Он (с оживлением): Верно. Как Вы угадали?
Я: Когда-то, в школе, видел серию открыток. Похож на «Цесаревича».
Он: Нет, это «Ретвизан». (Корабли эти были однотипными). Я сейчас как раз собираю материал о нём. Ведь он 20 минут держал на себе судьбу всей войны.
Я: В бою под Шантунгом?
Он: А говорите — эрудиции нет…
Я: Кто же «Порт-Артур» Степанова не читал?
Он: Читают все, а помнят немногие.
Я: В данном случае хвалить не стоит— русско-японской войной я занимался и специально. Скажите, Иван Антонович, Вам нравится серия «Пламенные революционеры»?
Оказалось, что с книгами из этой серии он не знакомился — не любит литературу юбилейного типа. Я сообщил ему, что Прилежаева написала для издательства «Малыш» книгу о XXIV съезде. Он возмутился и сказал, что писать такие книги недостойно писателя. Я вступился за Прилежаеву — она написала немало хороших книг. Оказалось, что «Юность Маши Строговой» он не читал.
«Но о съезде, тем более о таком, именно об этом, ей писать для детей всё равно не следовало». Я согласился с ним безоговорочно, и рассказал, что инспекторша из РОНО требовала от меня и других учителей поминать этот съезд на каждом уроке. Я тогда поразился — как увязать рассказ о пугачёвщине четвероклассникам с XXIV съездом, а она говорит — сумейте увязать. А съезд этот – не «коллективизации» или «победителей», а скорее — «забвения памяти» и «сытого брюха». Но книги из серии «Пламенные революционеры» — не юбилейные. Все они великолепны, только Окуджава гадость о Пестеле написал. А книга Гладилина «Евангелие от Робеспьера» — просто чудо. Кажется, Иван Антонович записал название, во всяком случае сказал, что прочтёт. Нет, ему не нужно её приносить, ему из Ленинской принесут. Съезды партии вообще освещаются скверно, и правдиво о них писать очень трудно. Помните, на XIX съезде выступал какой-то беглый югослав, рассказывал всякие страсти. А газеты всё это напечатали. Вот Вам и рост процента лживости. Я заспорил. Это – не было ложью. Если бы беглец из колымских лагерей где-нибудь рассказал о том, что там творилось, это тоже не было бы ложью. — «А Вы уверены, что там было такое?» — заинтересовался он.
Я: У нас историю южных славян преподавал Иван Драгович Очак. Он был в войну одним из соратников Тито, в 1948 лечился у нас, и при разрыве остался в Союзе. Он нам кое-что рассказал об этих событиях. Югославия первая на Балканах провела коллективизацию, организовала на наш манер промышленность. Но она на 80 % зависела от нас по сырью и машинам, да и специалистов мы много послали — там их немцы массу уничтожили, а было и так мало. Зависимость — огромная. И при этом наш, скажем, врач получал больше югославского министра. А если такой врач сам пытался опротестовать такое положение — его отзывали. А наш посол требовал, чтобы югославский ЦК собирался только в его присутствии.
Тито написал Сталину, что Югославия все же независимая страна, а Сталин решил его проучить — вот и началась вся эта история. Тито будто бы сказал тогда: «Нам одно осталось — всем привязать на шею камни и попрыгать в Ядранское море». Но прыгать он не стал, а решил бороться. Наши прекратили торговлю, страна осталась без машин, без сырья, без специалистов, заполнявших ряд брешей. Пришлось децентрализовывать промышленность и сельское хозяйство. Каждая единица теперь само искала сырьё и рынок сбыта. Это отразилось и на партии — она тоже утратила монолитность, централизацию. К тому же многие просто поверили Сталину — ему дескать виднее, раз он говорит, что Тито предатель — значит, так и есть. А ведь совсем без сырья и техники из-за рубежа страна не могла обойтись — это не Россия, не страна-континент. Пришлось обратиться к американцам, а чей хлеб ешь, того и песенки поёшь — если не было измены в прошлом, сейчас-то она, хоть и вынужденная — была! Значит, верилось и в прежнюю измену Тито. И тогда он стал уничтожать таких людей. Видимо, один из них на XIX съезде и выступал… А знаете, у нас одна студентка собирала материал для диплома о югославской дивизии в эту войну. Вы о ней слышали?
Он: О румынах и поляках знаю, о югославах не слыхал. Чехи, словаки, генерал Свобода… Нет, о югославах не слышал.
Я: Эту часть начали формировать из хорватов, сдавшихся под Сталинградом. Формировали в районе Коломны. Эта девушка туда ездила. Оказалось, что архивы не сохранились, а из участников живы на весь Союз двое, причём один спился, а второй уехал на Дальний Восток. В городе от того времени осталось много детей-брюнетов… Дивизию не пускали в дело — не верили. Её держали во втором эшелоне при ликвидации Ясско-Кишинёвского котла; в Румынии тоже не пустили в дело. Соединились с югославами и отдали им — отделались. Тито тоже не обрадовался и решил эту часть сгубить. Пустил её против восьмикратно превосходящей немецкой группировки. А дивизия возьми и победи! Но после 1948 года почти все её бойцы были репрессированы…
Он: Да, история полна грязи… Но мы хоть понимаем это. Так что не всё потеряно.
Я: Иван Антонович, мне идти надо — я у Вас уже сколько времени отнял зря, ведь уже скоро десять часов.
Он: Да, засиделись мы… Но время зря не пропало. Итак, уговор: через четыре-пять дней, даже раньше, позвоните мне. Я прочту Вашу работу, напишу отзыв, позвоню в АПН — там у меня есть знакомые. Я привык делать всякое дело, не откладывая, так что и звонок не откладывайте. Нет, оставьте только свою работу и Евгиппия — Иордана я достану сам, а Нолля читать не буду — некогда. И так поверю.
Я: Евгиппию несомненно можно верить. Он ничего не понял из того, что описывал, но это даже не глупость — Северин так действовал, чтобы его не поняли.
Он: Даже дурак, если он честен, полезней мерзавца, даже умного.
Я ушёл примерно в 21.40. 5 октября я позвонил Ивану Антоновичу. К телефону подошла какая-то женщина. Она спросила — москвич ли я, очевидно считая, что Москвичи должны знать о случившемся. Но я не знал. Только от взявшей трубку Таисы Иосифовны узнал о смерти Ивана Антоновича. И вспомнил: «Мне не успеть…» Он жил под Дамокловым мечом и всё время помнил, что меч висит на волоске… Вот волосок и оборвался. Но—сказала она —он успел позвонить товарищу Горбовскому в АПН. Зайдите дней через десять за рукописью и телефоном Горбовского, а сейчас, простите, не могу. Я спросил — не нужно ли в чём помочь? Нет, спасибо, друзья помогают…
Когда я пришёл — между нами состоялся недолгий разговор, которого мне не воспроизвести. Помнится, что я спрашивал, где будет он похоронен, не соображая ещё, что уже похоронен. И кажется, она сказала, что место для могилы было заранее присмотрено на Карельском перешейке, под громадным валуном. А потом она меня стала спрашивать, как именно я отношусь к его творчеству — как к науке или как к литературе, и в чём для меня его главная сила как писателя. Я сказал, что о том же Древнем Египте или об Александре Македонском — «Таис», повторяю, ещё не была завершена печатанием в «Молодой гвардии» — он писал так, как ещё никто не писал. О том же Александре писали у нас: Ян — как только о жестоком истребителе людей, и Явдат Ильясов — чуть более доброжелательно, но тоже только с точки зрения потомка истребляемых македонскими захватчиками азиатов, а Ефремов, как я понимаю, поставил впервые в советской литературе — не поручусь за всемирную — вопрос о смертельной опасности для людей всякого гения, наделённого властью и силой. О накоплении человеческой дряни и необходимости её истребления, и о том, что в войнах, развязанных гениальными воителями, гибнут в первую голову лучшие, очищая путь к вершинам жизни двуногой нелюди, что приводит в итоге к гибели дела этих самых гениев. Для меня, во всяком случае, такие мысли оказались предельно новыми, нигде доселе не встречавшимися. Тут Таиса Иосифовна подошла ко мне и поцеловала в лоб, а я так ошалел, что не помню, как распрощался. Придя домой, я попытался письменно изложить своё мнение об Александре Македонском, исходя из уже прочтённых частей «Таис Афинской». И когда вышел последний номер — с беседой Таис с жрецом храма богини Нейт — оказалось, что характеристики совпали. Значит, понял я — его система взглядов мною до некоторой степени усвоена…
Товарищ Горбовский сделал всё для него возможное, но смог он немного, так что я по сей день не смог опубликовать даже статейки о Северине, не то что всю работу о нем. Но — сама работа по количеству мелких, но уникальных в севериноведении открытий выросла чуть не вдвое. (И продолжала расти до конца 2003 года). А почему? Потому что была у меня беседа с Иваном Антоновичем. Снова и снова перечитывая её, несколько раз перепечатав для раздачи почитателям памяти Ивана Антоновича, я в конце концов поймал себя на мысли, что теперь, когда он о Северине написать не смог, а Гулиа — я к нему ходил — не захотел, у него своих замыслов хватало, а Северин ему не родной, не то что Гирин Ефремову, а Немировского мне поймать не удалось, — теперь я просто обязан сам написать о Северине что-то художественное, ведь это — выполнение завета Ивана Антоновича, он же мне это посоветовал. Но как? Ведь возражения мои ему тоже показались убедительными… А если обойтись без внешних подробностей, оставить только мир мыслей Северина? Если заставить его самого рассказать — кому?
Конечно же, преемникам его, продолжателям его дела, исполнителям недовыполненной им задачи — о себе и всём ходе постановки и выполнения этой задачи? Предсмертная исповедь — с предельной откровенностью, ибо иначе они не смогут закончить дело, и всё пойдёт прахом… Попробовал. И вышло нежданно-негаданно, что Северин наговорил такого, о чём я до того и не думал, причём даже думать не мог. А ему, по ходу дела натыкавшемуся на те или иные проблемы, приходилось их всесторонне рассматривать, перебирать варианты, ставить вопросы, искать на них ответы. Когда-то Пушкин жаловался, что «Татьяна такую шутку удрала, какой я от неё никак не ожидал — она замуж вышла!» Так и мой Северин преподнёс мне целую серию сюрпризов. Потом я решил предоставить слово его противнику Фердеруху, потом принцу Фредерику, потом Одоакру, Теодериху Остготскому, вообще всем персонажам «Жития».
Их высказывания тоже оказались для меня во многом неожиданными, но в совокупности дали картину цельную и на редкость непротиворечивую. В итоге получилась повесть — не повесть, что-то схожее с позже прочитанной мною великолепной книгой Фёдора Бурлацкого «Загадка и урок Никколо Макиавелли» (1977 год). Однако и её опубликовать мне не удалось, ибо работа, написанная по завету затравленного Ефремова и с использованием метода и работ травимого Льва Николаевича Гумилёва никак не может получить доброго отзыва от «специалистов», каковых вообще-то по Северину у нас и нет, а есть «по эпохе», причём все они глотнули отравы из работ Дмитрева и потому стоят насмерть против ревизии его «взглядов». А без отзыва специалиста ни монографию, ни повесть не опубликовать…
Ту обобщающую работу, о которой я говорил Ивану Антоновичу, я написал и назвал «Стрела Аримана». Дважды перепечатывал я её, так как первые экземпляры были из ЦК и прочих мест этого уровня отфутболены, а второе, дополненное «издание» вообще никакого ответа не имело, и тогда я часть его экземпляров пустил по рукам. Мне довелось услышать от одного из учеников Ивана Антоновича — писателя Юрия Медведева, заведовавшего в ту пору отделом научной фантастики в издательстве «Молодая гвардия», что «написано гениально» и просьбу — разрешить скопировать для возможного использования в будущем, если время изменится. Ему же, кстати, я объяснил, почему не было позволено ввести в собрание сочинений Ивана Антоновича «Час быка» и «Таис Афинскую» — для него это было новостью, ему просто отказывали, без всяких объяснений, а теперь он понял, с кем драться, и смог пробить публикацию «Таис Афинской», позже даже вышедшей в «макулатурных изданиях». «Час быка», однако, так и ухнул на долгие годы в небытие. Казанцев, коему наши «неизвестные отцы» вверили жанр научной фантастики и который довёл его до состояния предельно жалкого, повадился время от времени публиковать статьи об Иване Антоновиче и в одной из этих статей позволил себе утверждение, что де Иван Антонович мечтал написать третью часть космической трилогии, как будто именно «Час быка» не был этой самой третьей частью после «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи». Но Казанцев и не такое себе позволял в жизни, он вообще всю человеческую цивилизацию бодро объявляет результатом деятельности фаэтонских или иных культуртрегеров, которые смогли очеловечить двуногих с сердцами ягуаров, каковые только и делали, что жрали друг друга в прямом и переносном смысле. Правда, он не объясняет, кто очеловечил тех культуртрегеров до столь гуманного уровня, но на Земле он человечности найти не смог… Ныне он всё ещё на этом посту возглавляет перестройку на этом фронте. То-то наперестраивает…
А в «Советской России» 29 апреля 1987 года вся 4-я страница была отведена документам, письмам и воспоминаниям об Иване Антоновиче, причём впервые был снова упомянут (как нечто существующее) «Час быка». Было также сказано, что какие-то враги у Ефремова были, какие-то неприятности ему причиняли. Кто — и какие неприятности — не сказано. И правильно — таких надо беречь, могут ещё пригодиться, а память о Ефремове может ограничиться такими вот признаниями его значимости, чтобы все порадовались его посмертным достижениям и мирно пошли смотреть телевизоры…
Эту линию убрать не удаётся с моими знаниями. Прошу её убрать.
Но я все эти годы продолжал драться с нелюдью, искалечившей мою страну, и в этой драке мне огромную помощь оказывал Иван Антонович, его труды, в особенности «Час быка», который я смог купить через третьи руки за 30 рублей. Иметь такую книгу — уже много, но надо её прочесть до конца. Как? Берутся четыре цветных шариковых ручки, линейка и начинаешь скользить ею сверху вниз по каждой странице. Каждую мысль, содержащую в себе нечто отличное от соседних — выделяешь особым цветом. Пришедшие в голову мысли — а мысли приходят важные, параллели напрашиваются серьёзнейшие, выводы — острейшие, ибо на такой почве, как страницы этой книги, мелочь не произрастает — подписываешь снизу. Выделяешь целые абзацы вертикальными линиями на полях. И так далее. Это был первый мой опыт такого обращения с книгами, а позже я то же сделал с «Таис Афинской» и другими его книгами, с трудами Л. Н. Гумилёва, М. Н. Покровского и других своих заочных учителей. И товарищи, которым я давал эти обработанные книги, говорили мне потом, что мысли, так выделенные, почти наверняка были бы упущены ими, возможно — застряли бы в подсознании, но не в мыслящей части мозга. Кстати, я пришёл к выводу, что и упоминаемый неоднократно в «Часе быка» философ Эрф Ром, и его ученик Кин Рух, оба в совокупности — это сам Ефремов, а его мысли крайне важны и для нас сейчас.
Самому мне борьба легко не давалась, но хоть, как прочёл я в дневниках Кассиля, «меня били, колотили в три ножа, четыре гири, добивали кирпичом…» и не раз при этом попали — а кое-что сделать удалось — мне уже довелось встречать людей, читавших пущенные по рукам мои работы, а этим товарищам я не давал. Значит — что могу — мне делать не дали, но что смог — я сделал. И буду делать пока дышу. Как это делал Иван Антонович Ефремов, светлая ему память, великая ему благодарность от имени всех землян-коммунаров во веки веков!
Сейчас я счёл необходимым ещё раз перепечатать запись нашей беседы. Кто будет её читать — пусть присмотрится к его реакции на то, что я говорил. Как он мгновенно реагировал по ходу беседы, какие именно вопросы задавал, как вёл беседу, направлял её в нужное ему русло. Ведь вёл беседу именно он. У него было неоспоримое право прервать её, ибо времени у него было мало — пусть он и не знал, как именно мало. И пусть присмотрятся читатели — как он отнёсся к пришедшему к нему неизвестному человеку, как отнёсся к его судьбе, как пытался помочь в последнем своём дыхании. Мне такой человек встретился один раз в жизни, хотя ещё трое были почти на его уровне — Елизавета Яковлевна Драбкина, Михаил Ильич Ромм и Лев Николаевич Гумилёв, ныне живущий и, кажется, переживший, наконец, бешеную травлю, которой его подвергали двуногие нелюди, с которыми мне и по этому поводу довелось немало подраться, хотя внешне все мои удары глохли в пустоте. Но хватит обо мне — это был просто необходимый отчёт о том, был ли я достоин нескольких часов из последних, остававшихся ему. Я старался быть достойным. И буду стараться до конца.
24.5.87
Да, это было закончено 24.5.87, и это было минимум четвёртой перепечаткой этой беседы, ибо мне никак не удавалось её опубликовать, а я хотел, чтобы она до людей дошла. Перепечатывал и пускал по рукам. Не только её…
Последний экземпляр предыдущей записи был мной передан Аркадию Натановичу Стругацкому в том самом мае 1987 года. Ему тогда было не до меня и не до неё, но через год вдруг зазвонил телефон: «Ты чего не звонишь? Ладно, не оправдывайся… Оба хороши. Время есть? Езжай ко мне и тащи всё о Северине». Привёз я седьмой вариант и кое-что ещё, это было первым настоящим знакомством нашим. Дней через десять звонок — «Приезжай немедленно!» Приехал.
«Я читал — и по кабинету бегал, хоть ноги и больные, кулаками по стенам колотил. Надо печатать. Вот деньги — езжай, ищи машинистку, пусть перепечатает с выбросом всей твоей полемики с отечественными идиотами и мерзавцами. Чёрт с ними, пусть первое издание выйдет, потом при переиздании добавим всё. И не дури — бери деньги! Время дорого, а как ты живёшь — сам проболтался».
И всё же напечатать не удалось и такой усечённый вариант. Экземпляр его — в архиве Аркадия Натановича, другой экземпляр я передал в дар Православной церкви, остальные пустил по рукам, оговорив право издать без оглядки на моё авторство — пока что не издано.
В 1993 году, в январском номере журнала «Чудеса и Приключения» началась публикация материалов о Ефремове, в том числе сообщено было, что получил он конверт с зарубежным обратным адресом, вскрыл его и упал мёртвым. Сбылось написанное в «Лезвии бритвы» (Соч., т. З, кн.1, стр.602, М.,«Молодая гвардия», 1975). И очень скоро — едва схоронить успели — приехали с обыском и вывезли чуть не все его рукописи и заметки, даже фотографии, а позже стало известно, что на него десятилетиями велось «дело», что оно дошло до сорока томов и из них восемь написаны уже после его смерти. И я снова стал перепечатывать художественную часть работы, дав на этот раз слово и Кассиодору — автору не дошедшей до нас «Истории готов», которую использовал, вывернув наизнанку все выводы, Иордан, когда писал «Гетику». А «Гетика», похожая на громадное драное полотно, одну из прорех имеет как раз в том месте, где должен был находиться на полотне Норик.
«Житие» и «Гетика» взаимно дополняют друг друга, это понимали и издатели того тома «Монумента Германиэ Хисторика», откуда я взял латинский текст «Жития святого Северина», поместив обе работы рядом. Но состыковать их до меня не удавалось никому. Свыше полусотни работ написано о Северине на немецком, английском, французском, итальянском, фламандском, венгерском и словенском языках, а задачу никто не решил. Не забыт Северин, помнят его. Есть его храм в Париже и не знаю — есть ли сейчас, но в XIV веке был в Кёльне — видел я его на плане в историческом атласе. Есть имя Северин, в том числе и на Западной Украине, а память о доблестном Северине Наливайко — вожде казацко-крестьянского восстания —жива сама по себе. Есть и такой вариант этого имени: Сансеверин. Так, к примеру, звали одного из епископов, осудивших на смерть Джордано Бруно, и есть в стендалевской «Пармской обители» герцогиня Сансеверина. Ирландский путешественник Тим Северин плавал на кожаной лодке по пути древних ирландских открывателей Америки и приплывал к нам в Грузию на копии корабля аргонавтов. Но это же всё не то! Совсем не то! Из иллюстраций к формулировке «слышал звон, да не знает, где он». Но ведь и Северин, и его современники заговорили со мной, а через меня стремятся шагнуть и ко всем людям Земли и рассказать о себе и своём страшном, кровавом и подлом, но и героическом в то же время периоде истории, когда они бились за себя и своих до последнего издыхания. Примите же их в души свои, люди моей страны и люди планеты, живущие в период, очень даже аналогичный севериновскому. И меня заодно примите — мне ещё много вам рассказать нужно. И в том, что много, и в том, что достойно многое быть услышанным вами, очень велика заслуга не только моих учителей Ефремова, Гумилёва, многих других, но и Северина из Норика, поистине святого Северина, ибо человек этот делал поистине святое без кавычек дело тогда, и даже через полторы тысячи лет величие свершённого им не утратило сияния святости в истинном смысле этого слова.
А теперь обязательно нужно рассказать о том, как было написано «Житие святого Северина» и почему ему можно верить, как историческому источнику.
В 511 году диакон Пасхазий, управитель одного из семи церковных приходов города Рима, получил из-под Неаполя письмо с приложенной к нему рукописью. Он был видным по тем временам писателем, автором не дошедшего до нас сочинения «О святом духе», и его не удивило послание настоятеля монастыря святого Северина Евгиппия. Тот носил титул пресвитера, что означало и священника (попа, как у нас говорят), и главу церковной общины, но сверх того был и главой монашеского братства, а также и монастыря, а монастыри ещё все были наперечёт, так что понаслышке Пасхазий был просто обязан его знать. Личность почтенная, письмо прочесть надо…
Евгиппий очень почтительно просил обработать собранный им по личным воспоминаниям и по рассказам старших годами очевидцев, а также по монастырским записям материал о жизни и деятельности своего Учителя, именно так, не какого-нибудь педагога, — святого Северина…
И опять-таки Пасхазий не мог о Северине не знать — времена были отнюдь не святые, а святость Северина была вне сомнений, хотя знаний о нём было мало. Тут же — точная информация сама в руки идет, такое письмо не отбросишь, хотя дел у распорядителя церковным хозяйством целого прихода и сверх того ещё и писателя было с избытком. Письмо не было отброшено… Евгиппий честно признавался, что сам не наделён писательским талантом, претендуя лишь на роль поставщика материала, но уж за достоверность и качество материала ручается… Оба были одного церковно-хозяйственного поля ягоды. Это уже сближало…
Стиль письма, написанного с явным желанием не ударить лицом в грязь перед известным стилистом, казалось, подтверждал, что Евгиппию и впрямь писателем не быть. Но, прочтя приложенную рукопись, Пасхазий с изумлением и достойной уважения радостью увидел не груду неотёсанных камней, которую ему ещё надлежало по камешку перебрать и каждый обработать, а «в лаконичнейшей форме творение, которое могло бы рассматривать высшее собрание церкви». Дело в том, что Евгиппий очень хотел изложить материал так, чтобы не могло быть ни малейшей двусмысленности и чтобы Пасхазию было удобнее этим материалом пользоваться. Поэтому он не только писал кратко, чётко и выразительно, но ещё и разделил материал на факты земной жизни Северина, побуждавшие его на них реагировать, и на собственно-чудеса Северина, сотворённые тем как бы без всяких причин. И при этом он соблюдал в обеих группах событий и чудес хронологическую последовательность. В итоге получилось, что Пасхазию нечего было делать: лучше не напишешь, хотя написано не его стилем. Ну и что же? Он не страдал избытком самолюбия, и понимал, что если все станут писать его стилем — литература умрет. Это и Маяковский понимал, желая, чтобы было «больше поэтов, хороших и разных» — разных в стилевом смысле, а не в содержании — тут он требовал единства, достойного воинов-побратимов в общем строю. В этом смысле Пасхазий был из той же породы, так что поздравить Евгиппия от всей души ему сам Бог велел. А вот то, что коллега всё же одного замечания достоин, что кое-чего в жизни он не учёл — это-таки требует от Пасхазия реакции немедленной, чтобы довести хорошее до лучшего…
В итоге и случилось то, что написанное, повторяю, в 511 году, «Житие» так и не подверглось переделке — не только Пасхазием, но и Евгиппием. Что же случилось? Дело в том, что хотя оба были служителями единой в ту пору православно-католической (тогда «кафолической») церкви, их политическая ориентация была различной. Пасхазий был из той церковной группировки, которая была активно враждебна власти тогдашних хозяев Италии — остготов, бывших не только варварами, но ещё и еретиками-арианами. А еретик для правоверного (христианина, мусульманина, буддиста, «коммуниста», «нациста», «демократа») всегда хуже язычника, ибо тот слова божьего не знает, а этот знает, но злонамеренно (никак не иначе!) искажает. Поэтому верхушка италийского кафолического духовенства активно восстанавливала рядовых италийцев против остготов, хотя из всех варварских королевств того времени именно остготское было самым веротерпимым, король Теодерих не жалел усилий для пресечения религиозных распрей, а хозяйство страны процветало. Поэтому Пасхазий, как и всякий зацикленный в ненависти двуногий (их у нас ныне хватает во всех лагерях и партиях), увидел в «Житии святого Северина» возможное орудие в антиостготской борьбе. Сначала он выражает в письме к Евгиппию сожаление, что, в отличие от Евгиппия, «презревшего мысли о злобных и многочисленных делах грешников», сам он «старается при мысли о почтительности перенести то, что стыд выброшен (за борт)».
Почтительность — это лояльность к королевской власти («кесарево — кесарю»), к власти грешников, творящих с точки зрения фанатика-кафолика многочисленные злобные дела. Да, кесарево — кесарю, хотя бы и язычнику, это ещё Христос сказал, поэтому Пасхазий сожалеет (лицемерно или искренне) о своих мыслях, завидуя Евгиппию, вставшему выше мирских дрязг. Но сразу же за этими благочестивыми мыслями мы встречаем упоминание о детях иудейского священнослужителя Матафии Маккавея, для которых размышления о Боге и его верных слугах стали поводом и оружием в борьбе с язычниками-Селевкидами и для воссоздания независимого Иудейского государства. Выводов нет — мало ли к кому могло попасть это письмо, да оно и попало в конце концов к нам через полтора тысячелетия! — но их и не нужно. И так яснее ясного, что для успеха дела Божьего в пасхазиевом понимании Евгиппий должен изменить акценты, подчеркуть ненависть Северина к еретикам и варварам. Правда, Евгиппий недвусмысленно пишет, что ничего такого не было, что Северин лишь упрекал короля ругов Флакцитея в неправильном вероисповедании, но ни с арианами, ни даже с язычниками в конфликты не вступал, пользовался у них огромным авторитетом, использовал их в своих целях и сам по мере сил и возможностей им помогал. Ну и что же? Раз надо, чтобы «Житие» стало оружием в борьбе с ересью и варварской властью, то можно и должно написать, что Северин варваров и еретиков ненавидел и с ними боролся. Но Евгиппий хорошо усвоил дух заветов своего Учителя. Для него совет Пасхазия был равноценен совету осквернить память о Северине, хотя понять Пасхазия он вполне мог — по «Житию» видно, что чрезмерным интернационализмом он не страдал. И он просто приложил к «Житию» свою переписку с Пасхазием, но никаких даже самых малых изменений не внёс. Так что мы имеем свободное от стилистических и партийных поправок произведение, волею судеб являющееся первичным набором материала — максимально желанный для каждого историка материал. Позже Евгиппий написал комментарий к трудам блаженного Августина. Тот жил на полвека раньше Северина, до какой-то степени делая в римской Африке то, что Северин делал в Норике — ему довелось и сопротивление вторгшимся вандалом возглавить, и широчайшую благотворительность развернуть, так что это могло привлечь внимание Евгиппия. Но сверх того он вёл ещё непримиримую партийную и религиозную борьбу и написал ряд книг, позже принесших человечеству массу неприятностей… Однако эта работа Евгиппия — вне нашей темы.
Последнее упоминание о Евгиппии относится к 533 году. Потом началась «Италийская» (остготско-византийская) война и стало не до писателей и их трудов. Он мог даже уцелеть в этой 15-летней бойне, почти немедленно сменившейся кровавым лангобардским вторжением, но это не играет никакой роли. В веках он остался автором «Жития святого Северина» — не более. Но и не менее! Напишите-ка книгу, способную пережить полтора тысячелетия и явно ещё не состарившуюся (смею надеяться, что моя работа, частью которой является данная повесть, принесёт пользу в деле продления её жизни и в деле её популяризации) — а потом судите, заслуживает ли Евгиппий уважения или ему просто повезло.
Что же до Пасхазия, то он и его коллеги в конце концов своего добились. В момент вторжения в Италию кафоликов-ромеев (византийцев) — через четверть века после написания «Жития» — католическое духовенство толкнуло народные массы Италии на измену остготским государям.
«Освободители от ига еретиков-варваров» обложили в благодарность за помощь всех италийцев чудовищными налогами, в том числе и за годы остготского правления. Раз, мол, варвары не догадались в свое время взыскать с подданных налоги в должной мере, пусть теперь всё недоимки будут взысканы в казну Божественной Империи (эти два слова произносились с тем же пиететом, как и имя Господа). Хлебнув прелести имперского подданства, массы италийцев стали перебегать под знамена последних остготских королей Тотилы и Тейи, война затянулась, повторяю, на пятнадцать лет, а потом вторглись лангобарды, добивая последнюю четверть населения недавно цветущей страны. И делали они это ещё и потому, что урок, данный последователями Пасхазия всем думающим о будущем своём и своих потомков, был вождями этого народа усвоен накрепко. Резали они уцелевших столь успешно, что Северная Италия и поныне заселена их потомками и часть её так и зовется — Ломбардия (искажённое «Лангобардия»). И в позапрошлом году выяснилось, что они (хоть и не все до единого) итальянцами себя не считают, а потому намерены бороться за независимость, причём весьма энергично, не чураясь применения террора…
Жалкие остатки италийцев, объединившись против геноцида с недавними своими врагами — солдатами Империи, брошенными ею в своих гарнизонах на произвол судьбы, кое-где выстояли. В том числе и вокруг Неаполя, где скопилась основная масса потомков норикцев вокруг мощей Северина и созданного им монашеского братства. Мощи поныне хранятся в неаполитанской церкви Фраттамаджиоре, братство тоже существует. С тех пор и пошла 13-вековая раздробленность Италии, последствия которой до сих пор не изжиты. Так что Пасхазий и его коллеги тоже вошли в историю, хотя несколько иначе, чем Северин. Хорошо бы, чтобы их аналоги из всевозможных «Памятей», «Отечеств» и прочих фундаменталистов во всех религиях, партиях и этносах, и во всех концах планеты тоже вошли в историю планеты, а не прекратили течение истории на планете, что вполне достижимо при нынешних видах смертоубойной техники… Но вообще-то я предпочитаю Евгиппия и особенно Северина, к знакомству с которым мы, наконец, переходим…
Глава 2
Вне времени и пространства.
Такие годы были во всех населенных уголках нашей планеты, хотя и в разное время. Страшные это годы. Старое время безвозвратно уходит, а новое ещё не пришло, и неизвестно — успеет ли оно придти. В такие годы часто поминают «конец света», и не зря поминают: мгла неизвестности скрывает свет надежды для целых народов…
Ещё не сочли монахи ни срок давности Рождества Христова, ни давность Сотворения Мира. Между прочим, оба срока под вопросом — Христос, как оказалось, родился через четыре года после смерти царя Ирода, якобы устроившего, узнав о его рождении, «избиение младенцев», что и сделало его имя нарицательным, аналогом слова «детоубийца», а 7500-летний юбилей Сотворения Мира попы всех видов христианства дружно замолчали, ибо не могут объяснить поумневшему человечеству, откуда взялся каменный уголь, коему минимум 400 миллионов лет, не говоря о полуторамиллиардолетних базальтах. Но тогда — полторы тысячи с небольшим лет назад — и этого счёта не было. На берегах Данубия (верхнего течения Дуная, после впадения в который Дравы, Савы и Моравы превращавшегося по мнению римлян в иную реку – Истр), на земле Норика — одного из последних клочков уничтожаемого варварами Римского Мира — ещё считали годы «от основания Рима». Ещё шесть лет будут здесь вести этот счет, ещё шесть лет будет называться эта земля Прибрежным Нориком, хотя от былой провинции не уцелело и пятой части (остались лишь города Фавианис и Комагенис с округой). Но уже и сейчас знали заселявшие этот уголок планеты люди, что живут вне времени и пространства. Пять с половиной лет назад вождь варваров-наёмников на службе Западной Римской империи Одоакр низложил юного красавца Ромула Августула и объявил себя не его преемником (что было бы обычно, ибо не раз на имперский трон садился варвар по крови, а империя оставалась империей), а «конунгом племён», «королём торкилингов и ругов», «рексом Италии». Это было уже концом не только Гесперии (как всё чаще звали в последние её годы Западную империю, фактически утратившую все внеиталийские владения и ставшую для сохранявших свою империю грекоязычных ромеев-византийцев просто «лежащей западнее» — «Гесперией»), нет — это был конец Римского Мира в целом, ибо Восточная империя уже не была Римской, была именно «ромейской», «византийской», населённой людьми, почувствовавшими себя новой общностью. Ромеи ещё попытаются объединить Средиземноморье под своей властью, но именно под своей — о перенесении центра империи в Рим не будет и речи. Римский же Мир погиб 5 сентября 476 года. Только в Северной Галлии между землями вестготов и франков ещё держалась независимая римская территория, да во Внутреннем Норике и отделённом от него хребтом Тауэрн остатке Прибрежного Норика ещё жили люди, называвшие себя римлянами, а не подданными того или иного варварского вождя, короля, конунга, рекса.
Через пять лет франки Хлодвига уничтожат в Галлии «государство Сиагрия», а ещё через год придут в Норик воины Одоакра… Никто ещё не знает этих сроков, но страшное чувство «конца света» охватывает души людей всё теснее. И никогда оно ещё так не угнетало, не вжимало в промерзшую заснеженную землю, не лишало последних сил, как в канун пятого дня до мартовских ид 1236 года от основания Рима, который через многие века историки продатируют задним числом как восьмое января четыреста восемьдесят второго года нашей эры.
Достарыңызбен бөлісу: |