в начало
Е.Д. КУСКОВА (1869–1958)
А ЧТО ВНУТРИ?
I
Глубоко взволновали русскую эмиграцию доклады Пит. Сорокина. Корреспондент газеты «За Свободу» пишет, что в Праге эти речи произвели ошеломляющее, паническое впечатление.
Да, есть от чего власть в панику... Там, внутри, не раз охватывало нас за это время паническое состояние. И вовсе не личные ужасы придавливали больнее всего. А вот это сознание, что в огне разложения горит что-то основное, сгорает душа народа, искажается уродливой гримасой лик человеческий, – это сознание было мучительно; оно придавливало, принижало дух.
Первые годы некогда было всматриваться в глубину процесса. Во-первых, била по нервам гражданская война и ее эпизоды, во-вторых, тогда было очень немного прозорливых людей, которые считали бы поход большевиков на Россию длительным. Большинство думало иначе: тяжко, страшно, но непрочно, преходяще. Разве может такая уродливость истории быть длительной?
Оказалась очень длительной... Большинству, миллионам русских людей, не могущих исчезнуть, бежать, скрыться, пришлось приспособляться, пришлось ради сохранения жизни и возможности существования сломить себя, откинуть в сторону свои симпатии, привычки, потребности и подчиниться неумолимому, неизбежному.
Лишь немногие люди, единицы, какими-то судьбами сумели оградить свою независимость. Остальные – подвергнулись не только внешней, но и внутренней трансформации.
Многие люди стали неузнаваемы.
Если прибавить к этому, что этот процесс трансформации задевал не отдельные кусочки психологического и бытового уклада – что он был всесторонним, всеобъемлющим, то произведенные им глубокие перемены станут очевидными.
Совсем, однако, другой вопрос, можно ли уже теперь, сейчас суммировать, делать выводы о «нравственном и умственном состоянии современной России», как это делает Пит. Сорокин. Думаю, что в такой категорической форме, в какой решается это делать он, – такие обобщения преждевременны. Покойный П.А. Кропоткин писал: «Занимаюсь этикой, уверен, что усилия отдельного человека сейчас ничего не значат. Встряска масс – огромна, индивидуальное масс – еще не выявилось». Совершенно верно. Встряска масс – колоссальна.
Но еще нет ничего кристаллизовавшегося, того индивидуального, что дает определенность личности, группе, партии, классу.
А без этого индивидуального, всего того особенного, что отложится в переживаниях масс, как результат революции, и что можно уже будет принимать, как данное, как слагаемое, – трудно делать широкие обобщения. Видя только оболочку, нельзя говорить о том, что там, внутри. А сейчас именно «оболочка» играет в Совдепии совершенно особенную роль: с одной стороны она служит щитом, прикрытием, и в этом своем качестве принимает цвет защитный, а не тот, который соответствовал бы внутреннему содержанию; с другой – эту оболочку трудно сорвать, раскусить – нет орудий и средств для ее раскрытия, – ни свободной печати, ни обучения, ни какого бы то ни было выявления свободных стремлений и чувств. О многом приходится догадываться, – а во всякой догадке есть так много субъективного. Поэтому сейчас для эмиграции, – не говорю уже для России, – особенно большое значение имеет точное установление фактов, описание, добросовестное и беспристрастное, не тенденциозное, того, что есть, и затем – крайне осторожное отношение к выводам, обобщениям; необходима постоянная проверка и фактов, и обобщений, собирание самых разнообразных свидетельских показаний и новая проверка их. Может быть, при таком осторожном обращении с больной Россией меньше будет паники, придавленности, больше вдумчивости и больше веры в то, что за страшной оболочкой не все сгнило, что под ней еще сохранилось здоровое ядро, могущее на иной почве пустить здоровые ростки.
А ведь эта вера нам так необходима! Можно ли без нее жить, работать, к чему-то стремиться?
Мне думается, что именно с этой точки зрения «оставления надежды» доклады Пит. Сорокина и то, что напечатано в IV и V книжках «Воли России», несколько неосторожны и уже во всяком случае допускают поправки и возражения. Есть также в его докладах и та специфическая тенденциозность, которая так свойственна многим по отношению к Советской России.
Как свидетельница, могу сказать, что эта тенденциозность живущих в России оскорбляет, возмущает. «У нас и так моря горести, зачем же еще прикрашивать, преувеличивать?
Такие речи после чтения заграничной информации можно услышать нередко.
Помню, как-то приехал из-за границы П.И. Бирюков. Его выслали тогда из Швейцарии. За что? Спрашиваем. «За то, говорит он, что я резко протестовал на митинге против одного докладчика. Понимаете, он рассказывал, что большевики, борясь с религиозными заблуждениями, в одном из монастырей зарезали архимандрита-настоятеля, изрубили его, сделали котлеты и заставили монахов их съесть.
Я и кричал: Неправда, неправда, этого не было! Не было! А когда я вышел с митинга, многие из русских не подавали мне руки, как защитнику большевиков».
Я не знаю, за что выслали из Швейцарии Бирюкова. Но совершенно уверена, что из архимандрита большевики котлет не делали и монахов ими не кормили.
В другой раз член английской делегации д-р Гест, посетивший общественную организацию, Лигу спасения детей, спросил меня: «А правда ли, что в большевистских детских приютах... родится очень много детей? У кого? Переспрашиваем. «В Англии, отвечает д-р Гест, одна русская читала доклад о России. В нем она говорила, что все дети в приютах сплошь заражены сифилисом и что у них (у детей!) благодаря тому, что в приютах содержатся мальчики и девочки вместе, родится преждевременно много детей». Мы спросили д-ра Геста, г-жу Сноуден и г-жу Банфильд, – как фамилия этой докладчицы, но никто из них ее не помнил. Мы постарались им объяснить, как обстоит дело на самом деле. Вот мне кажется, что привкус этих легенд о большевизме есть и в докладах Пит. Сорокина. Перейдем, однако, к фактам.
II
Начнем с непоправимого. «Одним из результатов половой вольности, – пишет Пит. Сорокин, – является громадное распространение венерических болезней и сифилиса в населении России (5% новорожденных – наследственные сифилитики, 30% населения заражены этой болезнью)».
Если 20–30% населения вымрут от голода и гражданской войны, а из оставшихся 30–35% будет заражено сифилисом, то... возможно ли возрождение этой сгнивший страны?
Обращаюсь к одному в высшей степени компетентному врачу, только что приехавшему из России, с вопросом: точны ли цифры Пит. Сорокина?
Неточны, безусловно. Во-первых, – откуда он их взял? Ссылки нет. А вот что говорит врач. «По долгу моей службы я должен был собрать цифры заболеваний сифилисом и потому обращался к сифилидологам с просьбой дать сведения о распространенности этой болезни. Они решительно отказались признать какую бы то ни было цифру точной, никто такой статистики не ведет и вести не может. Но на глаз, по записям в амбулаториях, по собственным приемам они устанавливают цифру распространения этой болезни в 8–10%, не более. До войны заболеваемость равнялось 2%. Локализация в отдельных местах может быть очень велика.
Всем памятны описания В.Г. Короленко отдельных уездов Нижегородской губернии, в которых целые деревни поголовно были заражены сифилисом. Но общая распространенность равнялась 2%. И на Западе, и у нас война, солдатчина, нарушение семейной жизни должны были сильно повысить процент, так всегда бывало после крупных войн. Но то, что можно сейчас установить, не превышает 8–10%.
Таково сообщение компетентного врача.
Итак, есть цифра в 30% и цифра в 8–10%.
Разница настолько велика, что, несомненно, требуется серьезная проверка цифры Пит. Сорокина и показаний врача.
Странная вещь! Приходится остро относиться к «проценту». Кто раньше обращал внимание – 2 или 3 или 11/2? Теперь всякий понимает, что как раз в этих-то процентах и лежит наша погибель или спасение. Судите сами – 30% зараженной сифилисом нации! Как же не бросаться за проверкой?
Теперь о разврате молодежи. Пит. Сорокин приводит, напр., такие ужасающие примеры, как две обследованные в Царском Селе детских колонии, питомицы которых были все сплошь заражены гонореей. Девочки в 86% – дефлорированы, живут с комиссарами и т.д. и т.д. Затем уже просто недопустимое сообщение: «Отдельные члены коммунистической партии вплоть до лиц, занимавших очень высокие посты в Нар. Ком. Просвещения, взялись за борьбу с половыми предрассудками «экспериментально», путем публичного развращения институток и гимназисток».
Во-первых, я даже не понимаю, что это значит – публичное развращение... Просто не понимаю.
Во-вторых, такое сообщение требует названия имен сих лиц, занимающих высокие посты. Безымянно как будто бы – невозможно... Слишком тяжкое обвинение, и имена должны быть, безусловно, названы. Кто такие? Когда? Где?
Коммунисты слишком гнусно, без совести и чести клевещут на нас, так называемых контрреволюционеров. Никто из нас не может следовать этой тактике по отношению к ним. Наоборот: сугубая правда и сугубая осторожность должна проникать все наши сообщения.
Теперь по существу. Мне 21/2 года пришлось работать в «Лиге спасения детей». У Лиги было свыше 18 колоний, 11 детских садов, санаторий, детские клубы и огороды. Детей мы брали всякого возраста и, безусловно, с улицы.
Во главе нашего учреждения стояли видные врачи, покойный Дорф, проф. Тарасович, проф. Диатроптов, Н.М. Кишкин. Дети постоянно свидетельствовались всесторонне. Были золотушные, малокровные, рахитики. Но совершенно не было сифилитиков и зараженных гонореей.
По делам Лиги нам приходилось связываться с колониями и приютами большевистскими. «Родившихся детей от детей» мы там не наблюдали.
Были вещи, для нас абсолютно неприемлемые, вроде введенного в систему шпионажа детей за воспитателями, запрещения молитв. Были и другие вещи, вроде грязи, распущенности, иногда голода, воровства и пр. Но тут же нам пришлось установить факт: нельзя говорить просто о большевистских учреждениях. Надо говорить о таком-то конкретно. Ибо все зависит от персонала, его подбора, его добросовестности. Мне лично приходилось видеть детские дома, превосходно поставленные, руководимые такими опытными московскими педагогами, как М.Х. Свенцицкая или приют для дефективных детей д-ра Кащенко и многие другие. В общем, большинство домов поставлено плохо, с подхалимским, необразованным, жадным и вороватым персоналом. Но едва ли две обследованные колонии Царского Села могут служить образцом для умозаключений обо всех остальных. Во всяком случае, следует отличать при этой характеристике вещи, сознательно привносимые большевиками в это дело, и вещи случайные, зависящие от хаоса и неустроенности жизни вообще, а, следовательно, такие, которые могут быть при всяком режиме.
Принципы, привносимые большевиками в дело воспитания, – отвратительны.
Вот уже указанный выше прием – приучение детей всех возрастов к шпионажу, к подслеживанию, к доносительству и даже лжи. На одном собрании педагогов один из коммунистов заявил: мы должны приучить детей говорить всю правду своим и лгать врагам. Я лично была на этом собрании и отлично помню, какое возмущение вызвала эта формулировка даже среди коммунистов-педагогов.
Запрещение религиозных обрядностей также приучает детей ко лжи. Мне опять-таки лично приходилось видеть, как дети большевистской колонии прятали крестики в башмаки, – чтобы не заметили воспитательницы, которые при поступлении обязаны дать подписку не допускать обрядностей и вести антирелигиозную пропаганду. Кроме того, посещающие колонии родители нередко шепчут благословения, крестят его, и маленькая душа трепещет, бьется в противоречии – а где же правда? Тут, или в семье?
Есть и еще дикие вещи. Так, напр., при распределении детей из сборных пунктов в разряд «дефективных» записывались дети, проявившие склонность к... торговле! На наш вопрос, обращенный к исследователю врачу, – что же это за «дефект», последовал классический ответ: «так ведь это – атавизм; теперь ведь здоровыми мы считаем лишь коммунистические навыки и чувства». Это было в 20-м году.
Как-то теперь, при нэпе, – эти склонности мальчишек к продаже на Арбатской площади спичек толкают их в разряд «дефективных» или нет?
Но суть-то в том, что такой маленький атавист-продавец действительно попадал в дефективный приют и часто заражался там теми пороками, которых у него не было и в помине.
Приводя эти примеры и факты, я не решилась бы сделать из них какого бы то ни было общего вывода. Во всяком случае, мои наблюдения, очень широкие благодаря моему положению в Лиге спасения детей, не дали бы мне права сделать обобщение, которое делает Пит. Сороки: «Война и революция не только ослабили молодежь, но и развратили ее морально и социально».
И вот почему.
Конечно, недоедание, часто даже голод, холод, болезнь, отсутствие здоровой школы, – все это губительно действует и на физику, и на дух. Есть много воришек, мошенников, ругательников, развратников. Какой процент – не берусь определить, да и никто его не определит. Есть и еще одно следствие – материализм, практицизм, отсутствие идеальных стремлений в жизни. Один из наблюдателей-психиатров, д-р Сегал, сделал следующее наблюдение над детскими народными судами: почти все преступления, совершенные детьми и юношами за эти годы, – грубо материального свойства: украл, ранил в драке из-за дележа «добычи», «прибыли», избил за обман в торговле, нанес рану за «обвес» и т.д. Д-р Сегал не наблюдал ни одного случая ссоры или драки из-за ревности, любви, т.е. чувств более или менее идеалистических.
А раньше, до войны по его же наблюдениям, эти юношеские преступления на почве ревности и любви были нередко. Теперь же к этим вещам относятся просто, спокойно: разлюбил? Изменил? Другую, другого найду.
Чем объясняется такой материализм?
Проф. Сорокин, вероятно, согласится со мной, что дети в России несут сейчас огромную работу по поддержанию жизни своей и семьи. С юных лет они совершают громадную работу. Я знала семью из двух дочерей 3-х и 6-ти лет и матери-служащей. Детей невозможно было устроить в детском учреждении – все переполнено, И вот картина: мать уходит с утра на службу. Шестилетняя стережет квартиру и трехлетнюю сестренку. Затем в час дня она запирает на замок крошку и идет в бесплатную детскую столовую. Там обедает сама и берет обед для сестренки; заботливо несет, кормит... Если хорошая погода – ведет в столовую ее, запирая квартиру. Вечером помогает матери растопить печь, чистит картошку и пр. Худенькие ручки и печальные, недетские глаза.
Эту картину не всегда можно было без слез видеть. Но что получается? Не только материализм.
В Лиге спасения такие же крошки или немного больше прятали сахар, кусочек хлебца, чтобы отдать на свидании... маме или другой сестренке!
Разве это не высоко нравственные моменты! Я уже не говорю о массовой работе, колоссальной работе 15–16-летних юношей и девушек, которые нередко держат на своих плечах целый дом. И какие это юноши... Сильные, выносливые, сметливые. Это те, которые выживут среди вьюги и мороза... Это – плоды своеобразного естественного отбора. Отбора для труда, а не для разврата. Нам в Лигу пришлось взять из Чрезвыч. Комиссии трех девочек В.М. Чернова; одну – 10 лет, истощенную голодом, угрозами «расстрелять мать, если не скажет, где отец», – болезненную. И двух других – 16 и 17 лет. Их мы приспособили в Лиге для труднейшей работы с малыми детьми. Что это были за работницы! Ответственные, старательные, так тонко разбирающиеся в психологии подведомственных им крошек. И таких у нас перебывало не мало. Вспоминаю их лица...
Эти глаза, старающиеся вникнуть в происходящие безумные события, понять и связать факты......
Я уже не говорю о таких прекрасных учреждениях, как школа-гимназия и колония покойных Алферовых. Там дети даже жизнерадостны. Они учатся, ведут обширные физические работы, поют, играют, связаны крепкой солидарностью. Никакой распущенности, а тем более разврата. Пришпоренные семьи больше, чем раньше, вмешиваются в дело, больше следят за детьми и за школой.
Вот эта необходимость труда, отсутствие мамок и нянек, необходимость обо всем подумать самим и даже позаботиться о других, – это так компенсирует окружающие мерзкие влияния, так закаляет и укрепляет личность и так стирает эту проклятую русскую лень, никчемность и разгильдяйство, что всему этому можно только сочувствовать и ждать нового, отнюдь не в порочном смысле. А материализм при этих условиях разве не понятен?
Мне пришлось ознакомиться на деле Комитета помощи голодающим с большой детской организацией бойскаутов. Что это были за дети! Что за слуги и помощники Комитета! Приходится только удивляться, как среди миазм и болот могут расти столь прекрасные цветки, с такой чуткой детской душой, направленной к тому, чтобы непременно, непременно сделать «шесть или восемь хороших дел в день...» И делали, и старались.
Вспоминаю. Нет, ничего этого не было при самодержавии. Нет, не было. В этом огне что-то плавится, что-то крепнет, уже осязаемое, видимое, не выдуманное.
Того обобщения, которое пытается сделать проф. Сорокин, сделать нельзя. Больное и здоровое сейчас перемешано. Результат – еще без подсчета. Слишком рано, обращено внимание пока только на порчу, не все видят процессы самооздоровления организма, без лекарств, без посторонней помощи. Быть может, самое прочное и самое совершенное......
Есть еще немало замечаний по поводу доклада и статей Пит. Сорокина. Но о них – в следующий раз. Как все-таки хорошо, что приехали из России долго там жившие, много и тяжко работавшие, много думавшие люди!
Несут они кусочки России, хорошие и дурные, несут, стараясь показать их другим, не видевшим. Пусть только показывают больше, больше, полнее и разнообразнее. Авось из этих кусочков мы сложим ее, Россию, родину нашу, сложим все вместе и – будем знать, что делать дальше.
Воля России. 1922. № 6
в начало
В.И. ЛЕНИН (1870-1924)
О ХАРАКТЕРЕ НАШИХ ГАЗЕТ
Чрезмерно уделяется место политической агитации на старые темы, – политической трескотне. Непомерно мало места уделяется строительству новой жизни, – фактам и фактам на этот счет.
Почему бы, вместо 200–400 строк, не говорить в 20–10 строках о таких простых, общеизвестных, ясных, усвоенных уже в значительной степени массой явлениях, как подлое предательство меньшевиков, лакеев буржуазии, как англо-японское нашествие ради восстановления священных прав капитала, как лязганье зубами американских миллиардеров против Германии и т.д., и т.п.? Говорить об этом надо, каждый новый факт в этой области отмечать надо, но не статьи писать, не рассуждения повторять, а в нескольких строках, «в телеграфном стиле» клеймить новые проявления старой, уже известной, уже оцененной политики.
Буржуазная пресса в «доброе старое буржуазное время» не касалась «святого святых» – внутреннего положения дел на частных фабриках, в частных хозяйствах. Этот обычай отвечал интересам буржуазии. От него нам надо радикально отделаться. Мы от него не отделались. Тип газет у нас не меняется еще так, как должен бы он меняться в обществе, переходящем от капитализма к социализму.
Поменьше политики. Политика «прояснена» полностью и сведена на борьбу двух лагерей: восставшего пролетариата и кучки рабовладельцев-капиталистов (с их сворой вплоть до меньшевиков и пр.). Об этой политике можно, повторяю, и должно говорить совсем коротко.
Побольше экономики. Но экономики не в смысле «общих» рассуждений, ученых обзоров, интеллигентских планов и т.п. дребедени, – которая, к сожалению, слишком часто является именно дребеденью. Нет, экономика нужна нам в смысле собирания, тщательной проверки и изучения фактов действительного строительства новой жизни. Есть ли на деле успехи крупных фабрик, земледельческих коммун, комитетов бедноты, местных совнархозов в строительстве новой экономики? Каковы именно эти успехи? Доказаны ли они? Нет ли тут побасенок, хвастовства, интеллигентских обещаний («налаживается», «составлен план», «пускаем в ход силы», «теперь ручаемся», «улучшение несомненно» и т.п. шарлатанские фразы, на которые «мы» такие мастера)? Чем достигнуты успехи? Как сделать их более широкими?
Черная доска отсталых фабрик, после национализации оставшихся образцом разброда, распада, грязи, хулиганства, тунеядства, где она? Ее нет. А такие фабрики есть. Мы не умеем выполнять своего долга, не ведя войны против этих «хранителей традиций капитализма». Мы не коммунисты, а тряпичники, пока мы молча терпим такие фабрики. Мы не умеем вести классовой борьбы в газетах так, как ее вела буржуазия. Припомните, как великолепно травила она в прессе ее классовых врагов, как издевалась над ними, как позорила их, как сживала их со света. А мы? Разве классовая борьба в эпоху перехода от капитализма к социализму не состоит в том, чтобы охранять интересы рабочего класса от тех горсток, групп, слоев рабочих, которые упорно держатся традиций (привычек) капитализма и продолжают смотреть на Советское государство no-прежнему: дать «ему» работы поменьше и похуже, – содрать с «него» денег побольше. Разве мало таких мерзавцев, хотя бы среди наборщиков советских типографий, среди сормовских и путиловских рабочих и т.д.? Скольких из них мы поймали, скольких изобличили, скольких пригвоздили к позорному столбу?
Печать об этом молчит. А если пишет, то по-казенному, по-чиновничьи, не как революционная печать, не как орган диктатуры класса, доказывающего своими делами, что сопротивление капиталистов и хранящих капиталистические привычки тунеядцев будет сломлено железной рукой.
То же с войной. Травим ли мы трусливых полководцев и разинь? Очернили ли мы перед Россией полки, никуда не годные? «Поймали» ли мы достаточное количество худых образцов, которых надо бы с наибольшим шумом удалить из армии за негодность, за халатность, за опоздание и т.п.? У нас нет деловой, беспощадной, истинно революционной войны с конкретными носителями зла. У нас мало воспитания масс на живых, конкретных примерах и образцах из всех областей жизни, а это – главная задача прессы во время перехода от капитализма к коммунизму. У нас мало внимания к той будничной стороне внутрифабричной, внутридеревенской, внутриполковой жизни, где всего больше строится новое, где нужно всего больше внимания, огласки, общественной критики, травли негодного, призыва учиться у хорошего.
Поменьше политической трескотни. Поменьше интеллигентских рассуждений. Поближе к жизни. Побольше внимания к тому, как рабочая и крестьянская масса на деле строит нечто новое в своей будничной работе. Побольше проверки того, насколько коммунистично это новое.
Правда. 1918. 20 сентября
в начало
Л.М. РЕЙСНЕР (1895–1926)
КАЗАНЬ – САРАПУЛ
I
Ночные склянки, отбивающие часы на палубе миноносца, удивительно похожи на куранты Петропавловской крепости.
Но, вместо Невы, величаво отдыхающей, вместо тусклого гранита и золотых шпилей отчетливый звон осыпает необитаемые берега, чистые прихотливые воды Камы, островки затерянных деревень.
На мостике темно. Луна едва озаряет узкие, длинные, стремительные тела боевых судов. Поблескивают искры у труб, молочный дым склоняется к воде белесоватой гривой, и сами корабли, с их гордо приподнятым носом, кажутся среди диких просторов не последним словом культуры, но воинственными и неуловимыми морскими конями.
Редкое освещение: отдельные лица видны, и отчетливо видны, как днем. Бесшумны и так же отчетливы позы. Эпические, годами воспитанные и потому непринужденные, как в балете, движения комендора, снимающего тяжелый брезент с орудия одним взмахом, как срывают покрывало с заколдованной и страшной головы.
Пляшущие руки сигнальщика с его красными флажками, красноречивые и лаконические, танцующие в ночном ветре условный, обрядовый танец приказаний и ответов.
И над сдержанной тревогой судов, готовящихся к бою, над отблеском раскаленной топки, спрятавшей свой дым и жар в глубине трюма, – высоко, выше мачты и мостика, среди слабо вздрагивающих рей, восходит зеленая утренняя звезда.
Давно пройден и остался за поворотом реки наш передовой пост, лодка под самым берегом, и командир Смоленского полка, Овчинников, спокойный, всегда неторопливый и твердый, отчетливый и немногословный – один из славной стаи Азинской 28-й дивизии, прошедшей с боем всю Россию, от холодной Камы до испепеленного желтыми ветрами Баку.
Где-то справа мелькнул и исчез лукавый огонек – может быть, белые, а может быть, один из отрядов Кожевникова, шаривший в глубоком тылу у белых и иногда совершенно неожиданно вылезавший навстречу нашей «Межени» из непролазной чащи кустарника, запутавшего обрывистый камский берег.
При первых лучах рассвета необычайна красота этих берегов. Кама возле Сарапуля широкая, глубокая, течет среди желтых глинистых обрывов, двоится между островов, несет на маслянисто-гладкой поверхности отражение пихт – и так она вольна и так спокойна. Бесшумные миноносцы не нарушают заколдованный покой реки.
На мелях сотни лебедей распростирают белые крылья, пронизанные поздним октябрьским солнцем. Мелкой дробной тучкой у самой воды несутся утки, и далеко над белой церковью парит и плавает орел. И хотя противоположный луговой берег занят неприятелем – ни одного выстрела не слышно из мелкорослых кустарников. Очевидно, нас не ждали в этих местах – и не успели приготовиться.
Из машинного люка до пояса выставляется закопченный и бледный моторист и, стирая с лица черноту и пот, с наслаждением вдыхает острый утренний воздух, за одну ночь ставший осенним и северным.
Лоцман на мостике, всклокоченный и крепкий, похожий в своих сединах и овчинном тулупе на лешего, пророчит ранний мороз.
«Снегом пахнет, воздух – снегом пахнет», – и опять молча отыскивает узкую дорогу кораблей среди предательской ряби отмелей, тумана и камней. За эту ночь пройдено больше ста верст, и вот вдали показался кружевной железнодорожный мост и белые макушки Сарапуля. Команда отдыхает, полощется возле крана, дразнит двух черных щенят, взращенных с великой любовью среди пушечной пальбы и непрерывных походов.
Резкий крик наблюдателя:
– Люди на левом берегу, – и снова напряженное ожидание. Но те, на берегу, уже разглядели нас, и в воздухе радостно пляшут красные полотнища. И дальше, на берегу, и на мосту, и за песчаным прикрытием вспархивают и трепещут красные флажки. Малые фигуры пехотинцев в серых шинелях бегут по берегу, машут, кричат и перебрасывают на железные палубы миноносцев какие-то благословляющие приветствия.
Прошли мост, повернули левее, а за последним судном, идущим в стройной кильватерной колонне, уже трещит ружейная перестрелка. Это белые обстреливают охрану моста, сбежавшуюся посмотреть на пароход нашей флотилии.
В бинокль ясно видна набережная Сарапуля, занятого дивизией Азина, Сарапуля, со всех сторон обложенного белыми и наконец, благодаря приходу флотилии, соединенного с нижележащими армиями.
Подходим ближе. На крыше поплавка, на перилах, на дороге – красноармейцы, чуйки, платочки и бороды, и все это радостно изумленное, свое, дружеское. Оркестр на пригорке гремит марсельезу, барабан, заглядевшись на корабли, образует брешь в мелодии, труба несется далеко впереди рассерженного дирижера, радостно играя громовыми переливами и не останавливаясь ни на чем, как конь, сбросивший всадника. Уже приняты концы, борт плавно примкнулся к пристани, матросы высыпали на берег, и пошли разговоры:
– Как же вы прорвались? Побили их корабли?
– И побили, отец, и в реку Белую загнали.
– Врешь.
– Да не вру.
Чрез толпу пробивается молодая еще женщина, вся в слезах. «Матроска», – говорят окружающие. И начинаются новые причитания. Плач матери и жены, пронзительный однообразный вопль: «Моего увели на барже, на барже стащили. Матросом был, как вы». Платочек мечется от одного моряка к другому, слепнет от слез, гладит шершавые рукава бушлатов, это последнее свое воспоминание. Да, жестокая штука война, гражданская, – ужасна. Сколько сознательного, интеллигентного, холодного зверства успели совершить отступающие враги.
Чистополь, Елабуга, Челны и Сарапуль – все эти местечки залиты кровью, скромные села вписаны в историю революции жгучими знаками. В одном месте сбрасывали в Каму жен и детей красноармейцев, и даже грудных пискунов не пощадили. В другом – на дороге до сих пор алеют запекшиеся лужи, и вокруг них великолепный румянец осенних кленов кажется следом избиения.
Жены и дети убитых не бегут за границу, не пишут потом мемуаров о сожжении старинной усадьбы с ее Рембрандтами и книгохранилищами или о неистовствах Чеки. Никто никогда не узнает, никто не раструбит на всю чувствительную Европу о тысячах солдат, расстрелянных на высоком камском берегу, зарытых течением в илистые мели, прибитых к нежилому берегу. Разве был день, – вспомните вы, бывшие на борту «Расторопного», «Прыткого» и «Ретивого», на батарее «Сережа», на «Ване-коммунисте», на всех наших, зашитых в железо, неуклюжих черепахах, – разве был хоть один день, когда мимо вашего борта не проходила эта молчаливая спина в шинели, этот солдатский затылок с такими редкими куцыми волосами (все после тифа) и танцующей по воде рукой, то всплывающей, то опущенной ко дну. Разве было хоть одно местечко на Каме, где бы не выли от боли в час вашего прихода, где бы на берегу, среди счастливых и обезумевших, которые так неумело (рабочие ведь не моряки) принимали ваши «чалки», не было десятка осиротелых баб и грязных, слабых и голодных детей рабочих. Помните этот вой, которого не могло заглушить даже лязгание якорной цепи, даже яростный стук сердца, даже красный от натуги голос предисполкома, который еще издали за полверсты кричал вам, что Самара взята Красной......
Между тем к первой женщине подошла вторая, совсем маленькая и старая. На ее лице те же шрамы горя. «Не плачь, расскажи толком». И мать рассказывает, но слова ее теряются в причитаниях, ничего нельзя понять.
А дело вот в чем: отступая, белые погрузили на баржу шестьсот человек наших и увезли – никто не знает куда, кажется, в Уфу, а может быть, и к Воткинскому заводу.
Через час пронзительная сирена собирает на пристань разошедшихся матросов, и командующий отдает новое приказание: флотилия идет вверх по реке на поиски баржи с заключенными. И, подгоняя команды, как-то особенно отчетливо повторяет: «Шестьсот человек, товарищи».
Достарыңызбен бөлісу: |