Уроки мудрости разговоры с замечательными людьми Изд-во Трансперсонального Института, Москва AirLand, Киев, 1996



бет6/20
Дата15.07.2016
өлшемі1.8 Mb.
#199868
түріУрок
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20

Тот факт, что все научные понятия и теории – это лишь при­ближения к истинной природе реальности, значимые лишь для определенного диапазона явлений, стал очевидным для физиков в на­чале века, благодаря драматизму открытий, приведших к формули­рованию квантовой теории. С тех пор физики научились рассматри­вать эволюцию научного знания как последовательную смену тео­рий или «моделей», каждая из которых более точна и более широко применима, чем предыдущие, но ни одна не представляет собой полное и окончательное описание естественных явлений. Точка зре­ния «бутстрэпного» подхода Чу представляет собой дальнейшее уточнение этого представления. Чу полагает, что наука будущего может представлять собой мозаику пересекающихся теорий и моде­лей «бутстрэпного» типа. Ни одна из них не будет более фундамен­тальной, чем другие, и все они должны быть взаимно согласованны­ми. В конце концов наука такого рода выйдет за пределы условных разграничений между дисциплинами, используя те языки, которые оказываются подходящими для описания различных аспектов много­уровневой, взаимосвязанной структурной ткани реальности.

Представление Чу о будущей науке как сети взаимосвязанных и согласованных между собой моделей, каждая из которых ограничена и приблизительна и не нуждается в твердых основаниях, очень помог­ло мне в применении научных методов исследования к самым разнообразным явлениям. Через два года после того, как я присоединился к исследовательской группе Чу, я начал исследовать новую парадиг­му в различных областях за пределами физики: в психологии, здраво­охранении, экономики и др. При этом мне приходилось иметь дело с несвязанными и часто противоречивыми наборами понятий, идей и теорий, ни одна из которых не казалась достаточно развитой, чтобы составить понятийный каркас, который был мне необходим. Часто было даже непонятно, какие вопросы я мог задать, чтобы продвинуть­ся в понимании, и конечно, я не мог найти теории, которая казалась бы более фундаментальной, чем другие.

В этой ситуации для меня было естественным применить в своей работе подход Чу, так что я провел несколько лет, терпеливо собирая идеи из различных дисциплин и постепенно выявляя кон­цептуальное единство. В течение этой медленной и кропотливой работы для меня было особенно важно, чтобы составляющие моей «сети идей» были взаимосогласованы, и я провел не один месяц, проверяя всю сеть, часто составляя большие нелинейные концепту­альные карты, чтобы удостовериться в том, что представления со­гласуются друг с другом.

Я никогда не терял уверенности в том, что связанная система представлений постепенно возникнет. Я научился у Чу тому, что можно использовать различные модели для описания различных аспектов реальности, не рассматривая ни одну из них как фунда­ментальную, и что различные связанные между собой модели могут образовывать связную теорию. Таким образом, «бутстрэпный» под­ход стал для меня живым опытом не только в физических исследо­ваниях, но и в моем более широком изучении смены парадигмы, и продолжающиеся разговоры с Чу остаются источником вдохнове­ния во всей моей работе.

3. СВЯЗУЮЩИЙ УЗОР



Грегори Бэйтсон

«Дао физики» вышла в свет в 1975 году и была с энтузиазмом принята в Англии и Соединенных Штатах, породив огромный инте­рес к «новой физике» среди самых различных людей. Одним из следствий этого интереса оказалось то, что я стал много ездить с лекциями для профессионалов и широкой публики и получил воз­можность обсуждать с людьми самых разных взглядов понятия со­временной физики и их следствия. Ученые самых разных специаль­ностей часто говорили мне, что такое же изменение мировоззре­ния, как то, что произошло в физике, происходит сейчас и в их дисциплинах; что многие проблемы, с которыми они сталкиваются, так или иначе связаны с ограниченностью механистического миро­воззрения.

Эти обсуждения побудили меня более пристально рассмотреть влияние ньютоно-картезианской парадигмы на различные дисцип­лины, и в начале 1977 года я собирался писать книгу на эту тему под условным названием «За границами механистического мировоз­зрения». Основная ее идея состояла в том, что вся наша наука – естественные науки, а так же гуманитарные и социальные – осно­вывалась на механистическом мировоззрении ньютоно-картезиан­ской физики; что принципиальная ограниченность этого мировоз­зрения сейчас становится очевидной и что представители самых различных научных дисциплин вынуждены выходить за пределы механистического мировоззрения, как это произошло в физике. Фактически я рассматривал новую физику – концептуальную рам­ку квантовой теории, теории относительности, и в особенности «бутстрэпной» физики, – как идеальную модель для новых представле­ний и подходов в других науках.

В этом содержалась ошибка, которую я понял лишь постепен­но и которую преодолевал в течение долгого времени. Представляя новую физику в качестве модели для новой медицины, новой психологии и новой социальной науки, я попал в ту самую картезиан­скую ловушку, которой советовал избегать. Декарт, как я узнал позднее, пользовался для представления человеческого знания ме­тафорой дерева, полагая метафизику корнями, физику – стволом, а все остальные дисциплины – ветвями. Не сознавая этого, я при­нял картезианскую метафору как руководящий принцип моего ис­следования Ствол моего «дерева» не был уже ньютоно-картезианской физикой, но я по-прежнему рассматривал физику как модель для других наук, а, следовательно, физические явления – как в некотором смысле первичную реальность и основу для всего остального. Я не говорил этого явно, но эта идея содержа­лась в моих доводах в пользу новой физики как модели для дру­гих наук.

В течение нескольких лет моя точка зрения в этом отношении претерпела глубокое изменение, и в книге «Поворотный пункт», которая в конце концов была написана, я представлял новую физи­ку не как модель для других наук, а как важный специальный слу­чай более общего подхода – системной теории.

Этот существенный для меня переход от «физического» мышления к системному совершался постепенно и в результате многих влияний, но более всего под влиянием одного человека, Грегори Бэйтсона, изменившего мою точку зрения. Вскоре после знакомства со мной Грегори Бэйтсон сказал шутливо одному общему знакомому: «Капра? Он же сумасшедший! Он думает, что мы – электроны!» Это замечание дало мне первоначальный толчок, и мои после­
дующие контакты с Бэйтсоном в течение последних двух лет глубоко изменили мое мышление и дали мне ключ к радикально новому представлению о природе, которое я стал называть «системным подходом к жизни».

Будущие историки сочтут Грегори Бэйтсона одним из наиболее влиятельных мыслителей нашего времени. Уникальность его мыш­ления связана с его широтой и обобщенностью. Во времена, харак­теризующиеся разделением и сверхспециализацией, Бэйтсон про­тивопоставил основным предпосылкам и методам различных наук поиск паттернов, лежащих за паттернами, и процессов, лежащих в основе структур. Он заявил, что отношения должны стать основой всех определений; его основная цель состояла в обнаружении прин­ципов организации во всех явлениях, которые он наблюдал, «связу­ющего паттерна», как он называл это.



Разговоры с Бэйтсоном

Я увидел Бэйтсона впервые летом 1976 года в Боулдере, штат Колорадо, где я читал курс в буддийской летней школе, а он при­ехал прочесть лекцию. Эта лекция была моим начальным соприкос­новением с его идеями. Я много слышал о нем до этого – в универ­ситете Санта Круз был своего рода культ Бэйтсона – но его книги «Шаги к экологии разума» я не читал. Во время этой лекции воз­зрения Бэйтсона и его стиль произвели на меня большое впечатле­ние: больше всего меня поразило то, что его главная мысль – переход от объектов к отношениям – точно соответствовала выво­дам, к которым я пришел, основываясь на современной физике. После лекции я обменялся с ним несколькими фразами, но по-на­стоящему узнал его двумя годами позже, в последние два года его жизни, которые он провел в Эсаленском институте в Биг-Суре. Я часто бывал там, проводя семинары и навещая друзей, которых у меня было много среди эсаленского персонала.

Бэйтсон был весьма импозантной фигурой: гигант не только интеллектуально, но и физически, он был высок и внушителен на всех уровнях. Его многие боялись; я тоже испытал перед ним нечто вроде благоговейного страха, особенно вначале. Мне было трудно просто заговорить с ним; я постоянно чувствовал, что мне нужно утвердить себя, сказать или спросить что-нибудь умное, и лишь очень постепенно я начал вступать с ним в разговор, и то не слиш­ком часто.

Мне понадобилось также много времени, чтобы начать назы­вать Бэйтсона по имени. Я думаю, что я так и не отважился бы на это, если бы не совершенно неформальная обстановка Эсалена. По-видимому, и самому Бэйтсону было трудно называть себя «Грего­ри»; он обычно представлялся как «Бэйтсон» и любил, чтобы его так называли, – возможно, потому, что был воспитан в британ­ских академических кругах, где это принято.

Когда я ближе познакомился с ним в 1978 году, я знал, что его не очень интересует физика. Главные интересы Бэйтсона, его ин­теллектуальное любопытство и страсть, которую он вносил в свои научные занятия, были связаны с живой материей, «живыми веща­ми», как он любил говорить. В «Разуме и природе» он писал:

Я всегда помещал описания палок и камней, бильярдных шаров и галактик в одну коробочку... и оставлял их там. В другой коробочке были у меня живые вещи крабы, люди, вопросы красоты...

Именно содержимое этой другой «коробочки» Бэйтсон изучал, с этим была связана его страсть. Познакомившись со мной, он знал, что я пришел из науки, которая изучала камни, палки и бильярдные шары, и, я полагаю, у него было своего рода интуитивное недове­рие к физикам. Отсутствие интереса к физике можно видеть и в том, что он гордился ошибками, которые свойственны обычно не­физикам, когда они говорят о физике: путаница между «материей» и «массой» и т.п.

Таким образом, я знал, что Бэйтсон относится к физикам с предубеждением, и мне очень хотелось показать ему, что та физи­ка, которой занимался я, в действительности близко соответствова­ла духу его мышления. Вскоре мне представилась для этого пре­красная возможность, когда я вел в Эсалене семинар, на который он пришел. Это очень воодушевило меня, хотя, кажется, он не ска­зал ничего за весь день. Я постарался представить основные понятия физики XX века, не искажая их, но таким образом, чтобы их близость бэйтсоновскому мышлению стала очевидной. По-видимо­му, это мне удалось, потому что позже я слышал, что мой семинар произвел на Бэйтсона прекрасное впечатление: «Блестящий малый», – сказал он кому-то из друзей.

После этого я всегда чувствовал, что Бэйтсон с уважением относится к моей работе, более того, он относится ко мне с искрен­ней симпатией и даже с некоторой отеческой привязанностью.

У меня было много оживленных разговоров с Бэйтсоном в те­чение последних двух лет его жизни: в столовой Эсаленского ин­ститута, на террасе его дома, выходящей на океан, и в других пре­красных местах холмистого побережья Биг-Сура. Он дал мне про­честь рукопись «Разума и природы», и, читая ее, я живо вспоми­нал, как мы часами сидели с ним на траве над океаном ясным со­лнечным днем, слушая ритмичный рокот волн, наблюдая за пчела­ми и пауками:

Что за паттерн связывает краба с омаром, орхидею с примулой, всех их со мной? И меня с Вами?

Когда я приезжал в Эсален вести семинары, я часто встречал Бэйтсона в столовой, он улыбался мне: «Хелло, Фритьоф, приехал давать шоу?» А после обеда он спрашивал: «Чашечку кофе?» – приносил кофе нам обоим, и мы продолжали беседу.

Разговоры с Бэйтсоном носили особый характер из-за того, что он особым образом преподносил свои идеи. Он предлагал систему идей в форме историй, анекдотов, шуток, кажущихся разрозненны­ми наблюдений, ничего не формулируя до конца. Бэйтсон не любил обстоятельных объяснений, зная, по-видимому, что лучшее понима­ние приходит тогда, когда вы сами можете установить связи, своим умом, а не по подсказке. Он давал мало пояснений, и я хорошо помню огонек в его глазах и удовольствие в голосе, когда он видел, что мне удается следовать за ним в сплетении его мыслей. Разуме­ется, я никогда не мог целиком проследить его мысль, но, может быть, время от времени мне удавалось это в несколько большей мере, чем другим, и это доставляло ему огромное удовольствие.

Таким образом, Бэйтсон раскидывал свою сеть идей, и я прове­рял свое понимание отдельных узлов короткими замечаниями и во­просами. Ему особенно нравилось, если мне удавалось забежать вперед на два-три звена; в этих редких случаях его глаза загора­лись, удостоверяя, что наши мысли находятся в резонансе.

Попробую восстановить типичный разговор такого рода по па­мяти4. Однажды мы сидели рядом со столовой, и Бэйтсон говорил о логике.

–Логика – красивое орудие, – говорил он, – и мы извлека­ли значительные дивиденды из нее за последние две тысячи лет. Но беда, знаете ли, в том, что если вы прилагаете ее к крабам и дель­финам, к бабочкам и формированию привычек, — его голос замер, и после паузы, глядя на океан, он добавил: – Знаете ли, ко всем прекрасным вещам, то логика совершенно не работает! – Послед­ние слова он произнес, посмотрев мне в глаза.

– Не работает?

– Да, не работает, – продолжал он оживленно, – потому что ткань живых вещей связывается не логикой. Видите ли, когда у вас есть замкнутые цепи причинности, – а они всегда есть в живом мире, – использование логики приводит к парадоксам. Возьмите хоть термостат, простой орган чувств, да? – Он взглянул на меня, чтобы убедиться, слежу ли я за его мыслью, и продолжал:

– Если он включается, он выключается. Если он выключается, он включается. Если да, то нет; если нет, то да.

На этом он остановился, чтобы дать мне подумать над тем, что он сказал. Его последняя фраза напоминала мне о классических парадоксах аристотелевской логики, что он, конечно, и имел в виду. Так что я решился на догадку:

– Вы имеете в виду, что термостат лжет?

Глаза Бэйтсона вспыхнули:

– Да – нет – да – нет – да – нет. Видите ли, кибернетический эквивалент логики – это колебания.

Он снова остановился, и в этот момент я почувствовал связь с темой, которая меня давно интересовала. Взволнованно я с улыб­кой сказал:

– Гераклит знал это!

– Да. Гераклит знал это, – ответил Бэйтсон на мою улыбку.

– И Лао-Цзы!

– Конечно. И все эти деревья. Логика для них не работает».

– Чем же они ее заменяют?

– Метафорой.

– Метафорой?

– Да, метафорой. Именно так работает вся ткань взаимосвя­зей. Метафора лежит в самом основании живого.



Истории

Способ представлений идей составлял существенный внутрен­ний момент учений Бэйтсона. Из-за этой специальной техники впле­тения идей в особый стиль репрезентации мало людей понимали это. Как заметил Лэйнг на эсаленском семинаре в честь Бэйтсона: «не о всех тех, кто полагал, что понимает его, он сам полагал, что они понимают его. По его мнению, очень, очень немногие понимали его».

Это недопонимание относилось к бэйтсоновским шуткам. Он не только вдохновлял и просвещал, он был и в высшей степени занимательным, но шутки его были также особого рода. Он обладал тонким английским чувством юмора, и когда он шутил, то выгова­ривал вслух лишь двадцать процентов шутки, и предполагалось, что вы догадаетесь об остальном; иногда он даже сводил сказанное к пяти процентам. В результате многие его шутки на семинарах встре­чались полным молчанием, отмеченные только его коротким смеш­ком.

Вскоре после нашего знакомства он рассказал мне шутку, ко­торая ему очень нравилась и которую он много раз рассказывал во многих аудиториях. Мне кажется, что она может служить ключом к пониманию его мышления и способу представления своих людей. Вот как он ее рассказывал:



У одного человека был мощный компьютер, и ему хотелось уз­нать, смогут ли компьютеры когда-нибудь мыслить. И он задал своему компьютеру вопрос, конечно же, на великолепном фортра­не: «Сможешь ли ты когда-нибудь мыслить, как человек?» Ком­пьютер пощелкал, потрещал, помигал и наконец выдал свой ответ на бумагу, где было аккуратно напечатано: «ЭТО НАПОМИНА­ЕТ МНЕ ОДНУ ИСТОРИЮ.

Бэйтсон считал истории, притчи и метафоры существенным выражением человеческой мысли, человеческого разума. Хотя он мыслил очень абстрактно, он никогда не обращался с какой-либо идеей чисто абстрактным образом, а всегда представлял ее кон­кретно, рассказывая какую-нибудь историю.

Важная роль историй в мышлении Бэйтсона глубоко связана с вниманием к отношениям. Если бы мне нужно было в одном слове выразить то, что содержится в его учении, этим словом было бы «отношение». Он всегда говорил об этом. Центральный аспект воз­никающей парадигмы (может быть, самый центральный) – это пере­ход от объектов к отношениям. По Бэйтсону, отношения должны быть основанием всех определений. Биологическая форма собира­ется из отношений, а не из частей, и то же относится к человечес­кому мышлению, только так мы можем мыслить.

Бэйтсон часто подчеркивал, что для точного описания приро­ды нужно стараться говорить на ее собственном языке. Однажды он продемонстрировал это весьма драматически, спросив участни­ков своего семинара: «Сколько пальцев у вас на руке?» После не­доуменной паузы кое-кто сказал нерешительно: «Пять». И Бэйтсон воскликнул: «Нет!» Кто-то попробовал сказать про четыре, и Бэйт­сон опять воскликнул свое: «Нет!» Наконец, когда все были озада­чены, он сказал: «Нет! Правильный ответ состоит в том, что такой вопрос не нужно задавать; это глупый вопрос. Такой ответ дало бы вам растение, потому что в мире растений, вообще в мире живых существ, нет таких вещей, как пальцы; есть только отно­шения».

Поскольку отношения – сущность мира живого, то лучше все­го, полагал Бэйтсон, для его описания говорить на языке отноше­ний. Именно это и достигается рассказыванием историй. Истории, любил говорить Бэйтсон, это царский путь к изучению отношений. В истории важен и истинен не сюжет, не люди и вещи, а отноше­ния между ними. Бэйтсон определял историю как «совокупность формальных отношений, развертываемую во времени», и к этому он стремился во всех своих семинарах – развернуть сеть формаль­ных отношений посредством собрания историй.

Итак, бэйтсоновским излюбленным методом было представле­ние своих идей в виде историй, и он любил их рассказывать. Он подходил к своей теме с разных точек зрения, время от времени варьируя одну и ту же тему. Он касался того и этого, отпуская шуточки в промежутках, перепрыгивая от описания растения к балинезийскому танцу, потом к играм дельфинов, различию между египетской и иудео-христианской религиями, к диалогу с шизофре­ником, и так далее. Этот стиль общения был очень занимателен, и за ним очень приятно было следить, но крайне трудно следовать. Для непосвященного, для того, кто не был способен уследить за сложным паттерном, бэйтсоновский стиль изложения мог показать­ся просто болтовней о том, о сем. Но на самом деле в основе его историй лежал определенный связующий паттерн отношений, и для него этот паттерн воплощал великую красоту. Чем более сложным становился паттерн, тем большую красоту он воплощал: «Мир ста­новится тем более прекрасным, чем более он сложен», – любил говорить он.

Бэйтсона увлекала красота, проявляющаяся в сложных паттер­нах отношений, и он получал большое эстетическое наслаждение от описания этих паттернов. Это наслаждение было столь сильным, что часто в увлечении он, рассказывая историю, вспоминал о дру­гом звене в этом паттерне, что вело его к другой истории. История наслаивалась на историю, одна в другой; их система представляла тонкие отношения, а прослаивающие все это шутки давали этим отношениям дальнейшее развитие.

Бэйтсон мог быть и очень театральным, так что не без основа­ний он в шутку называл свои эсаленские семинары «шоу». И часто случалось, что он так увлекался поэтической красотой сложных паттернов, которые он описывал, шутками и анекдотами разного рода, что в конце концов ему не хватало времени, чтобы связать все воедино. Если нити, которые он натянул в течение семинара, в конце концов не сходились в общую сеть, то не потому, что они вообще не были связаны или что Бэйтсон не мог их связать, а просто потому, что, увлекшись, он забыл о времени. Или после часа-двух ему надоедало говорить и он полагал, что связи достаточ­но очевидны, чтобы каждый мог соединить их в единое целое без посторонней помощи. В такие моменты он просто говорил: «Я ду­маю, что теперь настало время для вопросов», – но при этом он постоянно отказывался давать прямые ответы на задаваемые вопро­сы, а отвечал рассказом новых историй.



«О чем это все»

Одна из бэйтсоновских идей состоит в том, что структура при­роды и структура разума отражают друг друга, что природа и разум составляют необходимое единство. Таким образом, эпистемология – «изучение того, как это возможно, что вы можете что-то знать», – для Бэйтсона не абстрактная философия, а ветвь естественных историй5.

В изучении эпистемологии Бэйтсон постоянно подчеркивал, что логика не годится для описания биологических паттернов. Логика прекрасно может быть использована для описания линейных при­чинно-следственных систем, но если причинные цепи становятся замкнутыми, а в мире живого это именно так, то их описание с точки зрения логики порождает парадоксы. Это справедливо даже для неживых систем, включающих механизмы обратной связи, и Бэйтсон часто использовал в этой связи пример термостата.

Когда температура падает, термостат включает нагреватель; это заставляет температуру подниматься, что заставляет термостат его выключить, тем самым заставляя температуру падать, и так далее. Применение логики обращает описание этого механизма в пара­докс: если в комнате слишком холодно, обогреватель включается; если обогреватель включается, в комнате становится слишком жар­ко; если в комнате становиться слишком жарко, обогреватель выключается и т.д. Иными словами, если происходит включение, то происходит выключение; если выключение, то – включение. Это про­исходит потому, говорит Бэйтсон, что логика безвременна, в то время как причинность предполагает время. Если учитывать время, то пара­докс превращается в колебание. Точно так же, если вы запрограмми­руете компьютер на разрешение одного из классических парадоксов аристотелевской логики (например, когда грек говорит, что все греки лгут, говорит ли он правду?), компьютер будет давать ответ «ДА– НЕТ–ДА–НЕТ–ДА–НЕТ...», превращая парадокс в колебание.

Я помню, когда Бэйтсон рассказал мне об этой идее, она произ­вела на меня большое впечатление, потому что проливала свет на то, что я сам часто наблюдал Философские традиции, следующие динамическим воззрениям на реальность и включающие представ­ления о времени, изменении и флуктуации как существенные эле­менты, часто подчеркивают парадоксы. Они часто пользуются пара­доксами как средствами обучения, чтобы заставить учеников осоз­нать динамическую природу реальности, где парадоксы растворя­ются в колебании. Лао-Цзы на Востоке и Гераклит на Западе – возможно наиболее известные примеры философов, широко пользо­вавшихся этим методом.

Бэйтсон постоянно подчеркивал в своей эпистемологии фунда­ментальную роль метафоры в мире живого. Для иллюстрации этого он часто писал на доске следующие два силлогизма:

Люди смертны. Люди смертны.

Сократ – человек. Трава смертна.

Сократ смертен. Люди – это трава.

Первый из них известен как «сократовский силлогизм»; второй я бы назвал бэйтсоновским6. Бэйтсоновский силлогизм неправилен в мире логики; его значимость имеет другую природу. Это метафо­ра, и она принадлежит языку поэтов.

Бэйтсон указывал, что первый силлогизм касается классифика­ции, которая устанавливает принадлежность к классу посредством идентификации субъекта («Сократ – человек»), в то время как второй силлогизм использует отождествление предикатов («Люди умирают – трава умирает»). Иными словами, сократовский силло­гизм отождествляет предметы, а бэйтсоновский – паттерны. Вот почему метафора, по Бэйтсону, – это язык природы. Метафора выражает структурное сходство, или, еще лучше, сходство органи­зации, и в этом смысле метафора – центральная бэйтсоновская тема. В какой бы области он ни работал, он искал метафоры приро­ды, «связующий паттерн».



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   20




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет