Вагнер Георгий Карлович Из глубины взываю



бет3/19
Дата18.06.2016
өлшемі0.99 Mb.
#145097
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19

- 32 -

нашими же школьницами. Одна из них сделала аборт, разгорелся скандал. Была даже попытка самоубийства через повешение. Начались строгие собеседования по половым вопросам. Для ребят и девушек — отдельно. Но разве лекциями можно было чего-либо достигнуть. Время способствовало «свободе» во всех областях.

В это время и я переживал свои первые увлечения. Алю Тер-новскую я где-то хранил в сердце, но она была еще десятилетней девочкой. Мне нравилась ее двоюродная сестра Наташа Кутукова, я робко искал ее внимания, но, видимо, не производил впечатления или же оба мы были очень робки. Робкими поцелуями во время игр дело и закончилось. Между тем во мне созревал мужчина — мне стали нравиться женщины более старшего возраста, с развитыми женственными формами. Это уловила даже мама. Однажды при людях она сказала, что Гурлику нравятся женщины с высоким бюстом, чем весьма смутила меня. Откуда она взяла это?

Тогда я переживал увлечение статной Лидой Высоцкой, учившейся одним классом старше. Я осмеливался провожать ее до дома, когда мы возвращались с репетиций школьного хора. Меня товарищи предупредили, что у Лиды есть поклонник в деревне, откуда она была родом, что мне не избежать с ним столкновения. Но это меня не остановило. По окончании школы Лида уехала к себе в деревню, вскоре я с товарищем посетил эту деревню. Мы долго сидели с Лидой за околицей во ржи, обнимались, но на большее, даже на поцелуи, я так и не решился. Естественно, и это мое увлечение оборвалось.

Удивительно, но мое половое чувство пробуждалось как-то медленно. И это несмотря на то, что я слышал откровенные разговоры взрослых, нередко видел маму обнаженной, а у нее была очень красивая фигура.

Вместе с тем годы брали свое. Чтение Куприна, Виктора Маржерита разжигало тайное влечение к запретному плоду. «Дьявол» Льва Толстого вносил волнение. Красивое женское тело останавливало мое не только художническое, но и чисто мужское внимание. Стали сниться эротические сны. Именно во сне я и ощутил впервые жгучее сладострастное чувство, не отдавая еще себе отчета в том, что это такое. Я находился на краю пропасти и мог бы низринуться в нее, если бы не беседа со мной отца, который нарисовал мне тяжелые последствия ранней половой жизни. Особенно я испугался ослабления памяти. Вместе с тем, может быть, нужно было направить меня и на иной путь, как это



- 33 -

сделали родители Клима Самгина, героя романа А. М. Горького. Тогда, может быть, мое развитие было бы нормальнее, во мне не развился бы комплекс неполноценности, который в дальнейшем осложнил мою жизнь. К счастью, внимание отвлекали полевые работы, а в промежутках — футбол! В футбол мы играли безрассудно, до глубокого вечера.

К светлым спасским воспоминаниям относится моя дружба с Колей Смеляковым (он учился и дружил больше с братом Володей) и Сережей Вонсовским. Первый позднее стал крупным человеком, первым заместителем министра внешней торговли. Второй стал академиком. Мы переписываемся и сейчас. Подробнее я расскажу об этом ниже.

В 1927 году я окончил спасскую девятилетку и встал вопрос о дальнейшей моей учебе. Моего отца незадолго до этого перевели с повышением по службе в Рязань. Переехав туда, он решил перевезти к себе и всех нас. В это время в Спасске прокатилась волна арестов. Были арестованы лучшие учителя: Жилинская, Трушин и другие, всего человек восемь. Была, якобы, раскрыта эсеровская организация (!?). В качестве доносчика называлась фамилия П. П. Энгельфельда, учителя физкультуры. Все это тревожило, тем более, что подробности никому не были известны.

Наш дом был вскоре продан, вещи погружены на пароход, няня Параша отправлена в Исады, и мы оказались в Рязани, в которой до того мы — дети — были только один раз (со спортивными упражнениями). Отец снял большую квартиру в полуподвальном этаже у Ямской заставы в доме Гуслякова.

- 33 -



РЯЗАНЬ. ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ ТЕХНИКУМ

Естественно, мне очень хотелось поступить в Рязанский художественно-педагогический техникум. Насколько я помню, того же хотела и мама. Но отец был другого мнения. Видимо, он не считал профессию художника практичной. Он склонял меня к поступлению в землеустроительный техникум. Я не смел прекословить отцу, подал документы в этот техникум, но оказалось, что опоздал. В художественный же техникум в это время был объявлен дополнительный прием. Тут отец сдался.

Как окончивший девятилетку, я освобождался от приемных испытаний по общеобразовательным предметам, но по специальным предметам — живописи и рисунку — должен был выполнить

- 34 -

заданные работы. Выполнил я их средне, без особого успеха. Я надеялся, что главную роль сыграют мои домашние работы, в том числе и портреты Ленина. Все это я привез к техникуму на извозчике. Каково же было мое разочарование, когда почти все привезенное мной было подвергнуто суровой критике за исключением красочной картинки исадской ярмарки, сделанной лапидарными пятнами. Принят-то я, конечно, был, но почувствовал, что все спасские дифирамбы гроша ломаного не стоят, что все надо начинать, как сейчас выражаются, «с нуля». И я начал.

Заведующим техникумом в 1928 году был художник Иван Иванович Куриленко, по стилю работ примыкавший к поздним «мирискусникам». В его квартире при техникуме висело много картин, поражавших яркой образностью. Это была особая образность, совсем не натуралистическая, все было обобщено и колористически подчеркнуто. Иван Иванович был очень тонким художником. В рисунке он требовал соблюдения общей массы, отучал нас от «дриповой штриховки». К этой дилетантской манере я очень привык и отучался от нее с трудом. В живописи Иван Иванович учил соблюдать гармоническое соотношение чистых тонов, отучал от натурализма, К этому натурализму я в Спасске тоже очень привык. Иван Иванович как-то сказал одному из учеников старшего курса (там учился его племянник), что не надеялся отучить меня от провинциального дилетантизма, но неожиданно для него и для самого себя я словно прозрел, и началось мое увлечение импрессионизмом. Я вышел в первые ученики и делал успехи. Иван Иванович, как он потом рассказывал, ставил особо сложные по цвету натюрморты, желая увидеть, справлюсь ли я. Я справлялся. К концу первого учебного года я написал дома большой натюрморт в нежно-сиреневой гамме, который и выставил вместе с зачетными работами. Иван Иванович написал на нем красным карандашом: «Прекрасно. Перевести на III курс». По неопытности и несерьезности я ликовал. На самом деле это была художническая катастрофа...

Занимаясь на I курсе, я влюбился в двоюродную сестру Наташи Кутуковой (моей спасской «невесты») — Надю Мельникову, которая в то время училась на III курсе. Это была стройная как лань девушка с поразительно красивыми глазами и веселой натурой. За ней ухаживал мой светлокудрый талантливый товарищ Митя Цвейберг и пользовался взаимностью. Но я не отступил. В 1928 году, во время поездки всем техникумом на этюды в имение «Кирицы» (близ Спасска) разыгрался мой роман. Майское цветение садов, каштанов и сирени, пение соловьев способ-



- 35 -

ствовали этому. Надя была почти все время с Митей. Мое любовное письмо (на устное объяснение я не решился) вызвало дружеское внимание, грустное сожаление, доброе участие, словом, все, кроме ответного движения. Мое тоскливое ухаживание продолжалось и по возвращении в Рязань, пока Надя не уехала по окончании техникума в Спасск, учителем рисования.

Здесь я должен коснуться самого неприятного воспоминания. Зимой 1929—1930 года бригаду из учеников техникума, в которую включили и меня, послали в Сапожковский район Рязанской области, где очень «туго шло дело» с коллективизацией. Мои товарищи-комсомольцы занимались агитацией, я — рисовал плакаты, писал лозунги. Дело вперед не продвигалось. Когда однажды меня включили в комиссию по описанию имущества местного священника, я не выдержал и под предлогом явки в военкомат дезертировал. Уж очень неприглядным выглядело это позорное «раскулачивание». Ехать приходилось сначала до станции Ряжск на лошади. Была лунная ночь. Возница недружелюбно перебрасывался со мной фразами, намекая, что может меня «порешить». Но не «порешил». Зачем я ему был нужен?

Возвращаясь из Ряжска в Рязань, я заехал в Спасск к Наде. Мы встретились тепло, но я понял, что пути наши разошлись. Задержавшись на вечере в школе, я даже не простился с ней, так как она не дождалась окончания моего разговора с учителями...

Здесь надо вернуться немного назад. Окончив I курс, я был приглашен Рязанским музеем в этнографическую экспедицию в качестве художника. Это была очень интересная экспедиция по мещерской части Рязанского края, возглавляемая Марией Дмитриевной Малининой. Коллективизация еще не успела разорить деревню, и мы всюду встречали радушный прием. Нам охотно показывали и даже продавали старинную одежду. В экспедиции вторым художником была Милица Ивановна Знаменская, незадолго до того окончившая Рязанский художественный техникум. Она была старше меня, но благоговела передо мной, никогда, впрочем, не намекая на свое чувство. Я сам считал его какой-то святой дружбой, так как, несмотря на различные срывы своего поведения, всегда встречал всепрощение.

Из экспедиции я привез много рисунков, преимущественно цветными карандашами. Их увидел гостивший в Рязани у своих друзей Алексей Андреевич Быков, работавший в Эрмитаже. Это был на редкость образованный во всех отношениях человек, нумизмат по специальности, но прекрасно знающий историю мирового искусства и к тому же и пианист (он был учеником М. В. Юди-



- 36 -

ной) Встреча наша произошла в рязанском доме Кутуковых, у которых в гостиной стоял рояль фирмы «Бехштейн». На нем Алексей Андреевич занимался и один-два раза за лето давал домашние концерты. Они протекали очень торжественно.

Алексею Андреевичу очень понравились мои рисунки, понравился и я, хотя между нами была разница более чем в 10 лет. Кажется, в 12! Он очень приблизил меня к себе, предложил перейти «на ты», но я так и не решился на это, даже позднее, став уже пожилым человеком. Удерживала меня разница не в возрасте, а в образовании. Алексей Андреевич знал семнадцать языков и как нумизмат-ориенталист был известен за рубежом. Моим преимуществом была только способность к изобразительному искусству, но я ценил это невысоко. Мы подолгу гуляли, он просвещал меня об Эрмитаже, а когда он увидел мой натюрморт в сиреневых тонах, то стал много говорить о технике импрессионизма, всячески предостерегая меня от превращения ее в нечто механическое. Такая опасность мне действительно грозила.

Играл на рояле Алексей Андреевич чрезвычайно проникновенно. У него не было богатой техники, он это сознавал, зато эмоциональную тонкость и выразительность вкладывал в исполнение беспредельно. Особенно удавался ему Брамс. В его исполнении я познал прелесть «Итальянского альбома» Листа, особенно его «Spoza licio». Программа у Алексея Андреевича вообще была очень изысканная. Жил он у соседей Кутуковых — в семье Чистосердовых, старых друзей еще по Ленинграду.

Я узнал, что Алексей Андреевич холост, живет с матерью и младшим братом. Ходили сплетни, что Алексей Андреевич любит «зеленых» юношей. Предостерегали и меня. Но я был далек от этих сплетен, видел только хорошее и на приглашение приехать к нему в гости на целый месяц ответил согласием.

Эта первая моя поездка в Ленинград состоялась в 1929 году. Алексей Андреевич жил тогда на Рузовской улице. Его мать оказалась высокой женщиной со следами былой красоты, насколько я помню, она была в свое время фрейлиной. Это было похоже по строгости ее манер.

За месяц пребывания в Ленинграде Алексей Андреевич сделал для меня очень много. Он даже склонил меня переехать по окончании техникума в Ленинград. И, вероятно, это произошло бы, если бы судьба не препятствовала мне.

Зимой 1929 года я впервые попал в Москву благодаря настоятельному приглашению кузины Наташи Кожиной. В этот год начали разбирать храм Христа Спасителя, поправ народную па-



- 37 -

мять о победе над Наполеоном; в Третьяковской галерее мне больше всего понравился... «Бубновый валет». По возвращении в Рязань я написал свой натюрморт с черным роялем. Он произвел фурор и закрепил мнение, что меня надо перевести на III курс.

Как я уже сказал, перевод меня на III курс художественного техникума оказался катастрофическим. Был грубо нарушен естественный ход обучения, я пропустил штудирование масляными красками головы, что проводилось на II курсе. На III курсе нужно было писать маслом уже фигуру. И тут обнаружилась моя слабость. III курс я закончил далеко не блестяще. С гораздо большим успехом я написал литературную дипломную работу «Задачи художественного воспитания». Отсюда я заключаю, что настоящего художественного таланта у меня не было. Думаю, что такое испытали многие.

К моему охлаждению к живописи прибавилось и то, что я стал больше склоняться к изучению истории искусства. Видимо, проснулись мои спасские склонности к «писательству». В Рязани был книжный магазин братьев Рубцовых. Один из братьев — красивый, живой и энергичный Александр Федорович был давним поклонником моей тетушки — Марии Николаевны Кожиной (жены дяди Вани). Александр Федорович был очень расположен ко мне, и я покупал у него в магазине по дешевой цене очень важные мне книги, например, многотомную «Историю русского искусства» (под редакцией Игоря Грабаря). Моя библиотека быстро росла. В ней были книги Вельфлина, Бакушин-ского, Оствальда (по цветоведению) и др.

Изучение истории искусства сулило исследования, доклады, в будущем — статьи, книги. Я чувствовал, что к этому у меня больше способностей. Поэтому я с особым интересом относился к лекциям по истории искусства, которые у нас читал Андрей Ильич Фесенко, заведующий Картинной галереей Рязанского музея.

Это был очень интересный человек. Высокий, с офицерской выправкой, бритоголовый, в пенсне, за которым сверкали холодно-иронические глаза, он читал курс истории искусства без скидок на нашу малую осведомленность в ораторском стиле. Мне, как окончившему девятилетку (остальные были с семилетним образованием), конечно, было легче, я успевал лучше других. Андрей Ильич это приметил и устроил меня практикантом к себе в Картинную галерею. Здесь я занимался изучением и инвентаризацией гравюр и литографий, а вскоре Андрей Ильич поручил мне водить экскурсии по Картинной галерее. Я водил экскурсии даже для своего техникума. Не могу сказать, что я



- 38 -

интересно проводил экскурсии. Нет! Я слишком обобщал, мало уходил вглубь. Помню, что вместе с учащимися техникума меня внимательно слушал, а после окончания экскурсии вступил со мной в тихий спор, один очень вежливый молодой человек. Это был Андрей Николаевич Молчанов, позднее ставший очень видной фигурой в Рязанском художественном училище, преобразованном из техникума. Молчанов был против социологического подхода. Каждый оставался при своем мнении. Как бы то ни было, но в итоге я окончательно изменил живописи и изъявил желание поступить в Ленинградский институт истории, литературы и искусства. К этому времени мой младший брат Орест, преуспевший в игре на скрипке (он изготовил ее сам и на ней начал учиться), уже переехал жить к Алексею Андреевичу. Оставалось переехать и мне. Но тут развернулись события, которые поломали все планы.

Начать с того, что в Рязанском музее появились направленные из Москвы на музейную практику два студента, только что окончившие Университет — Людмила Константиновна Розова и ее муж, Яков Иванович Худоложкин. Людмила Константиновна отличалась живостью натуры и цветущей красотой. Это была голубоглазая или, вернее, сероглазая блондинка, с фигурой, которая издавна (со спасских времен) производила на меня впечатление. Яков Иванович был некрасив, но очень начитан в марксизме. Оба очень сблизились с Фесенко, который, обладая острым критическим умом, любил дискуссии. Я не участвовал в них. Девятилетка и техникум дали мне, моему уму не так много. Самообразование, как бы оно ни было активно, не могло состязаться с Университетом. Вместе с тем громадный авторитет и образованность Андрея Ильича отбрасывали на меня свой свет, я выполнял ответственные поручения (например, разработка системы музейного этикета) и пользовался вниманием даже маститого историка С. Д. Яхонтова, бывшего тогда директором музея. Тем не менее дискуссии у меня были, но... с товарищами по Спасску, братьями Орловыми (сыновьями спасского священника). Один из братьев — Алексей — был ревностным поклонником передвижников. Я защищал приоритет формального мастерства. Оба мы были далеки от понимания единства формы и содержания. Споры затягивались до рассвета, при этом выпивалось изрядное количество водки. Не приближаясь к истине, мы все же оттачивали свое искусство спорить. С годами оно у меня абсолютно выветрилось (то есть не столько способность, сколько желание, а, впрочем, и способность тоже).

- 39 -

Мне казалось, что Людмила Константиновна относится ко мне с каким-то пиететом, видимо, усматривая во мне что-то такое, чего во мне вовсе не было. Наше знакомство состоялось, хотя никто из нас не подозревал, во что это может вылиться.

В Ленинград на экзамен я все-таки поехал. Но Ленинград отнесся ко мне более чем прохладно. В ЛИФЛИ мне сказали, что поскольку я окончил Художественно-педагогический техникум, то мне надо отбыть трехгодичную работу педагогом. И возвратили мне все документы. Что делать? Не оставалось ничего другого, как возвращаться несолоно хлебавши. Я вернулся, пошел в музей к Андрею Ильичу, рассказал о происшедшем, вручил ему купленные по его просьбе в Ленинграде книги и ушел домой. А наутро ко мне прибежал Вася Мухин (другой племянник Ивана Ивановича Куриленко) и сообщил, что вчера вечером, вскоре после моего ухода Андрей Ильич был застрелен на своей квартире неким Чуминым... Это был гром среди ясного неба.

Как позже выяснилось, во время моего пребывания в Ленинграде в Рязанском музее происходила так называемая чистка аппарата. Председателем комиссии по «чистке» был Чумин. Во время «чистки» будто бы выяснилось, что Андрей Ильич Фесенко служил в Белой армии и Чумин на одном из фронтов имел с ним встречу с глазу на глаз. Тогда же, то есть в процессе «чистки», А. И. Фесенко было предложено оставить музей, и ему предстояло выселение из музейной квартиры, в которой он жил со старушкой матерью. Предстоял и поиск какой-то работы, что тогда, конечно, было сопряжено с трудностями. Но ничего этого не пришлось делать. Вечером (после моей встречи с Андреем Ильичем) пришел к нему Чумин, вызвал Андрея Ильича в соседнюю комнату и во время разговора всадил ему шесть пуль из револьвера в живот. Придя в Рязанское управление НКВД, он будто бы сказал: «Я убил белую собаку»...

Похороны Андрея Ильича вылились в студенческую демонстрацию. Его похоронили на кладбище бывшего Спасского монастыря, что рядом с музеем. Никаких речей, увы, не было. Много позднее Спасское кладбище было ликвидировано, памятники куда-то убраны, а могильные холмы сравнены с землей. Так исчезла и могила замечательного Андрея Ильича Фесенко.

Два чувства дивно близки нам;

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

- 40 -

Увы, даже А. Пушкин не был достаточно прозорливым!

А Чумин нисколько не пострадал. Говорят, что он умер совсем недавно. Настоящая черная собака оказалась живучей.

После гибели Андрея Ильича некому было заведовать Картинной галереей, некому стало вести курс .истории искусств в художественном техникуме. И тут обратились ко мне. И мне выбирать не пришлось. Тем более, что отца в это время «сократили» со службы и он устроился на работу в далекой Кадиевке. Вскоре к нему перебрался и брат Володя. Я остался с мамой, был ее опорой, и мне было необходимо еще и поэтому устроиться на приличную работу. Я согласился. Так началась моя служебная деятельность.

- 40 -

НА ПЕРЕПУТЬЕ

В 1930 году в наш художественный техникум поступил преподавателем приехавший из Москвы молодой художник Соломон Борисович Никритин. Наблюдая за тем, как он ставит классную натуру, как требует передачи фигуры человека посредством геометрических объемов, как учит чувствовать «вес цвета», я понял, что все это очень далеко от импрессионизма. Тогда мы впервые услышали о Казимире Малевиче и увидели репродукции его работ, показанные нам Никритиным. Слова — словами, но нам хотелось большего, хотелось, чтобы Никритин показал нам свою живопись. И вот однажды он привез из Москвы свою картину «Похороны», на которой участники похоронной процессии были изображены... без лиц. Вместо лиц были ровно окрашенные овалы.

Далекие от тогдашнего «авангарда», мы недоумевали, а из объяснений Никритина я запомнил только одно: на картине изображены похороны не определенного человека, а это «похороны вообще», некое символическое действо, для которого лица изображать не нужно.

Дальнейшие события все больше отдаляли меня от юношеского увлечения «голубым Грабарем». Однажды к нам пожаловал ректор (или заместитель ректора?) Академии художеств Маслов, который в течение нескольких дней уговаривал учеников старших курсов бросить станковую живопись, переходить к плакату и к «производственному» искусству. Им же был отменен предмет «цветоведение», поскольку понимание цвета должно быть



- 41 -

классовым (это я хорошо помню), а я, ведший этот предмет, преподаю его бесклассово. Иван Иванович Куриленко и даже Соломон Борисович Никритин молчали. Мои возражения звучали провинциальном лепетом. Мне ничего не оставалось, как оставить техникум, тем более, что живописцем я так и не стал. Все более влекло меня к истории искусства, к музейной работе, к которой меня усиленно тянул Андрей Ильич Фесенко, ведший в техникуме этот предмет. В городском музее была неплохая картинная галерея, в ней были и бубнововалетцы, была акварель В. Кандинского и коллаж Давида Бурлюка. Ни В. Кандинский, ни Д. Бурлюк не вызывали у меня ответных эмоций, но когда А. И. Фесенко привлек меня к оформлению музейной антирелигиозной выставки, то я удивился, с каким задорным ажиотажем этот серьезный человек, на уроках которого буквально все ученики дрожали, всячески поощрял меня к тому, чтобы применить в оформлении выставки различные алогизмы, например, разбрасывать по фону точки с запятыми, какие-то еще геометрические фигуры, монтировать фотографии чуть ли не вверх ногами и т.п. Вряд ли в этом проявлялся атеизм Андрея Ильича, желание снизить материал выставки. Скорее всего это был своего рода эпатаж, смысл которого оставался неясным. Что этот эпатаж шел от знакомства Андрея Ильича с полотнами «авангарда», я понял позднее, когда я стал умнее. Но тогда я был еще очень мало осведомлен в этом. Границей моего понимания оставался «Бубновый валет».

В 1932 году мне посчастливилось быть в Ленинграде, где я провел целый месяц в гостях у моего друга Алексея Андреевича Быкова. Ему я обязан ликвидацией пробелов в знании истории западноевропейской живописи, которую он, будучи нумизматом, очень хорошо знал. И любил. Он же подарил мне набор старинной западноевропейской пастели, которой я и исполнил три натюрморта. У меня сохранился один из них. По нему хорошо видно, что мои увлечения Кончаловским не были чем-то мимолетным. Более того. Я рискнул «попробовать себя» и в духе Давида Бурлюка, применив в одной «композиции» монтаж из разных видов изобразительного искусства, музыки (в виде нот) и газетных вырезок. Конечно, это была несусветная эклектика, но, очевидно, и через эту ступень надо было пройти, чтобы иметь практическое, а не только книжное суждение об этом виде творчества.

1932 год для меня знаменателен тем, что мне удалось попасть не только на юбилейную выставку «Художники РСФСР



- 42 -

за XV лет», но и на ее обсуждение. Это было чрезвычайно бурное, драматическое обсуждение, на котором решались судьбы как художников, так и целых направлений отечественного изобразительного искусства. На выставке я вновь встретился с Соломоном Борисовичем Никритиным, но в этот раз мы вели осмотр и беседы «на равных», так как за моей спиной было уже немало теоретической работы в Рязанском музее. Да и историей русского искусства, главным образом X—XVII веков, я занимался прилежно.

Предметом нашего внимания были работы П. Филонова и К. Малевича. Обсуждение 1932 года для Филонова было прямо-таки трагическим. Нападки на его творчество происходили в очень грубой форме. Филонов защищался вяло и малоубедительно. Чувствовалось, что его мысли витают где-то выше собравшихся критиков, его слова летели в пустое пространство. Я воспринимал его положение небеспристрастно, так как за время пребывания в Ленинграде успел познакомиться с ученицей художника — Еленой Борцовой — очень милой и скромной девицей. Ее работы нравились мне своей «сделанностью», которая, как я потом узнал, была своего рода девизом П. Филонова. Но Е. Борцова не деформировала лица портретируемого. В работах самого художника я увидел совершенно противоположное. И даже сейчас, по прошествии шестидесяти лет (!), я вряд ли смогу сказать о них что-либо определенное, хотя события тех лет помню до деталей: «Все, что прошло — восстало, оживилось» (Гете. Фауст).

Работ П. Филонова на выставке 1932 года было много, более пятидесяти. Находясь в своем художническом «Я», как уже сказано, на границе «Бубнового валета», я никак не мог проникнуть за завесу, отделяющую меня от «Я» Филонова. Серьезных работ о художнике я в то время не знал. Выступление П. Филонова на обсуждении выставки было настолько тягостным, вид самого художника вызывал такую жалость, слезы Лены Борцовой, бывшей рядом, так туманили разум, что к анализу я был совершенно не способен. Любопытно, между прочим, что бывший тоже рядом Соломон Никритин ничего путного сказать не мог. От работ Филонова у меня осталось очень большое, но нельзя сказать, что цельное (тем более, ясное) впечатление. П. Филонов, несомненно, велик в своем безжалостно-аналитическом, молекулярном разложении всего предметного мира, в том числе и образа человека, но в этом чувствуется нечто более биологическое, нежели философско-художественное. Может быть, я не прав. Но, как мне пришлось узнать недавно, В. Хлебников, понимавший




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет