. Такая картина всегда предпочтительнее

 

==511



изображения предмета неподвижного: она возбуждает в нас больше ощущений и производит, следовательно, более живое впечатление. Нас всегда более поражает буря, чем затишье.

Таким образом, силой изложения автор обязан отчасти воображению; с его помощью он сообщает душе читателя весь жар своих мыслей. Если в этом отношении англичане приписывают себе превосходство над нами, то этим преимуществом они обязаны не столько особой силе их языка, сколько особой форме их правления. Сила свойственна свободному государству, в котором человек, создавший высокую мысль, может с полной силой выразить ее. Иначе обстоит дело в государствах монархических: в этих странах интересы отдельных сословий или немногих отдельных высокопоставленных лиц, а еще чаще ложная и мелочная политика ставят препятствия порывам гения. Тот, кто в этих государствах поднимается до великих идей, часто вынужден молчать о них или по крайней мере ослаблять их силу двусмысленностью, загадочностью и бледностью выражения. Поэтому лорд Честерфильд8* в одном письме, адресованном аббату Гваско, мог сказать об авторе «Духа законов» следующее; «Как жаль, что г-н президент де Монтескье, удержанный, конечно, боязнью перед правительством, не осмелился сказать все, что он хотел. Можно хорошо понять в общем, что он думает относительно некоторых вопросов, но он выражается недостаточно ясно и сильно; мы гораздо лучше знали бы, что он думает, если бы он писал свое сочинение в Лондоне и если бы он родился англичанином».

Этот недостаток силы выражения не является, однако, признаком недостатка гениальности у народа. Из всех областей, которые кажутся ничтожными сильным мира сего и потому с презрением предоставлены гению. я могу привести множество доказательств этой истины. Так, например, какая сила выражения в некоторых надгробных речах Боссюэ и в некоторых сценах трагедии «Магомет», которая, несмотря ни на какую критику, является, может быть, одним из прекраснейших произведений знаменитого Вольтера!

Я закончу одним отрывком из аббата Карто, отрывком, полным той силы выражения, на которую не считают способным наш язык. Аббат Карто объясняет здесь причину суеверия египтян.

 

==512



«Мог ли этот народ не быть наиболее суеверным и i всех народов? Египет, — говорит он, — был страной волшебного; воображение здесь всегда подстегивалось грандиозным и чудесным, повсюду открывались перспективы для ужаса и восхищения. Царь бы, г предметом изумления и страха. Подобно скрытой и глубине облаков грозе, которая, кажется, гремит в них с большей сплои и величественностью, и царь изрекал свою волю из глубины лабиринтов и чертогов. Государи показывались лишь в страшном и грозном облачении власти, еще более усиленной их божественным происхождением. Кончина царей была апофеозом; земля оседала под тяжестью их мавзолеев. Как могущественные боги, они покрыли Египет великолепными обелисками, испещренными чудесными надписями, исполинскими пирамидами, вершины которых терялись в облаках; как благие боги, они вырыли те озера, что гордо ограждают Египет от неожиданностей природы.

Храм и жрецы казались еще страшнее трона и государя и сильнее действовали на воображение египтян. В одном из этих храмов находился колосс Сераписа. Никто из смертных не смел приближаться к нему. Существование мира было связано с существованием этого колосса: тот, кто разбил бы этот талисман, погрузил бы Вселенную в первичный хаос. Легковерие было безграничным, все в Египте было загадкой, чудом или тайной. Во всех храмах были оракулы: все пещеры изрыгали ужасный вой; всюду виднелись трясущиеся треножники, беснующиеся пифид, жертвы, жрецы и маги, которым боги, облекая их своей божественной властью, поручали выполнение своей мести.

Философы, вооружившись против суеверия, восстали против него; но вскоре, углубившись в лабиринт слишком отвлеченной метафизики, они предались спорам, которые внесли среди них раздоры; этим воспользовались корысть и фанатизм, оплодотворив хаос различных философских систем, из которых вышли пышные мистерии Осириса, Исиды и Гора9*. Под прикрытием таинственного и великолепного мрака теологии и религии обман остался неузнанным. Если некоторые египтяне и заметили его в неясном свете сомнения, то месть, всегда угрожавшая нескромны», преградила их взорам доступ к свету, их устам — доступ к истине. И даже сами цари,

 

==513



которые, желая оградить себя от всяких посягательств, окружили с помощью жрецов свой трон ужасом, суеверием и призраками, — даже сами цари, говорю я, были запуганы. Вскоре они доверили храмам священные особы молодых царевичей; настала роковая эпоха тирании египетских жрецов; с тех пор их могуществу не было преград. Цари с младенчества становились жертвой предрассудков; из свободных и независимых, какими они были прежде, пока они видели в жрецах только негодяев или подкупленных фанатиков, они сделались их рабами и жертвами. Народ, подражая царям, последовал их примеру, и весь Египет простерся у ног верховного жреца и пред алтарем суеверия».

Мне кажется, что это великолепное описание аббата Карто показывает, что та слабость выражения, в которой нас упрекают и которую можно заметить в некоторых наших произведениях, не может быть приписана недостатку гениальности у народа.



ПРИМЕЧАНИЯ К ГЛАВЕ IV

' В произведениях Фонтенеля мы находим тысячи примеров

этого.

2 То, что может быть верно относительно ложных религий, неприменимо к нашей поучающей любви к ближнему.

3 То же самое можно сказать о следующем изречении Фонтенеля: «Когда я писал, я всегда старался понимать самого себя». Немногие, действительно, понимают это изречение Фонтенеля. Немногие сознают, подобно ему, всю важность правила, которому так трудно следовать. Не говоря уже об умах обыкновенных, как много даже среди таких мыслителей, как Мальбранш, Лейбниц и другие великие философы, людей, которые, не применив к себе изречения Фонтенеля, не стремились к пониманию себя самих, к разложению своих принципов па составные части, к сведению их к простым и всегда ясным положениям, чего нельзя достигнуть, не зная хорошенько, понимаешь ли самого себя. Они опирались на те принципы, неясность которых всегда подозрительна тому, кто помнит изречение Фонтенеля. Так как они не докопались, если можно так выразиться, до твердого грунта, то все громадное здание их системы оседало, по мере того как они его воздвигали.

4 Мне хорошо известно, что такие обороты имеют ценителей. Людям кажется, говорят они, что все легко понятое уже приходило в голову всем; поэтому ясность выражения указывает на неумелость автора. Нужно всегда набрасывать некий облачный покров на свои мысли. Тщеславию многих людей льстит проникнуть за это облако, непроницаемое для среднего читателя, и уловить истину через неясность выражения; они еще и потому так восхваляют подобную манеру писать, что под предлогом похвалы автору они

 

==514



восхваляют свою собственную проницательность. Это бесспорно. Но по-моему, нужно презирать подобные похвалы и противиться желанию их заслужить. Если какая-нибудь мысль выражена очень тонко, то сначала она бывает плохо понята, но под конец она становится понятной всем. Но как только загадка выражения разгадана,^ то мысль сводится умными людьми к ее истинной внутренней ценности, а людьми посредственными оценивается даже и много ниже: им теперь стыдно своей недостаточной проницательности, и поэтому своим несправедливым презрением они мстят за оскорбление, которое тонкость выражения нанесла остроте их ума.

5 В Персии эпитетами «художник» или «скульптор» обозначают неравную силу различных поэтов; там поэтому говорят: поэтхудожник или поэт-скульптор.

6 Иногда какое-нибудь рассуждение называют сильным, но только тогда, когда дело идет об интересующем .нас предмете. Поэтому такое название не дают, например, геометрическим доказательствам, хотя из всех рассуждений они, без сомнения, наиболее сильные.

7 Все, что лишено силы, становится смешным, и все, что обладает ею, облагораживается. Какая разница между мошенничеством какого-нибудь контрабандиста и Карла V!

8 В глазах такого исполина Цезарь, сказавший veni, vidi, vici (пришел, увидел, победил) и совершавший столь быстро своп завоевания, показался бы медлительным, как ползущая морская звезда или улитка.

9 Отчасти этим можно объяснить восхищение перед бичами мира, перед воинами, чье мужество ниспровергало империи и изменяло лик земли. Мы читаем с удовольствием их историю, но страшились бы быть их современниками. Эти завоеватели подобны черным тучам, изборожденным молниями, которые, вырываясь из их чрева, разбивают в куски деревья и скалы. Вблизи это зрелище охватывает ужасом, вдали оно наполняет восхищением.

10 Чрезмерная величина образа делает его иногда смешным. Когда псалмопевец говорит: «горы скачут подобно баранам», то этот образ производит на нас мало впечатления, потому что немногие люди обладают достаточно сильным воображением, чтобы ясно и живо представить себе горы скачущими, как козлята.

глава V ОБ УМЕ СВЕТЛОМ, ОБ УМЕ ОБШИРНОМ, ОБ УМЕ ПРОНИЦАТЕЛЬНОМ И О ВКУСЕ

Если верить некоторым людям, то гений есть нечто вроде инстинкта, способного даже без ведома того лица, которое он одушевляет, совершать в нем величайшие вещи. Этот инстинкт они ставят гораздо ниже светлого ума, который они принимают за универсальный интеллект. Мнение это, поддерживаемое некоторыми весьма умными людьми, еще не принято, однако, обществом.

17*                                                  

==515

Чтобы прийти к каким-нибудь результатам по этому вопросу, необходимо, думаю я, дать определение понятия светлый ум.

В физике светом называется то тело, присутствие которого делает предметы видимыми. Светлым умом является, следовательно, ум такого рода, который делает наши идеи видимыми среднему читателю. Его свойство заключается в умении так расположить идеи, необходимые для доказательства истины, что их легко можно охватить. Благодарное общество дает название светлого ума тому лицу, которое просвещает его.

До появления Фонтенеля большая часть ученых, взобравшихся на обрывистую вершину науки, оказалась совершенно изолированной и лишенной всякого общения с другими людьми. Они но сровняли научное поприще и не провели к нему дороги для невежества. Фонтенель, которого я не рассматриваю здесь с точки зрения того, что делает его гениальным, был тем не менее одним из первых, построивших мост между наукой и незнанием. Он заметил, что и невежда может получать семена всех истин, но что для этого нужно подготовить его ум и что новую мысль (пользуясь его выражением), как и клин, нельзя вбивать с широкого конца. Он стремился к изложению идей с наибольшей ясностью и преуспел в этом; множество посредственных умов вдруг увидело себя просвещенными, и общественная благодарность наделила его титулом светлого ума.

Что же нужно было для совершения такого чуда? Только наблюдать за ходом мышления обыкновенных умов, знать, что все в мире связано и что в области идей незнание всегда вынуждено уступать огромным, хотя и незаметным успехам просвещения, которые можно сравнить с теми тонкими корнями, которые, проникая в расщелины скал, разбухают там и наконец раздробляют их. Н^жно было, наконец, осознать, что природа является длинной цепью и что с помощью посредствующих идей можно звено за звеном привести посредственные умы к самым высоким идеям '.

Словом, светлый ум есть не что иное, как способность сближать мысли между собой, связывать идеи уже известные с идеями менее известными и передавать их в точных и ясных выражениях.

 

==516



В философии эта способность является тем, чем в поэзии стихосложение. Искусство стихосложения заключается в сильной и гармонической передаче мыслей поэта; искусство светлых умов заключается в том, чтобы ясно передавать идеи философов.

Оба этих таланта не предполагают ни гениальности, ни изобретательности, хотя и не исключают их. Не все люди столь счастливы, как Декарт, Локк, Гоббс и Бэкон, которые со светлым умом соединяли и гениальность, и изобретательность. Светлый ум служит иногда лишь истолкователем для философского гения и тем органом, посредством которого он сообщает обычным умам идеи, превосходящие способность их понимания.

Если часто смешивали светлый ум с гением, то потому, что и тот и другой просвещают человечество, и потому, что недостаточно ясно сознавали, что гений является центром и очагом, откуда светлый ум извлекает свои блестящие идеи, которые он затем передает толпе.

В науках гений, подобно смелому мореплавателю, ищет и открывает неизвестные области. Светлым же умам надлежит медленно вести по их следам свой век и косную массу обычных умов.

В искусствах гении опережает светлые умы, и его можно сравнить с превосходным скакуном, который быстрыми скачками углубляется в чащу лесов и перескакивает через заросли и рытвины. Постоянно занятые наблюдением над ним и слишком медленные, чтобы следовать за ним в его беге, светлые умы поджидают его, так сказать, на прогалинах, замечают его здесь, отмечают некоторые тропинки, по которым он двигался, но могут всегда отметить лишь самое малое число их.

Действительно, если бы в таких искусствах, как, например, красноречие пли поэзия, светлый ум мог давать все те тонкие правила, от соблюдения которых зависит совершенство поэм или речей, то красноречие или поэзия не были бы больше плодами гения; люди становились бы великими поэтами и великими ораторами, как становятся хорошими счетчиками. Одни только гении может охватить все те' сложные правила, которые обеспечивают ему успех. Бессилие светлых умов открыть все эти правила является причиной их малого успеха в тех самых искусствах, о которых они часто высказывала столь превосходные суждения. Они могут выполнить

 

==517



кое-какие условия, необходимые для хорошего произведения, но упускают главные.

Фонтенель, на которого я сошлюсь для пояснения этой мысли примером, дал, без сомнения, в своей «Поэтике» превосходные правила. Но так как в этом произведении он не говорит ни о стихосложении, ни об искусстве возбуждать страсти, то, вероятно, что, соблюдая предписанные им самим тонкие правила, он мог бы сочинять лишь холодные трагедии.

Из различия, установленного между гением и светлыми умами, вытекает, что человеческий род не обязан этим последним никакими открытиями и что светлые умы не раздвигают границ нашего мышления.

Словом,, этот род ума есть не что иное, как талант, как способ ясной передачи своих идей другим людям. Но здесь я должен заметить, что тот, кто сосредоточил бы свое внимание лишь в одной области и с ясностью излагал бы принципы только одного искусства, как, например, музыки или живописи, не мог бы быть причислен к светлым умам.

Чтобы заслужить это название, нужно или внести свет в область исключительно интересную, или же осветить много различных вопросов. То, что мы называем светлым умом, всегда предполагает известную обширность знания; поэтому такой ум может производить впечатление даже на людей просвещенных и в разговоре одерживать победу над гением. Введите в собрание людей, знаменитых в различных искусствах или науках, человека, обладающего светлым умом. Беседуя о живописи с поэтом, о философии с живописцем, о скульптуре с философом, он изложит все принципы с большей точностью и разовьет их идеи с большей ясностью, чем эти знаменитые люди сумели бы их развить друг перед другом, и поэтому он заслужит их уважение. Но пусть это же самое лицо совершит неловкость, заговорит о живописи с живописцем, о поэзии с поэтом, о философии с философом, и тогда он покажется им ясным, но ограниченным умом, лишь выразителем общих мест. Есть только один случай, когда светлые и обширные умы могут быть поставлены наряду с гениями, именно когда некоторые науки чрезвычайно разработаны, и этого рода умы указывают на присущие им всем и, следовательно, более общие принципы.

 

==518



Сказанное мной указывает на значительное различие между умами_ проницательными и умами светлыми и обширными; последние быстро схватывают множество предметов, первые же, наоборот, касаются лишь немногих вещей, но углубляют их и проходят в глубину то расстояние, которое умы обширные проходят на поверхности. Идея, которую я связываю со словом проницательный, отвечает его этимологии. Свойство такого рода ума заключается в проникновении в предмет; когда же он достигает в нем известной глубины, то он лишается своего названия проницательный и получает название глубокий.

По словам Формея'*, глубокий ум или гений в науке есть не что иное, как умение сводить идеи отчетливые к другим идеям, еще более простым и ясным, пока наконец не достигается последнее возможное решение. Тот, кто мог бы знать, прибавляет Формой, до какой точки каждый человек доводит этот анализ, тот имел бы перед собой шкалу глубины каждого ума.

Р1з сказанного следует, что краткость жизни не позволяет человеку быть глубоким в нескольких отраслях знания и что, чем проницательнее и глубже ум, тем менее он обширен, а ума универсального не существует.

В связи с вопросом о проницательном уме я замечу, что общество дает это название лишь тем знаменитым людям, которые занимаются науками, более или менее доступными для общества, например этикой, политикой, метафизикой и т. д. Если же дело идет, например, о живописи пли геометрии, то лишь в глазах людей, сведущих в этом искусстве или в науке, можно показаться умом проницательным. Общество, слишком невежественное для того, чтобы оценить проницательность ума в этих различных отраслях, высказывает суждение о произведениях автора, никогда не прилагая к его уму эпитета проницательности; чтобы воздать хвалу автору, оно ждет, чтобы последний разрешением каких-нибудь трудных задач или созданием прекрасных картин заслужил название великого геометра или великого живописца.

Ко всему сказанному я прибавлю лишь несколько слов, именно, что острота ума и проницательность являются двумя видами ума одной природы. Человек кажется одаренным очень большой остротой ума, когда, размышляя долгое время и держа постоянно в памяти

 

==519



все те предметы, которых обыкновенно касаются в разговорах, он быстро их схватывает и проникает в их сущность. Единственное различие между проницательностью и остротой ума заключается в том, что эта последняя предполагает большую быстроту соображения, а также более свежее знание вопросов, в которых эта острота проявляется. Острота ума тем сильнее, чем глубже и чем недавнее мы занимались данной отраслью знания.

Перейдем теперь к вкусу. Это последний вопрос, который я хочу исследовать в этой главе.



Вкус, взятый в своем наиболее обширном значении, есть в применении к произведениям знание того, что заслуживает уважения всех людей. Среди искусств и наук существуют -такие, относительно которых общество принимает взгляды людей сведущих, а само не высказывает никакого суждения; таковы математика, механика и некоторые части физики или живописи. В такого рода искусствах или науках единственными людьми со вкусом являются знатоки, вкус в этих областях является знанием истинно прекрасного.

Иное дело произведения, о которых общество может или считает себя вправе судить; таковы поэмы, романы, трагедии, моральные и политические рассуждения и т. д. Здесь под словом вкус не нужно понимать точное знание прекрасного, способного поразить народы всех времен и всех стран, но более частное знание того, что нравится обществу у данного народа. Существует два способа достигнуть такого знания и, следовательно, два различных вкуса. Один я называю вкусом привычки; таков вкус большинства актеров, которые благодаря ежедневному изучению идей и чувств способны нравиться публике, делаются очень хорошими судьями театральных произведений, а особенно пьес, похожих на те, которые уже ставились. Другой род вкуса есть вкус сознательный gout raisonne); он основывается на глубоком знании человечества и духа времени. Людям, одаренным этим вкусом, надлежит по преимуществу судить об оригинальных произведениях. У человека, обладающего лишь вкусом привычки, не хватает вкуса, как только ему не хватает объектов для сравнения. Но сознательный 'вкус, который, без сомнения, превосходит то, что я называю вкусом привычки, приобретается, как я уже сказал, лишь путем долгих изучений вкуса публики и произведений того ис-

 

К оглавлению

==520

кусства или науки, в которых мы хотим прослыть людьми со вкусом. Применяя ко вкусу то, что я сказал об уме, я могу заключить, что не существует вкуса универсального.

Единственное замечание, которое мне остается сделать по этому вопросу, — это, что знаменитые люди не всегда являются лучшими судьями даже в той самой области, в которой они имеют наибольший успех. Какова же причина такого литературного явления? Причина в том, что у великих писателей, как и у великих живописцев, у каждого своя манера. Кребильон, например, выражает свои мысли с силой, жаром и энергией, свойственными только ему; Фонтенель изображает их с точностью, правильностью и особенными свойственными лишь ему оборотами; Вольтер передает их с неистощимой фантазией, благородством и изяществом. Каждый из этих знаменитых людей, побуждаемый собственным вкусом, считает свою манеру наилучшей и часто предпочитает человека посредственного, усвоившего его манеру, гению, создавшему свою собственную. Отсюда различие суждения об одном и том же произведении знаменитого писателя у публики, которая, не относясь с почтением к. подражателям, желает, чтобы автор был оригинальным.

Поэтому умный человек, который усовершенствовал свой вкус в какой-либо области, не будучи сам сочинителем и не усвоив себе определенной манеры, имеет обыкновенно более верный вкус, чем самые великие писатели. Никакой интерес не вводит его в заблуждение и не мешает ему становиться на ту точку зрения, с которой публика рассматривает и судит художественные произведения.

ПРИМЕЧАНИЕ К ГЛАВЕ V

' Не существует ничего, чего люди не могли бы поить Каким бы сложным ни было данное положение, при помощи анализа всегда возможно разложить его на несколько простых положений; и когда в этих положениях мы сблизим да к нет, т, е. когда никто но сможет их отрицать, не впадая в противоречие с самим собой и не утверждая, что одна и та же вещь существует и не сущесгвует, то эти положения станут очевидными. Каждую истину можно привести к такому виду, а раз это сделано, то не найдется глаз, которые закрылись бы для света. Но как много времени и наблюдений нужно для такого анализа и для сведения известных истин к столь простым положениям! Это работа всех времен и всех умов. В ученых я вижу лишь людей, постоянно занятых

 

==521



сближением да <а нет, в то время как общество ожидает, что путем такого сближения идей ученые дадут ему возможность охватить в каждой области предлагаемые ему истины.

00.htm - glava41





Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   25   26   27   28   29   30   31   32   ...   35




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет