Воспоминания издательство имени чехова



бет13/23
Дата21.06.2016
өлшемі1.83 Mb.
#151711
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   23

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ



Возвращение «грызунов» в Россию. — Максимализм «бабушки». — Споры об аграрном терроре. — Письмо Гершуни. — 1905 год в эмиграции. — Тяга на родину.
Поездка Гоца и Минора в 1903 году в Германию к «гры­зунам» с призывом была результатом крайней тревоги после обрушившихся на партию провалов. Они недооценивали са­моврачующей силы уже окрепшего партийного организма, и прав оказался E.E.Лазарев, говоривший: «Посмотрим, может быть, и без нас там русские Авось да Небось выручат». И они выручали.

Неведомо для самих себя, как бы ощупью, наши «грызу­ны» набрели на практически более правильное решение, чем их поседевшие на подпольной работе старшие братья. От­правься они на работу тогда же, в 1903 году, они, быть может, растерялись бы, попав прямо на свежее пепелище после пар­тийного пожара, и, обжегши себе пальцы, томились бы по гиблым местам ссылки. А позже, на рубеже 1904-1905 гг., они застали в России конъюнктуру, как нельзя более благоприят­ную. Два блестящих дела, фон Плеве и вел. кн. Сергея Алек­сандровича, взбудоражили всю страну; она вся была охвачена грандиозной кампанией демонстративных общественных пети­ций и протестов, торжественных банкетов и митингов. Имен­но в этот момент выход на политическую сцену целой группы образованных, хорошо спевшихся между собою и развивших свои способности, как ораторов и полемистов, молодых людей — дало максимум своего эффекта. Илья Фондаминский, вы­ступавший под разными псевдонимами (особенно — Бунаков), прослыл «Непобедимым»; он известен был еще под кличкой «Лассаль», очень подходившей и к его внешности. Авксентьева (псевдоним — Серов) окрестили «Жоресом»; оба они не {215} только быстро выдвинулись, как первоклассные ораторы на больших народных митингах, но и приобрели опыт политиче­ского спора с златоустами профессорского и адвокатского за­кала из рядов либеральной партии.

«Бабушка» тем временем рвется в Россию, бунтует против медлительности революционных организаций, «бабушка» на крайнем левом крыле. Она вдохновляет группу «аграрников», будущих максималистов, находящих, что партийный террор чересчур «аристократичен» и поверхностно-политичен; они хотят спустить его в «низы» и разлить широким половодьем, дополнив его аграрным и фабричным террором. Но Централь­ный Комитет не соглашается утвердить переход всего боевого дела в руки слишком импровизированных «ревтроек», а на фабричный и аграрный террор накладывает категорический запрет. «Бабушка», скрепя сердце, подчиняется. Впрочем, вера во всякие организации у нее падает, и она проповедует личную вооруженную инициативу: «Иди и дерзай, не жди никакой указки, пожертвуй собой и уничтожь врага!». И каждую свою статью неизменно заканчивает одним и тем же двойным при­зывом: «В народ! К оружию!».

Своим неутомимым, кипучим темпераментом она пред­чувствует близость крупных событий и жаждет передать всем ту смелость революционного «дерзания», которая наполняет ее душу. Она совершенно наэлектризовала окружавшую ее и склонную к восторженности молодежь. Она вдохнула в них жажду открытой борьбы, жажду решительного революцион­ного действия.

Тяжелее всех нас случавшиеся разногласия с молодежью отражались на Миноре. Молодежи скопилось заграницей во­обще, а в Женеве в особенности, множество. Вскоре из нее выделился кружок, человек в 20-25, преимущественно рабочих из Западного края, особенно из Белостока, совершенно эман­сипировавшихся от всякого влияния Осипа Соломоновича и постепенно совсем отдалившихся от него. Кружок скоро при­обрел и своих лидеров. Это были: Евгений Лозинский (Усти­нов), претендовавший впоследствии на то, что он совершенно независимо от Махайского изобрел теорию непримиримого классового антагонизма рабочих с интеллигенцией, как мо­нопольной обладательницей «умственного капитала»; семи­нарист Троицкий, впоследствии ставший, под псевдонимом {216} Тагина, одним из литературных лидеров «максимализма»; и ученик земледельческого училища М.И.Соколов, прославив­шийся через несколько лет, под кличкою «Медведь», участием в Московском восстании и организацией знаменитого взрыва Столыпинской дачи на Аптекарском острове. Группа эта, по­священная Лозинским в теории расцветавшего тогда во Фран­ции «анархосиндикализма», увлекалась «максималистской» перспективой захвата в момент революции всех фабрик и за­водов для передачи их в руки рабочих, а лучшим средством приблизить революцию считала «экспроприации» и экономи­ческий (аграрный и фабричный) террор.

В Женеве молодая группа, принявшая резолюцию Усти­нова, насчитывала 25 человек. Согласно этой резолюции, «на обязанности боевых дружин в деревне должны лежать орга­низация и осуществление на местах аграрного и политическо­го террора, в целях устрашения и дезорганизации всех непо­средственных представителей и агентов современных господ­ствующих классов». Резолюция требовала, чтобы партия ре­шила: 1) «немедленно, сейчас же приступить к организации с этой целью возможно большего числа боевых дружин» и 2) «заполнить всю деревенскую Русь листками и прокламациями, призывающими сами крестьянские массы к повсеместной ор­ганизации таких дружин». И т. д., и т. д.

«Мы хотим, чтобы движение приняло такую форму, как в Ирландии, — говорил Лозинский. — Но мы не надеемся здесь исключительно на силы партии... Мы думаем, что нельзя всё возлагать на нас. Поднять деревню своими агитаторами мы не можем физически; единственное, что мы можем — это оказать идейное влияние на борьбу крестьянства...». «Мы мо­жем только наводнить деревню листовками, брошюрами об экономической борьбе и об аграрном терроре». «Партия не может регламентировать работу крестьянских организаций. Контроль здесь невозможен и вреден».

Как сейчас помню, как разволновался из-за этого О. С. Минор. Иные из нас не разделяли его тревог. Очень печально, конечно, — говорили «флегматики», — что впервые в нашей среде произошло что-то вроде деления на «отцов» и «детей», что вся аргументация более опытных и теоретически более подготовленных людей отскакивала, как от стены горох, от специфической «настроенности» компактной группы {217} партийного молодняка.

И всё же, нечего принимать это слишком трагически. Если даже они сохранят свой заряд до возвраще­ния в Россию, так ведь на местах они столкнутся с людьми, вооруженными известным опытом, которые их одернут... Но Минор только еще пуще волновался: «Этот толстокожий оп­тимизм надо бросить. На местах они чаще всего найдут пустое место после очередного разгрома, полтора человека с печатью комитета, и обработают их или отодвинут в сторону и сами завладеют печатью и наделают таких дел, что потом не бу­дешь знать, куда деваться.

А, во-вторых, их резолюция опе­режает их приезд, ее уже везде читают — она ведь без имен­ных подписей, это просто резолюция женевской группы партии, а в России все знают, что в Женеве и Гоц, и Волхов­ской, и Шишко, и Чернов — и вот увидите, еще примут это за наше общее мнение, авторитет имен заставит смолкнуть сомнения, — и кто будет в этом виноват, если не мы? Нет, этого так оставить нельзя, нам надо составить контррезо­люцию и так же широко ее повсюду распространить и всеми нашими подписями снабдить, чтобы никаких недоразумений и быть не могло. Вы там как хотите, а я не желаю, чтобы обо мне думали, будто я на старости лет в «красном петухе» обрел разрешение всех задач революции. Если вы так тяжелы на подъем, так я один составлю особое мнение и подпишу его и буду рассылать, — чтобы не чувствовать на своей со­вести потакательства такому вот революционному упростительству и вспышкопускательству!».

Осип Соломонович растолкал-таки всех, вплоть до са­мых хладнокровных, заставил меня засесть и составить об­стоятельный проект резолюции, заставил нас собраться и обсудить подробно ее редакцию — и вот, благодаря ему, по­явился документ, имеющий существенное значение для буду­щего историка партии — «резолюция о работе в деревне и об аграрном терроре» за 16-ю подписями. Тут были подписи и наших «стариков» — Волховского, Бохановской, Добро­вольской, Минора и его жены (Шишко и Гоца по болезни не было в Женеве, Лазарев жил в Кларане), и «середняков» — кроме меня и моей жены, дали свои имена Билит, позднее раненый при взрыве нашей лаборатории, Севастьянова, погиб­шая позднее в России на террористическом акте, и др.

В чем заключалась сущность нашей резолюции? Она {218} решительно отвергала включение аграрного террора в число средств партийной борьбы и рисовала целый стройный «план кампании» в деревне. Вот этот план: «Мелкие деревенские ор­ганизации, а равно и деревенские агитаторы-одиночки долж­ны быть объединены в союзы, охватывающие возможно боль­шие по пространству районы; должны быть поставлены в связь с городскими организациями, для обеспечения одновре­менности действий: должны подготовлять крестьянство своей местности к участию в общем одновременном движении и к расширению его в своем районе». Необходимо «повсеместное выставление крестьянами однородных требований, в духе на­шей программы-минимум, и поддержание их всесторонним бойкотом помещиков и отказом от исполнения правитель­ственных требований и распоряжений; сюда, в особенности, входит отказ от дачи рекрутов, запасных и от платежа пода­тей.

Такой всесторонний бойкот вызовет, конечно, попытки сломить сопротивление крестьян репрессивными мерами. На такие репрессивные, насильственные меры необходим отпор также силой; подготовлять и осуществлять такой отпор есть дело крестьянских организаций, выступающих в этом случае в качестве боевых дружин. В подходящий момент такой отпор из ряда партизанских актов может превратиться в ряд мас­совых сопротивлений властям и, наконец, в частное или общее восстание, поддерживающее соответственное движение в го­родах или поддержанное им. Поскольку партийный лозунг этого движения должно быть завоевание земли, оно должно состоять не в захвате определенных участков в руки опреде­ленных лиц или даже мелких групп, а в уничтожении границ и межей частного владения, в объявлении земли общей соб­ственностью, в требовании общей, уравнительной и повсеме­стной разверстки ее для пользования трудящихся».

В период своего наибольшего подъема, в 1905-1906 гг., крестьянское движение пошло именно по этой дороге. Целе­сообразность и жизненность данного «плана кампании» была подтверждена революционным опытом. Вехи для крестьян­ского движения были поставлены верно. По этим вехам оно пошло в момент высшего напряжения своих сил и, только разбившись о гранитный мол вооруженной правительствен­ной власти, волны народного моря расплескались, разбрызга­лись в отдельных проявлениях аграрного террора и {219} экспроприаторства, партизанства «лесных братьев», «лбовцев» и т.п. То, что сторонники аграрного террора считали программою подъема движения, оказалось программою его упадка. То, в чем они видели средство победы, оказалось симптомом и результатом поражения.

По приезде из Америки в духе нашей резолюции написала статью Е.К.Брешковская, именем которой много злоупот­ребляли во время ее отсутствия многие сторонники аграрного террора. Какие же крупные «теоретические и практические силы» стали на сторону нового течения? Среди участников этого «течения», кроме молодежи, можно назвать только кня­зя Д.Хилкова, бывшего толстовца, который одно время, по закону реакции, круто повернул к признанию всех видов на­сильственной борьбы. В начале этого своего «полевения» он вступил, под влиянием Л.Э.Шишко, в Партию С.-Р., но впо­следствии, с наступлением эпохи «свобод», стушевался и по­кинул революционное поприще. Когда наступила контррево­люция, он и формально заявил о своем выходе из Партии.

Аграрный террор не был включен Партией в ее програм­му; против него высказался и Съезд Аграрно-Социалистической Лиги, и первый съезд заграничной организации, и неко­торые областные съезды в России. Ц.К. предоставил сторон­никам «нового течения» полную свободу отстаивать свои взгляды внутри партии. Но он требовал, чтобы — пока Пар­тия не изменила своего отношения к аграрному террору — никто не переходил от слов к делу и не бросал аграрно-террористических призывов и лозунгов в крестьянскую массу. Это было элементарное требование дисциплины. Кто не хотел или не мог ему подчиниться, тому оставался один путь — уйти из Партии.

Ц. К. поставил перед «аграрниками» этот вопрос ребром. Он предлагал им либо свободу защиты своих взглядов при дисциплине поступков, либо выход из Партии. После долгих колебаний, «аграрники» выбрали первое. Они дали торже­ственное обещание, что ни в чем не нарушат партийной дис­циплины. Они будут стараться переубедить Партию, но пока это не удастся, останутся в рамках, начертанных партийными постановлениями.

«Бабушка» верила, что всё обойдется хорошо, ей было слишком дорого и крестьянское дело и молодые силы, {220} которые для этого дела могут быть полезными. Не все в Ц.К. и в редакции Ц.О. Партии были такими оптимистами, как она...

Во время женевских споров противники аграрного тер­рора спрашивали его защитников, почему они не идут даль­ше, не провозглашают фабричного террора, не провозглаша­ют вообще анархического террора против имущих? Лозин­ский и его товарищи пытались провести грань между террором аграрным и другими видами экономического террора. Но эти различия были шиты белыми нитками. Логика брала свое, и, столкнувшись в Екатеринославе с квази-партийными элемен­тами, пошли навстречу их настроению. Проведенная им в этом городе резолюция высказалась не только за аграрный, но и за фабричный террор.

Чем дальше в лес, тем больше дров. Молодой группой будущих максималистов была выпущена гектографированная прокламация, в которой впервые прозвучала нотка анархи­ческого отрицания парламентаризма. Против своих врагов — говорилось в этой прокламации — «народ не пойдет с вы­борными билетиками в руках — он пойдет с дубиною...».

Наконец чашу терпения центральных учреждений Пар­тии переполнила прокламация, составленная, вероятно, лич­но «Медведем» после того, как он основался в Минске, где наладил крестьянскую газету и где его сторонники временно овладели Сев.-Зап. «областным комитетом».

Прокламация эта, озаглавленная «К рабочим и крестьянам» (ноябрь 1904 г.), была направлена против еврейских погромов. Но автор был, видимо, твердо уверен, что надо клин клином вышибать и что погромы нужны — только не погромы евреев, а погромы всех имущих. Он даже усвоил себе поистине погромный, раз­ухабистый стиль, вполне гармонировавший с ультра-демаго­гическим содержанием лозунгов, бросаемых в массу. Вот образец этого стиля:

«Мы не царские палачи, мы трудовой народ и мы готовы каждому, кто сидит у нас на горбу, свернуть шею. Мы не прочь выпить с горя, но косушка не вышибает у нас ума и совести и, принимаясь за дело, мы будем твердо помнить: бей чиновников царских, капиталистов и помещиков! Бей по­крепче и требуй — Земли и Воли!». И т. д. и т. д.

«Бей! бей покрепче!». Краткость, простота и выразитель­ность этих лозунгов были поистине изумительны. И как {221} своеобразно хорошо звучали эти слова: «Мы не прочь выпить с горя, но косушка не вышибет у нас ума и совести» за под­писью — областного комитета Партии с.-р-ов.

Полученная заграницей прокламация с кратким, но энер­гическим лозунгом «бей!» и выразительной философии «ко­сушки» произвела сенсацию. Осип Соломонович предъявлял этот документ всем: «Ну, что, далеко мы уехали бы с нашей терпимостью и хладнокровием? Как вы это назовете? Рево­люционеров нашим именем воспитывают в народе или просто красных погромщиков?». И приходилось сознаться, что в настороженности Минора оказалось больше политического разу­ма, чем в уравновешенности многих его товарищей.
«Медведь» был немедленно вызван заграницу. Еще рань­ше «бабушка» написала ему и его товарищам самое энерги­ческое письмо — одно из тех писем, которые она так непод­ражаемо умела писать, когда хотела кого-нибудь хорошенько распечь. С этим совпала самая решительная оппозиция целого ряда русских организаций группе «Медведя». Оппозиция до­шла до того, что некоторые организации, обвиняя эту группу в непартийных действиях, объявили ей бойкот.

Однако и на этот раз дело кончилось миром. «Медведь», приехав заграницу, признал инкриминирующую прокламацию ошибкой, совершенной в водовороте событий по неосмотри­тельности, вследствие спешной работы. Еще раз обязался оставаться в пределах лойяльности и не нарушать партийной дисциплины. Еще раз оказалось, что он брал на себя обяза­тельства, которые не мог выполнить.

Как предотвратить возможность со стороны «аграрников» тех или других шагов, вредных для Партии. Этот вопрос и раньше долго занимал руководящие партийные сферы. «Ба­бушка» сама хотела ехать в Россию, чтобы стать во главе крестьянского дела; но поездку ее необходимо было пока отложить. До приезда в Россию «бабушки» работать вместе с «аграрниками» и связать их с Партией должен был С. Н. Слетов. Будучи решительным противником экономического террора, он, однако, имел некоторые точки соприкосновения с молодыми «крестьяновцами» и поэтому был особенно при­годен для этой роли. С такими намерениями Слетов и выехал в Россию. Но он был взят на границе 3-го сентября 1904 года по доносу Азефа, с которым незадолго перед тем имел ряд {222} столкновений принципиального и организационного харак­тера.

Вследствие этого ареста «аграрники» остались одни, не имея среди себя лица, которое могло бы сдерживать их увле­чения и предупреждать трения с Партией.

До заграницы ста­ли снова доходить сведения, будто у «аграрников» готовятся какие-то сепаратные совещания. Снова Ц. К. поставлен был ли­цом к лицу с чем-то вроде попытки создания «аграрниками» «организации в организации». Снова оказалось, что они одной ногой стоят в Партии, другой — вне ее. Быть может, дело дошло бы до организационного конфликта, но он был предуп­режден Курским провалом. «Медведь», правда, успел, отстре­ливаясь, уйти от полицейской облавы. Но силы изменили ему, нервы не выдержали, и в тот же или следующий день он, обес­силенный, был арестован без всякого сопротивления на вок­зале.

13-го сентября 1905 г. комендант Шлиссельбургской крепости явился в камеру к Гершуни. Министр, по хлопотам коменданта, разрешил перевести Гершуни из «чистилища» в общую тюрьму: оттуда уже многие выпущены совсем, остав­шиеся ждут своей очереди. Впереди маячит Государствен­ная Дума, что-то вроде конституции и всеобщей амнистии. И на самый нескромный вопрос — что же, неужели это Пле­ве дал конституцию? — комендант, с видом купальщика, бросающегося стремглав вниз головой в холодную воду, оглянувшись вокруг, шепчет: «Какой там Плеве, он на куски разорван бомбой, а тот, что бросил, здесь же сидит, в каме­ре неподалеку... Сазонов его фамилия»...

Из чистилища вскоре перешел в общую тюрьму и Егор Сазонов — и точно ярким снопом прожектора осветилось всё, что происходило и происходит в России. Вслед за комен­дантом разложение охватило весь гарнизон сторожей и жан­дармов. Плохо разбираясь в происходящем, они уже начали разделяться на «правовой порядок» и на «левых». Через последних просачивались извне все новости и через них же про­ходили письма на волю. Еще сейчас помню, с каким волне­нием я развернул одно из таких контрабандных писем и увидел знакомый, бесконечно дорогой почерк Гершуни. {223} «Бабушке, Михаилу Рафаиловичу, Виктору Михайловичу и всем ближайшим друзьям!»... А дальше следовал текст замеча­тельного письма, в котором сердечные излияния переходили в мастерски набросанную перспективу партийного будущего, перемежались рядом метких соображений чисто-практиче­ского свойства и сливались с целой философией русской революции.

Шлиссельбург еще держался. Но его уже ждало рас­формирование. Значит — каменный мешок выпустит из своих недр и Гершуни. Но если и он его не удержит, какие еще стены и замки помешают ему вновь оказаться в наших рядах? Какая сила его остановит? Разве только смерть. Но об этой возможности, самой страшной и самой действитель­ной, мы тогда думали меньше всего.


***

Во второй половине 1905 года в руководящих эсеров­ских кругах заграницей настроение стало становиться всё более и более нервным. Причина была ясна всем. Темп жизни в России становился всё быстрее. Откликаться на вопросы и злобы дня «из прекрасного далека» стало необыкновенно трудно. Пока дойдут русские газеты, пока напишешь статью и соберешь все остальные материалы для очередного номера, пока его отпечатают, пока его успеют переправить контра­бандными путями, пока там, в России, развезут по организа­циям — смотришь, содержание номера приобретает характер почти что исторический.

Казалось бы, то же самое было и раньше; техника изготовления и доставка зарубежной лите­ратуры ведь не ухудшилась, а даже улучшилась. Но... то же, да не то. Во-первых, когда мы начинали заграницей выпускать центральный орган печати, «Революционную Россию», — это было новостью. Революционные организации были в зача­точном состоянии, сношения между ними — и подавно; так что даже наиболее быстро стареющая часть, корреспонден­ции с мест, читалась повсюду с захватывающим интересом. Ко второй половине 1905 года положение круто перемени­лось. Кое-как, сначала медленно и постепенно, потом всё бы­стрей жизнь начала брать свое. И старые, заслуженные ор­ганы печати типа «Русских Ведомостей», и новые, вроде {224} преображенного «Сына Отечества», «Нашей Жизни» и др. всё смелее стали касаться острых политических тем.

Из-за границы нам было видно, что в России впервые газета стала оттеснять на второй план журнал. Ну, а что же делать нам с нашей «Революционной Россией», которая была — ни газета, ни журнал? Попробовали выпускать «Рево­люционную Россию» чаще, два раза в месяц; подумывали даже о превращении ее в еженедельную... Но и это не было решение. Главное запоздание приходилось не на время изготовления га­зеты, а на время транспортирования в Россию и дальнейшего распределения по разным ее концам. Учащенный выход в уменьшенном формате ничему не помогал, а содержатель­ность убавлялась.

Для статей длительного характера и зна­чения места оставалось еще меньше, а едва ли не они одни сохраняли для читателей свое значение. Я чувствовал, что как будто и сам начал как-то остывать к «Революционной России», не испытывать прежнего удовлетворения. Помню, как пенял мне за это Михаил Гоц. Он, в то время совершен­но разбитый мучительной болезнью — опухолью на спинном мозгу — был прикован к креслу. Тело было словно мертвое. Жили одни глаза — в них, казалось, перешла вся его жизнь. Он порывался сам писать — но почти не мог, мог лишь дик­товать; он искал выхода в привлечении к ближайшей, чисто-редакционной работе в «Революционной России» новых лю­дей. Наша «двоица» давно уже превратилась, благодаря привлечению Шишко, в «троицу». Выписали Волховского из Лондона. Искали еще и еще сотрудников. Михаил Рафаилович не хотел согласиться с тем, что время «Революционной России» прошло...

Лично я давно уже дал себе другой ответ. Я носился с проектом нелегальной поездки в Россию. «Темп жизни слиш­ком ускорился, — говорил я, — мы здесь за ним не поспеваем и поспеть не можем. Надо поехать в Россию, надо жить там, окунуться в гущу общественных настроений. Надо организо­вать там идейно-литературный центр и открыть организован­ную политическую кампанию на страницах какой-нибудь близкой нам по духу легальной газеты. В ней говорить всё то, что можно сказать, прямо или полунамеками, легально. Чего там нельзя сказать, будем договаривать в летучих листках, в прокламациях, памфлетах — нелегально. Только {225} это будет работой; а то, что мы сейчас заграницей делаем — толчение воды в ступе».

Михаил Рафаилович выслушал меня, но со мной реши­тельно не согласился.

— Тебя просто-напросто арестуют, вот и всё, — сказал он. — И как это ты будешь жить в Москве или Петербурге? Создавать идейный центр, видеться с писателями... Что ты, иголка что ли, чтобы где-то затеряться? А мало ли литера­турных барынь, которые всякую литературную новость умеют раззвонить тотчас же по всему Питеру?

И в какой это газете ты будешь писать? Или литературные псевдонимы для кого-нибудь остаются тайной? И газету твою закроют, и тебя из­ловят, и всё, что вокруг тебя будет, — выследят.

Не сговорившись с Гоцем, я формально поднял этот во­прос на заседании заграничного комитета. Успех был ничуть не больший. Все уперлись на том, что рисковать мной они не имеют права. Надо дать событиям развиться дальше, а там видно будет.

Прошло еще около месяца. В России была в полном раз­гаре «банкетная» кампания. Явочным порядком стали возни­кать всевозможные союзы.

Японская война, видимо, была окончательно проиграна. На действиях правительства явно отражалась какая-то роковая растерянность. Затем, помню, пришло из России письмо с новостью: возникшие организации среди железнодорожников устроили явочным порядком съезд и положили начало Всероссийскому Железнодорожному Со­юзу. На съезде обсуждался вопрос о таком средстве борьбы, как остановка всего ж.-д. движения в стране — всеобщая стачка... А одновременно с этим стали доходить первые све­дения о планах организации почти легального беспартийно­го Всероссийского Крестьянского Союза.

Я снова было поднял тот же вопрос на нашем собрании, рассчитывая получить поддержку от нашей молодежи с Абрамом Гоцем во главе. В расчетах я ошибся. Абрам Гоц от имени молодежи выступил еще резче... Он доказывал, что мы, тяжелая артиллерия, должны пока сидеть смирно и не двигаться с места. В Россию двинутся они. Там частью уже есть недавно поехавшие, а я нужнее пока здесь. И реше­ние получилось опять против меня, и таким подавляющим {226} большинством голосов, что приходилось оставить всякие надежды...

Прошло уже, не помню хорошо, сколько именно времени после этого разговора. Настало горячее время: пришли вести о всероссийской забастовке. Мы сторожили выход новых га­зет, только ими и жили. Однажды меня спешно вызывают к Гоцу. Прихожу. Там в кресле Михаил и рядом с ним Иван Николаевич, он же Толстый — Евгений Азеф.

— Прежде всего, вот, читай, — протянул мне Михаил «Journal de Genève». Я взял газету. Маленькая, десятка пол­тора слов, телеграмма. 17-го октября опубликован царский манифест. В нем властям поручено преодолеть смуту, а затем призвать народных представителей к участию в государствен­ных делах на основе свободы слова, печати, вероисповедания и действительной неприкосновенности личности.

— Ну, что ты скажешь?

— Ничего особенного. Новый шаг по тому же пути: до­вольно крупная уступка, сравнительно с идеей Булыгинской думы. Видно, что давление всеобщей забастовки стало нешу­точным. Сломить ее нельзя — приходится маневрировать.

— И только? Не больше как очередная хитрость? Хлад­нокровно задуманная ловушка?

— Хладнокровная то, может, и не хладнокровная, по­тому что приходится туго, а, конечно, не без ловушки.

— Ну, уж от Виктора-то я этого не ожидал, — скрипуче процедил, попыхивая папироской, Толстый и, помолчав, при­бавил ироническим тоном. — У нас тут сейчас Осип (Минор) был и всё на нас кричал: мы-де наивные люди, всё это — про­сто ловушка; и нас, эмиграцию, и подпольников в России за­манивают, видите ли, выйти наружу, расконспирироваться, а потом — всех разом сгрести и вымести из русской земли крамолу начисто. Тоже, политическое рассуждение! И ты то­же думаешь, что ради эдакой полицейской цели весь госу­дарственный строй России будут ставить вверх дном, по­трясать всю Россию неслыханными новшествами, придавать бодрости всей оппозиции?

— Вовсе не так, не для чего карикатурить. Не знаю, что говорил Осип, а я говорю вот что: сломить движение стало не под силу, и в него надо вбить клин. Революционеров ве­дено скрутить в бараний рог, а «обществу» обещают {227} политические поблажки. Двойственный характер манифеста бьет в глаза. Это, конечно, маневр, но не грубо полицейский, а тонко политический. Разделяй и властвуй: успокой оппози­цию и при ее пассивности раздави революцию, а затем уже и с оппозицией делай, что хочешь.

— Я думаю, Виктор, ты не совсем прав, — вмешался Гоц. — Первым словам манифеста я не придаю большого значения. Это скорее фасад, стремление уберечь «престиж власти». Конечно, правительство еще будет барахтаться, будет предлагать обществу свои услуги для подавления «крайностей». Но со старым режимом кончено. Это — кон­ституция, это — конец абсолютизма, это — новая эра. О гру­бых ловушках и говорить нечего, это просто пустяки. Раз са­модержавие решилось проглотить такую горькую пилюлю, как свободы, неприкосновенность личности, законодательство только через народных представителей, — значит, сила со­противления его сломлена. Как после крымской кампании был предрешен вопрос об освобождении крестьян, так теперь — о конституции. Возьмем пример: вот хотя бы Иван Николаев, Вениамин (Савинков) и их товарищи. Им остается сказать: «ныне отпущаеши»... С террором тоже кончено. Или ты дру­гого мнения?

— Я думаю, что, конечно, сейчас от всех террористиче­ских актов следует воздержаться. Но распускать боевую ор­ганизацию я бы не стал. Она еще очень может пригодиться. Я бы ее держал наготове, под ружьем, в таком виде, чтобы ее можно было мобилизовать в любой момент.

— Ну, а я думаю, что к террору у партии больше нет возврата...

Тем временем начали собираться другие. Известие за­стало нас врасплох, и разноголосица была большая. Шишко видел во всем совершившемся вступление России в поверхно­стно-конституционную фазу и настаивал на том, чтоб сейчас все силы направить на использование открывающихся легаль­ных возможностей: надо идти к массам, бросить туда все име­ющиеся силы, приступить к настоящей, широкой массовой организации крестьян и рабочих.

Только в зависимости от того, что успеем сделать мы в этой области, будет решаться и вопрос о прочности конституционных уступок. Он поэтому считал единственно-правильной тактикой такую, которая не {228} будет форсировать событий и центром тяжести сделает не столько прямое давление для расширения уступок, сколько собирание сил для закрепления достигнутого сейчас и для рас­ширения завоеваний — в будущем, в точную меру накопления и роста правильно организованных сил.

Я, к удивлению мно­гих, его поддерживал, продолжая настаивать на том, что пра­вительство маневрирует и потому надо не сыграть ему в руку, не оторваться в авангардных боях от общества и народа, не дать правительству разъединить нас и бить в розницу: только тогда, когда в движение будут вовлечены широкие массы на­селения, можно будет думать о новых завоеваниях; но тогда из поверхностно-конституционного фазиса движение перейдет в фазу наполнения революции широким социальным содержа­нием; в центре станет вопрос о земле.

«Толстый» сделал уди­вившее многих заявление: он, в сущности, только попутчик партии; как только будет достигнута конституция, он будет последовательным легалистом и эволюционистом: всякое ре­волюционное вмешательство в развитие стихии социальных требований масс он считает гибелью, и на этой фазе движения оторвется от партии и простится с нами: дальше идти нам не по дороге.

«Вениамин» (Савинков), наоборот, считал, что именно теперь, когда правительство заколебалось, надо доби­вать его беспощадными террористическими ударами. Он яро­стно ополчился против моего тезиса: держать боевую органи­зацию «под ружьем». Но все его аргументы были не политического, а морально-психологического свойства: террористов нельзя «засаливать впрок», а либо сказать им, что они не нужны, либо предоставить им действовать. Это был его конёк, и тут меж нами возобновился старый спор: я говорил, что если бы террористическая борьба и соответственная органи­зация действительно имели, как это утверждали наши социал-демократы, — какую-то свою «имманентную» внутреннюю логику, сталкивающуюся с логикой общей линии тактического поведения партии, я первый отказался бы от террористиче­ского элемента в нашей программе действий раз навсегда.

О.С.Минор вмешался в этот спор и увеличил его хаотичность своей горячностью и категоричностью. Но говорил он на этот раз уже вещи, совершенно непохожие на то, что передавал с его слов Иван Николаевич. Он возбужденно говорил против попыток мудрить над революцией, как будто ей что-то можно {229} со стороны предписать и навязать в качестве спасительных рецептов. Революция идет, она уже есть, она налицо, огром­ная и могучая, смывая на своем пути всё, ни у кого не спра­шиваясь, и меньше всего — у нас. Все эти словопрения надо бросить, надо ехать в Россию и отдать свои личные силы на службу революции, как она сложилась.

Что надо ехать в Россию — об этом спору больше не было, но надо было сговориться, с чем мы туда едем, чтобы не было разнобоя. В России тоже надо было ожидать изрядного хаоса и не следовало увеличивать его собственной разноголо­сицей. Мы проспорили на тысячи тем целый день. Постепенно все ручейки расходящихся мыслей стали сливаться в одно ру­сло. Много помог этому Михаил Гоц. Хотя в оценке достиг­нутых уже революцией завоеваний он был оптимистичнее меня, но тактическая линия поведения, выдвинутая Л.Э.Шишко и поддержанная мною, встретила и в нем полное сочув­ствие. С некоторыми оговорками за принятие ее высказался и бурнопламенный О.С.Минор. Молодежь с самого начала встала на нашу сторону бесповоротно и решительно. При особом мнении остались только Толстый и Вениамин — каж­дый при своем.

Мы расходились. Я, Толстый и Вениамин зашли в какое-то кафе подкрепиться едой: только теперь вспомнили, что це­лый день ничего не ели.

Вениамин саркастически критиковал наши решения. Он считал, что партия сделает колоссальную, непоправимую ошибку, изменит своему блестящему и славному прошлому, пойдет на политическое самоубийство...

А мне казалось, что он просто растерялся, что почва выскользнула у него из-под ног, и он не знает, что делать. Раньше всё было ясно: было само­державие, была поэзия борьбы, была дорога индивидуального героизма, который, предполагалось, действенным примером пробудит массовый героизм в народе, в рабочем классе. А те­перь, когда положение бесконечно усложнилось, когда откры­лись новые горизонты, он, как специалист террора, просто не подготовлен к новой эре, к широкой арене работы и борьбы. Он не так рисовал себе судьбу боевой организации. Весь при­поднятый, он в своих построениях ориентировался на само­пожертвование, гибель, красивую смерть, а за ней — свободу России. Основная проблема для него была — суметь умереть.



{230} А тут вдруг лавиной обрушилась новая проблема — суметь жить. И весь старый, привычный склад чувств и мыслей в нем возмущался. Он требовал какого-то заключительного аккор­да: вся боевая организация, в полном составе, должна совер­шить какой-то акт: ворваться в Зимний дворец, или в какое-нибудь министерство, во время заседания Совета Министров, с поясами, наполненными динамитом, и там взорваться на воздух: без такого венчающего всю борьбу величественного финала дело будет незакончено... Во всём этом было много эстетики, но совсем не было серьезной политики...

— Что же мне теперь остается сделать? — саркасти­чески спрашивал Вениамин. — То, что надо сделать, мне бу­дет запрещено. Хорошо. Одного мне, вероятно, никто запре­тить не может: подойти на улице к какому-нибудь бравому жандарму или филеру Тутушкину и выпустить в него послед­нюю в своей жизни пулю. Это ведь не смешает карты нашей политической игры, Тутушкин — не Николай и не Дурново, и не Витте, это пройдет незаметно, а для меня — по крайней мере, не будет изменой всему моему прошлому. Итак, до сви­данья... до моего свиданья в Петербурге с каким-нибудь... Тутушкиным.

А потом, когда ушел Савинков, и мы шли некоторое время по одной дороге с Толстым, он вдруг остановился в пустын­ном переулке и сказал:

— А я думаю вот что. Эти все Тутушкины или Зимний дворец, — это всё, разумеется пустяки. С террором поконче­но. Но одно дело, может быть, еще осталось сделать — един­ственное дело, которое имело бы смысл. Оно логически завер­шило бы нашу борьбу и политически не помешало бы. Это — взорвать на воздух всё охранное отделение. Кто может что-нибудь против этого возразить? Охранка — живой символ всего самого насильственного, жестокого, подлого и отврати­тельного в самодержавии. И ведь это можно бы сделать. Под видом кареты с арестованными ввезти во внутренний двор охранки несколько пудов динамита. Так, чтобы и следов от де­ятельности всего этого мерзкого учреждения не осталось...

«Чтобы следов не осталось»... Тогда я и не подозревал, какой особый смысл в этом мог заключаться для человека, чье имя Азеф сделалось несколько лет спустя нарицательным. И я только удивился тому, что обычно столь наклонный к {231} политическому реализму Толстый хочет взорвать стены здания, которое, по его же мнению, должно логикой вещей нынче утратить былое значение и силу. Увидев, что во мне он не найдет поддержки своему новому плану, Толстый недовольно замолчал.

— А всё-таки, об этом следует еще подумать, — про­бурчал он: — я еще вернусь к этому проекту, он гораздо важ­нее, чем это может показаться с первого взгляда... Ну, до завтра.

На завтра собрались снова. Пришли более подробные све­дения. Положение определялось, колебания рассеивались, в намеченной линии поведения сомневаться более не приходи­лось.

Все былые споры о моей поездке были кончены. Я должен был ехать в первую очередь. На меня возлагалась прежде все­го миссия: немедленно по приезде в Петербург в спешном по­рядке организовать политическую газету — первый легальный центральный орган партии.

А тем временем, «волнуясь и спеша», я приготовлял к печати последний, прощальный номер «Революционной Рос­сии». Я написал для него статью, предостерегающую против правительственного маневра и излагавшую основы нашей так­тики: не форсировать события, не зарываться, использовать открывшиеся легальные возможности, организоваться, выйти на широкую арену массовой организации, вовлечь в движение деревню и лишь тогда выводить революцию из поверхностно-конституционной фазы в новую фазу — с широким социаль­ным содержанием. Л. Шишко писал подробно об основах и перспективах массовой работы и массового движения. Б. Са­винков должен был подвести итоги нашей боевой тактике и сказать, что сделавшие свое дело на этом тернистом пути по первому призыву партии снова готовы занять свой боевой пост. События не ждали, каждодневно приходили новые ве­сти; и этот прощальный номер «Революционной России» вы­шел в трех отдельных выпусках, «возглавленных» этими тре­мя статьями, дополненными рядом заметок, корреспонденции и сведений из иностранных газет.

Помню последний вечер, когда я прощался с Гоцем. Я был в глупо счастливом настроении. У меня совершенно не вмещалась в мозгу мысль, что я мог видеться с этим самым {232} близким мне из всех товарищей в последний раз... Я ходил по комнате, развивал всевозможные тактические, политические, литературные планы, словно пчелы, роившиеся в голове. Мы устали от бесконечных разговоров, хотели отдохнуть. Жена Гоца завела граммофон.

— Да, хорошо бы так, — сказал с непередаваемым вы­ражением Гоц, когда я запел «Как король шел на войну», — а вот, если выйдет не «заиграли трубы медные, на потехи на победные», а совсем другое: «а как лег в могилу Стах...».

Он говорил это, применяя ко мне — ибо только что по­лучил первые телеграммы о черносотенских погромах интел­лигенции. Но не думал ли он втайне о себе? Не шевелилась ли мысль, что мы покидаем его здесь одиноко умирать на чуж­бине?

Я не хотел тогда об этом думать. Незадолго перед тем консилиум врачей, добравшись, наконец до истинной причины болезни — опухоли на оболочке спинного мозга, высказался за удаление ее операционным путем. Операция была необык­новенно сложная, но Гоц должен был поехать к лучшему спе­циалисту, к какой-то мировой знаменитости, а при удаче операции впереди сияла надежда на полное выздоровление. Так надо было верить, так не хотелось, — эгоистически не хотелось, — портить собственную радость пессимизмом. Но теперь, вспоминая, я думаю, что Гоц только для нас поддаки­вал нашей вере, что через какие-нибудь два-три месяца он до­гонит нас в Петербурге. В нем жило тайное предчувствие конца, и я, слепец, не почувствовал его в этих словах: «а как лег в могилу Стах»...

И долго, долго после его смерти тяже­лым камнем на сердце лежало у меня воспоминание об этом последнем вечере, когда я так занят был собой и своими пла­нами и так мало дал самому близкому человеку, распятому на своем кресле больного и бессильному сорваться с этого кресла, чтобы перенестись в дорогую Россию, обновляемую револю­цией, куда он порывался всё время, говоря, что не перенесет этой жизни. Да, не болезнь и не операция, после которой он умер, нанесли ему смертельный удар, — а эти проводы нас всех, оставивших его одинокого умирать на чужбине...


... шагайте бесстрашно по мертвым телам,

Несите их знамя вперед!


{233} И мы шагали... И наши шаги, как в этот день, порой — добивали смертельно раненых...

А дальше — переезд по бурному морю. Наш пароход по пути из Стокгольма в Або поздно вечером должен был войти в шхеры, бросить якорь и переждать: ночью ехать опасно. С паспортом у меня дело было неважно. Я спешил, а за спиной была серия предыдущих провалов, когда впервые возникло жуткое ощущение возможности провокации в центре, когда только что был заподозрен и почти уличен известный Татаров, имевший возможность заглянуть в материалы нашего паспортного бюро. Что было делать?

Где-то в Лондоне, у ка­ких-то евреев-эмигрантов, ждавших отправки в Америку, бы­ло совсем недавно куплено несколько паспортов; из них по летам ко мне подходил только один паспорт, какого-то Арона Футера или что-то в этом роде. По одежке протягивай ножки, и я, со своей характерной русопетской наружностью, превра­тился в Арона Футера, приучая себя говорить хоть слегка с еврейским акцентом.

Но эти упражнения оказались лишними. Таможня в Або уже была преобразована дыханием революции. Осмотр мо­его незатейливого багажа и паспорта был пустой формаль­ностью. На улицах Гельсингфорса мы видели «красную гвар­дию» капитана Кока. Русских полицейских властей не было ни видно, ни слышно. Оказалось: только завтра пойдет пер­вый после забастовки поезд Гельсингфорс-Петербург. Неда­ром я летел на всех парах: у меня был свободный день, кото­рый я посвятил свиданиям с финскими друзьями активистами: супругами Мальмберг, Тидеманом, Франкенгаузером, Вольте­ром Стенбек и др.

Здесь на меня накинулись с вопросами о Георгии Гапоне. Что у нас с ним вышло за недоразумение? В чем дело?

Из беседы я убедился, что первоначально обаяние имени и личности Гапона в Финляндии было огромно. На него готовы были чуть не молиться. А потом начались какие-то странно­сти.

Странен был образ жизни Гапона, совсем не «апостоль­ский»; странны его хлопоты о передаче транспорта оружия, шедшего от нас, каким-то появившимся из Петербурга аген­там большевистского центра; странно паническое бегство при первой опасности, свидетельствовавшее, как будто, о самой вульгарной трусости...

{234} Гапон заграницей побывал временным гостем почти во всех партиях и организациях, но нигде не «прижился» не при­шелся ко двору. Дольше, чем у других, гостил он у нас, го­воря, что мы не болтуны, как разные иные прочие, а люди дела; он особенно пытался сблизиться с бабушкой Брешковской и неофитом партии, крайним революционером из быв­ших толстовцев, кн. Д.А.Хилковым. Он проектировал вме­сте с ними «комитет трех» или «верховный боевой комитет», заведующий всеми видами вооруженной массовой борьбы и подготовительной к ней работы, наподобие того, как «боевая организация» заведует борьбой индивидуально-террористи­ческой. Не встретив, кроме них, ни в ком из руководящих деятелей партии поддержки и заметив нарастающее к нему скептическое отношение, Гапон уехал из Женевы в Лондон.

Там он замыслил образовать всероссийский рабочий союз, который исподволь должен заместить собою все партии. В этот момент он собирался «использовать» махаевцев, с ко­торыми усиленно сговаривался, и находившихся под некото­рым влиянием «махаевщины» максималистов; в Лондоне же он пробовал сблизиться с анархистами, захаживал к Кропоткину, просил у него письма к русским рабочим, с рекоменда­цией — организоваться вне социалистических партий, в апо­литичный чисто рабочий союз. Был он вообще человек явно себе на уме, вечно хитрил, везде толкался, всё вынюхивал, всех собирался «использовать», всех обернуть вокруг пальца, с огромной верой в свои силы, как демагога, способного «уда­рять по сердцам с неведомою силой» и вести за собой толпу, как послушное стадо.

В это время, после поездки «бабушки» в Америку, там были собраны большие фонды для русской революции. И, в ожидании близких событий, мы решили предпринять крупное дело по технической подготовке к будущему стихийному вос­станию. Мы закупили большую партию оружия и зафрахто­вали, для тайной перевозки ее в Финляндию, пароход «Джон Крафтон». Принять оружие должны были наши друзья, фин­ские «активисты». Затем предполагалось постепенно передви­гать это оружие к Петербургу. Для подготовительной работы в Петербурге и создания будущих первых кадров вооружен­ных рабочих, туда был послан примкнувший к партии бывший с.-д. инженер Рутенберг. Всем делом отправки оружия {235} заведывал в Лондоне Н.В.Чайковский; его правою рукою по отправке оружия, лицом, сопровождавшим транспорт, был на­мечен давнишний работник партии заграницей, Билит.

Гапон давно кое-что знал — от «бабушки» и Хилкова — о готовящемся предприятии, и его переезд в Лондон, как оказалось, был делом тонко рассчитанным. Он усиленно вер­телся около Чайковского и разнюхивал. Чайковский, сам быв­ший анархист (анархист особого рода, безвредный анархист, как подшучивал над ним покойный Ф.В.Волховский) и свел его с Кропоткиным.

Ловкий Гапон, подделываясь к обоим, вы­ставлял свои будущие предприятия в наиболее приемлемом для них виде, в то же время уверяя, что от партии с.-р. он имеет полное одобрение своих планов и работает с ней в «кон­такте». При этих условиях ему нетрудно было быть в курсе хода работы Чайковского. И когда отправка «Джона Крафтона» стала делом ближайшего времени, Гапону вдруг пона­добилось съездить в Финляндию. Там, видите ли, у него обес­печен приезд из Петербурга в Выборг делегатов от его бывших легальных «союзов» по вопросу об их организации в новый беспартийный всероссийский рабочий союз.

Заручившись всей необходимой помощью и всеми полез­ными рекомендациями, Гапон приехал в Финляндию. В Выборге он увидался не только кое с кем из старых рабочих «гапоновцев», вызванных из Петербурга, но и с какими-то агентами большевистской организации. Тем и другим он обещал прежде всего — оружие. Большевики должны были это оружие перевезти в Питер и доставить «гапоновцам», получив за услуги «натурой» — часть того же оружия. Вел он себя так, что финны абсолютно не сомневались в его праве распо­ряжаться ожидаемым оружием. Надо думать, что не сомнева­лись и большевики.

Всё шло гладко. Правда, появление какого-то большевика «Виктора», едва ли не цекиста, сначала удивило финских «активистов»: почему большевик вместо эсера? Но, плохо раз­бираясь в русских партиях, они предположили, что нагружен­ный оружием пароход, действительно, такая серьезная вещь, ради которой естественно соглашение всех революционных ор­ганизаций Петербурга. И работали вместе с приезжими, под­готовляли приемочный пункт и склады.

Как известно, всё предприятие с «Джоном Крафтоном» {236} постигла неудача. Когда пароход ночью пробирался между шхерами, он наткнулся на подводные камни. Пришлось вы­грузить оружие и зарыть его на ближайших островках в зем­лю. Экипаж работал наскоро, торопясь спасать собственные головы, и притом в темноте, ничего не видя. Днем местные жи­тели открыли следы свежих земляных работ и раскопали одну из ям. Они ожидали, очевидно, иной контрабанды. Оружие, однако, тоже было почти всё разобрано рабочей молодежью, когда на шум явились таможенные и полицейские власти. Им достались кое-какие остатки оружия и покинутое разбитое судно. Что касается Гапона, то розыски по делу «Джона Крафтона» так его напугали, что он в панике поспешил покинуть Финляндию...

Здесь же по дороге в Петербург, я узнал, что впослед­ствии, согласно указаниям спасшихся с «Крафтона», финнами производились поиски закопанного на соседних островах, что находки составляют часть вооружения красной гвардии.

О Гапоне я мог еще сообщить моим финским друзьям, что за самое последнее время о нем стали ходить совсем странные слухи: у него появились деньги, он кутил, играл в рулетке. Говорили, что у него завелись какие-то подозри­тельные знакомства. Проверить этих данных мы не успели, было некогда, но, во всяком случае, я посоветовал держаться от него подальше.

Вот, наконец, я и в Петербурге.
{237}



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет