Воспоминания издательство имени чехова



бет12/23
Дата21.06.2016
өлшемі1.83 Mb.
#151711
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   23

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ



Моя поездка в Германию. — «Грызуны науки» в германских уни­верситетах. — Абрам Гоц, Николай Авксентьев, Илья Фондаминский, Владимир Зензинов и Дмитрий Гавронокий.
Когда я выехал в 1899 г. заграницу, я вскоре оказался в положении «Вениамина» нарождавшейся партии социали­стов-революционеров. Заграничные старые народовольцы, с П.Л.Лавровым во главе, ласково звали меня первою ласточ­кой вновь повеявшей на них из России революционной весны.

Но за моим приездом последовал перерыв, для эмигрантской тоски такой тягостно-долгой, что скептики уже говорили: а что, если первая ласточка так и останется последней.

«Нет, не останется!» — твердо и уверенно отвечал Ми­хаил Гоц. И помню, однажды прибавил: «У меня тут наготове целый выводок наших будущих продолжателей, смены нашей: грызут гранит науки по германским университетам...».

Только через несколько лет, не ранее 1903 г., пришлось мне ближе встретиться с одним из представителей этого «вы­водка», про который я с тех пор не раз шутливо осведомлялся у Михаила Рафаиловича: «Ну, как там поживают твои гры­зуны? Скоро прогрызут себе выход в мир Божий?». Этот пред­ставитель был младший брат Михаила, Абрам Рафаилович Гоц.

Увидев их вдвоем, я скорее подумал бы об отце и сыне, чем о двух братьях. В нежности Михаила к брату было боль­ше заботливо-отцовского, чем братского чувства; а тот, в свою очередь, видимо благоговел и преклонялся перед старшим братом. Во всём кружке Абрама Гоца жил какой-то культ двух людей, которых иные, впрочем, знали больше пона­слышке, чем по личному опыту: Михаила Гоца и Матвея {192} Исидоровича Фондаминского, брата известного впоследствии Ильи Исидоровича Фондаминского-Бунакова. Оба они принад­лежали к народовольцам самого последнего призыва. Имя Матвея Фондаминского я встречал в хронике лет угасания Исполнительного Комитета, когда в России от него оставалась бившаяся, как рыба об лед, одинокая и обреченная Вера Фиг­нер, а заграницею уже заживо разлагался Лев Тихомиров и тщетно старалась его удерживать на какой-то минимальной высоте Мария Оловенникова-Ошанина.

В это время заката революционного движения Матвей Фондаминский ездил заграницу, чтобы вверить ветеранам эмиграции выношенные им думы о том, на каких основаниях можно было бы возродить народовольческое движение. К со­жалению, имеющиеся в литературе данные об этом замеча­тельном человеке очень скудны, но все говорят о его необык­новенной даровитости и обаятельности. Быть может, тут было не без гиперболы? Одно было несомненно: Матвей Фондаминский обладал, кажется, большинством даров, которыми природа осыпала его младшего брата, но без его существен­ных слабостей. Он был человеком редкой красоты, интересным и оригинальным интеллектуально, душевно сложным и таким же превосходным оратором, с таким же красивым голосом бархатного тембра, как у Ильи; но в нем не было того чрез­мерного перевеса эмоциональной стороны натуры над рацио­нальной, который был характерен для Ильи Фондаминского.

Абрам Гоц учился в реальном училище и закончил среднее образование раньше других своих сверстников. Опережая дру­гих, он в 1896 г., еще в реальном училище, был захвачен общественными и даже революционными проблемами. Отбыв по окончании реального училища военную службу, Абрам Гоц уехал в 1900 году в Берлин и поступил здесь на философский факультет университета. Вскоре, один за другим, по герман­ским университетам — кто в Галле, кто в Гейдельберге — разместились друзья и сверстники Абрама, о которых будет речь ниже. В этой среде царил полный культ науки и образования.

Одним из первых данных мне ответственных поручений вскоре после формального образования Партии С.-Р. был объ­езд русских студенческих колоний Швейцарии и Германии — для набора единомышленников и сочувствующих. Здесь у меня было много счастливых «находок». Среди них прежде всего {193} нужно назвать Николая Дмитриевича Авксентьева с его друзь­ями, о которых я уже много слышал.

Когда я впервые встретил Авксентьева, он был совсем еще молодым человеком, с золотистым пушком юности на щеках, с русой шевелюрой, откинутой назад и открывавшей благородные линии высокого лба. Он и его друзья были не­давно исключены из русских университетов и приехали учить­ся в Германию. Всем памятны те настроения, с которыми студенты того времени переступали университетский порог. Так, верно, чувствовали себя перед посвящением в рыцарское звание юные пажи.

Но «Прекрасной Дамой» наших юношей была Свобода. Свободная наука и академическая свобода. Эта последняя была лозунгом студенческих беспорядков, вол­ной прокатившихся по русским университетам в 1899 году. Н.Д. был тогда председателем Союзного Совета Объединен­ных Землячеств, проводившего забастовку в Москве. Он ру­ководил работой Союза, председательствовал на многочислен­ных студенческих митингах и стал уже тогда (ему не было 20 лет) как бы знаменитостью. Это привело к его исключе­нию из университета «без права обратного поступления».

Н.Д.Авксентьев представлял собою чрезвычайно цело­стный и законченный красивый русский тип. Он был насквозь русский, по-своему русский, как все разнообразные глубоко национальные или почвенные типы. Я был коренной волгарь, родившийся в Самарской и выросший в Саратовской губернии; он — близкий сосед, уроженец Пензенской; оба мы, к тому же, учились в Московском университете, дающем окончатель­ную чеканку классическому русскому говору и еще чему-то, что кроется за ним.

Чистый и строгий старый русский тип сохраняется на Поволжьи либо у старообрядцев, либо в духовенстве, либо в дворянстве. Авксентьев был выходцем из дворянской среды и во всём его складе, облике, манерах незримо чувствовалась дворянская, из поколения в поколение идущая культурность, выражающаяся в природном такте, чувстве меры, уменьи себя держать, представительности, способности импонировать без особых к тому усилий.

В истоках своих ведь вся русская культура была дворян­скою культурой, да дворянской была и самая революция рус­ская, от декабристов до «кающихся дворян» 70-х годов, пока {194} дворянам-революционерам не пришла смена в виде плебеев-разночинцев; умственного пролетариата, как называл их Пи­сарев, «третьего элемента» по Гондатти, «кутейников» по «Московским Ведомостям» и «кухаркиных детей» по Делянову.

Авксентьев был центром целого кружка незаурядных лю­дей, сыгравших немалую роль в истории ПСР, то как единое целое, то порознь. Здесь был, как полагается, и представитель оптимистического романтизма, с «душою прямо геттингенской», И. Фондаминский, впоследствии богатый капризными разливами мысли от неокантианства то к «христианам тре­тьего завета», то к обновленному «ордену русской интелли­генции», то к младороссам, то еще к какому-нибудь «нео» и «младо».

Тут был и представитель энергического реализма, Абрам Гоц, проявивший впоследствии немало задатков по­литического лидера; и не от мира сего Дмитрий Гавронский, верный ученик Германа Когена с его чистым «логизмом», доказывавшего, что классический иудаизм есть куколка, в которой искони созревала изящная бабочка немецкого эти­ческого социализма; и Владимир Зензинов, в котором тогда чувствовалось нечто от московско-сибирского старовера, точ­но одетого в застегнутый на все пуговицы длинный сюртук и сочетающего чинную строгость со смягчающей ее сентимен­тальностью; и В.Руднев, со способностями лидера и жесткою рукою в мягкой бархатной перчатке; и юная Мария Тумаркина, за красоту прозванная «Мадонной»; наконец, эстетиче­ское направление в кружке было представлено М.О.Цетлиным, явившимся к нам в «Революционную Россию» со стихами, посвященными Гиршу Лекерту, и закончившим свой вклад в русскую литературу известной книгой о русской музыке и зна­менитой «могучей кучке». Своим разнообразием и многоцветностью кружок был интересен, и мы — Михаил Гоц и я — ждали от него в будущем многого,

Все «командные высоты» в студенческих колониях были заняты тогда социал-демократией. У нас не могло быть и мы­сли о ее вытеснении — мы искали места рядом с ней, в союзе с ней и в дополнении к ней. Но господа положения редко встре­чают гостеприимством незванных пришельцев. Всей органич­ности зарождения с.-р. партии, всей ее почвенности они тогда — нечего скрывать — не разглядели. Русское крестьянство, {195} русская деревня незадолго перед тем была сброшена ими со счетов — она казалась без нужды отягощающим энергию городского пролетарского движения балластом. Нас приняли «в штыки». В итоге молодежь оказалась скоро разделенной на два лагеря, хотя и неравных, тративших огромную часть своих сил в драматически безысходном поединке.

Авксентьев лишь незадолго перед тем перешагнул порог совершеннолетия. Но он производил впечатление человека, который уж вполне «обрел самого себя» и очень ревниво от­носился к своей идейной самостоятельности. В своем кружке он лидерствовал и имел вкус к лидерству, не без примеси даже известной персональной властности. Отличался жизнерадо­стностью, вполне не покидавшей его потом и в самых тяжелых обстоятельствах. Держался с достоинством и сразу дал понять, что он и его друзья — согласно позднейшему выра­жению одного из них — «под эсеровскую политическую про­грамму и народническую философию хотят подвести не столь­ко Лаврова и Михайловского, сколько Канта и Риля».

Их успокоило то, что новая партия так же четко отделяла поли­тическую партию от общефилософского миросозерцания, как когда то была отделена церковь от государства. Каждый был волен обосновать свое присоединение к ней материалистически или идеалистически, марксистски или антимарксистски, рели­гиозно или антирелигиозно. Авксентьев принес с собою в ее ряды свое философское кредо, вскоре опубликованное в книж­ке о «Сверхчеловеке» Но что же такое, в конце концов, сверх­человек, как не человек, переросший в рыцаря? Не удивила меня впоследствии и весть о раннем вступлении Авксентьева в ряды масонства. Где же, как не в масонстве, сохраняется поныне ритуал торжественных посвящений, обетов, символи­ческих знаков, орденских рангов — словом, весь реквизит эпохи мистерий и рыцарской романтики?

И безотносительно ко всяким видам на будущее было так приятно отдыхать в обществе ищущей и мыслящей молоде­жи, от которой веяло свежестью, жадностью к книге, отсут­ствием всякой боязни мысли, упоением в деле разгадывания всех загадок бытия.

Живо помню, например, как мы, «ста­рики» (тогда лет восемь разницы уже означали перемещение, так сказать, в высший возрастной класс), нагрянули однажды в гости к членам кружка, проводившим летние каникулы на {196} берегу одного из больших швейцарских озер, в местечке Фицнау. Если бы у нас спросили о цели поездки, мы, вероятно, оправдывали бы ее заботами о внедрении нашего партийного миросозерцания в умы приезжих.

А вместо этого оба мы, Ми­хаил Гоц и я, совершенно позабыв об утилитарной стороне дела, ввязались в бесконечный и жаркий (типичный русско-интеллигентский) спор о высших миросозерцательных про­блемах. Изрядная доля вины падала на меня: являясь жертвой собственного боевого темперамента, я принялся так штурмо­вать Кантовскую «вещь в себе», что сразу сплотил против себя «единый фронт неокантианцев» и потом долго пытался его разбить, пользуясь разнобоем между его подгруппами. Так проспорили мы целый день, а за ним почти целую ночь; утром же нам надо было спешить на пароходную пристань и мы «доспоривали» в пути охрипшими голосами. Уже с па­рохода были сняты мостки, уже, бурля водой, заработали колеса и расстояние между нами стало расширяться, а к бе­регу с парохода и от берега к нему всё еще пролетали послед­ние ракеты-снаряды философских аргументов, как будто они могли перерешить судьбу вопросов, свитых в Гордиев узел веками ученых дебатеров...

Из Галле-Гейдельбергского кружка к нам тот или другой из его состава время от времени приезжал в Швейцарию. Авксентьеву мы даже поручили написать в наш специальный листок, посвященный делу Плеве, передовицу, и он с этой за­дачей хорошо справился.

Он играл в кружке «первую скрип­ку» и относился к этому своему положению очень ревниво: можно было предвидеть, что именно в нем более, чем в другом, будет говорить самая чувствительная сторона завзятого по­литика: эрос власти. Самым равнодушным к страстям земли был Дмитрий Гавронский: он чувствовал себя, как рыба в воде, в сфере абстракций. Все его очень любили, но в шутку держали пари, что перед ним можно поставить ребром лю­бой самый конкретный жизненный вопрос, — и он, начав рас­суждать о нем, всё равно через полчаса окажется в заоблач­ных высях, где в разреженной атмосфере отвлеченностей становится уже трудно дышать.

Илья Фондаминский, уступая Авксентьеву в холодной логической силе аргументации, имел свое преимущество: восторженный стиль, всегда согретый отзвуками интимной искренности. Мне приходилось иногда {197} проводить параллель между нашими «германо-эсеровским» выводком и кружком старых славянофилов, и тогда я Илью Фондаминского называл их вдохновенно-прекраснодушным Константином Аксаковым; Авксентьева же — их острым, хроническим Хомяковым.

Что касается Абрама Гоца, то у него не было той ораторской одаренности, того внешнего блеска, которые бросались в глаза у этих двух «первоцветов» кружка. Зато у него чувствовалась сосредоточенная энергия убежденности; его духовный напор на товарищей был очень велик, и ткань его аргументации отличалась полнотой и доб­ротностью. Абрам Гоц в нашей среде первый почувствовал себя совершенно своим, и мы считали его более всего «на­шим» во всём кружке.

Он не только идейно, но и действенно был связан с партией с самого начала ее зарождения. В ка­честве ученика жены А.А.Аргунова, он добился от нее знака высшего доверия: после гибели томской типографии Север­ного Союза С.-Р., ему были ею вручены дубликаты статей, предназначенных для № 3 (и частью для след. № 4) «Рево­люционной России», и он их привез заграницу.

Неудивительно, что мысли Михаила Гоца в трудную для партии минуту обратились к «германо-эсеровскому» кружку. Это было после разгрома центрального саратовского круж­ка, которому по соглашению более крупных местных с.-р. организаций, было поручено временно исполнять функции Центрального Комитета новооснованной партии, и арестов в ряде городов.

Каким-то чудом уцелевшую при разгроме «бабушку» (Е.К.Брешковскую) мы поспешили убрать за­границу. Михаил Гоц и О.С.Минор, в тревоге за то, как спасти от разрухи всю партийную организационную ткань, направили свои мысли и надежды на «галлов» (так звал О.С.Минор питомцев университета в Галле). Они даже спе­циально съездили туда и попытались убедить находившийся там тройственный авангард группы — Авксентьева, Абрама Гоца и Зензинова, — что никогда еще в развитии партии не было такого ответственного и критического момента, когда подобный ей сплоченный кружок мог бы золотыми буквами вписать свое имя в ее историю.

Целый день и ночь прошли в горячих дебатах по поводу этого призыва. Но в конце концов Гоц и Минор потерпели полную неудачу. Особенно в лице Авксентьева группа крепко стояла на своем: «Нельзя ничего {198} делать наполовину; все мы будем партии полезнее, доведя до конца свое академическое образование», — говорил он. Вер­нувшись в Женеву, Михаил Гоц в раздумье говорил: «Почем знать? Может быть, они и правы. Они имеют лишние против нас шансы дожить до той счастливой поры, когда и полнота академического образования будет иметь большое значение. А мы, старики, знаем, что на наш век хватит тюремного ака­демического стажа».

Позднее Абрам Гоц написал ему, что по-прежнему соли­дарен с другими товарищами в отрицательном ответе на сде­ланное им, как группе, предложение; но лично он в любой момент — в полном распоряжении партии, ибо рисует себе свое будущее — всё равно — в виде подпольной боевой ра­боты, как это для себя ранее решил Петр Карпович. Эта вер­ность товариществу была для него очень характерна. Мы по­няли, что кружок, к которому он принадлежал, был для него, как и для других, целым «мирком в себе». Это была прочная идейная семья.


{199}

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ



ПСР и Социалистический Интернационал. — Амстердамский кон­гресс Интернационала. — Борьба с.-д-ов против допущения с.-эр-ов в Интернационал. — Победа ПСР. — Брешковская и Житловский в Америке. — Приезд М.А.На­тансона. — Переговоры о создании «единого фронта всех революционных и оппозицион­ных партий в России». — Парижская конференция 1904 года.
Блестящий итальянский дебют Рубановича в борьбе за право русских политических изгнанников на продолжение своей политической деятельности за рубежом раз навсегда предопределил его дальнейшую жизненную судьбу. Молодой приват-доцент химии, каким его застала новая миссия — политического представительства ПСР заграницей, — не пре­кратил своего курса лекций в Сорбонне; в этой научно-педа­гогической работе продолжала находить свое жизненное воплощение французская половина его души; но русская по­ловина отныне целиком отдается активной политике.

И.А.Рубанович всегда отклонял как предложения поставить свою кандидатуру в члены палаты депутатов в одном из избира­тельных округов Франции, так и проекты сменить профессуру в Сорбонне на кафедру в одном из русских университетов (когда в эпоху Временного Правительства к тому представ­лялась практическая возможность). Он хотел крепко дер­жаться и дальше за свое русско-французское двуединство, лишь четко разграничивая сферы применения обоих его эле­ментов. Однако, вне этого двуединства в нем оставался не­исчерпанный «третий элемент» его духовного существа: не­разрывная эмоциональная связь с его самосознанием, как еврея, — и притом еврея, не желающего подавлять в себе {200} своего еврейства. Рубанович всегда в этом вопросе занимал очень твердую позицию.

«Закон исторического развития наций, — говорил он, — есть закон прогрессирующей интернационализации всей их жизни. Но прошло то время, когда эта интернационализация совершалась — на верхушке общественной пирамиды — пу­тем отмирания глубоких национальных корней. Такое отми­рание создавало лишь поверхностный, оранжерейный «кос­мополитизм».

Здоровая сердцевина нации живет не оску­дением своего национального культурного инвентаря, но органическим его преображением, и самые границы того, что считается «национальностью», расширяются. В России едва ли не первым робким шагом прогресса в этой области было т.н. «славянофильство»: в нем русское растворялось в обще­славянском, и общественность утверждала себя лицом к лицу с государственностью. На Западе процесс этот подвинулся еще далее. Можно сказать, что уже теперь на Западе наряду с патриотизмом немецким, английским, французским наро­дился обще-европейский патриотизм, обще-европейское само­сознание. Мне не раз приходилось встречаться с людьми этого типа, — рассказывал мне Рубанович. —

Их всё еще дер­жит в плену национализм, только он становится расширен­ным, соборным национализмом. Это всё же — шаг вперед; только надо, чтобы он не заслонял собою дальнейшего пути. Надо помнить: как в «общерусском» тонут всевозможные ло­кальные, «земляческие» партиотизмы, так и над всеми нынеш­ними «соборными национализмами» в грядущем возвысится всеобъединяющий патриотизм вселенский».

«Здесь я готов бы был даже согласиться с Жоресом, — прибавил Рубанович, тайной слабостью которого была всегда известная доля недоверия к великому французскому трибу­ну, — что только первые шаги в сторону национального на­чала отчуждают, уводят от человечества, но дальнейшие пол­нее к нему возвращают». И прибавлял: «В этом нет ничего нового для нас, учеников Лаврова, так хорошо понявшего за­кон жизни новейшего общества — закон непрерывной социа­лизации и интернационализации этой жизни».

Выдвинутый нами на пост представителя партии в Интернационале, Рубанович прежде всего сделал нам доклад о тех трудностях, которые ожидает он встретить на своем пути.

{201} Как известно, создание социал-демократической партии было провозглашено в Минске весною 1898 г.: об образовании партии с.-р. мы объявили почти четырьмя годами позднее, в январе 1902 года. Полномочия на представительство с.-д. в Социалистическом Интернационале, полученные Г.В.Плехано­вым, были признаны без задержек.

Дело с нами было сложнее: когда мы постучались в дверь Интернационала, Россия в нем была уже представлена не только Плехановым, но и еще его соперником «рабочедельцем» Б.Кричевским, вынесенным на гребне волны нового прилива с.-д. элементов, получивших кличку «экономистов». Это уже само по себе затрудняло наше положение: согласятся ли поставить для русских третий стул? Не найдут ли этого как бы «премией за раскол»? Но к этому времени фонды более умеренного «рабочедельчества» успели упасть, а фонды «революционной социал-демократии», пред­ставленной Плехановым, сильно подняться.

И так как личные взаимоотношения между Плехановым и Кричевским достигли необычайной остроты, то Рубанович предложил попытаться достичь на этой почве некоторого предварительного сговора с Плехановым. «Не поймите меня превратно, — писал он из Парижа мне в Женеву (к сожалению, могу передать содер­жание письма лишь по памяти, своими словами), — тут не мо­жет быть и речи о каком-то маневре, вроде союза с Плехано­вым против Кричевского.

Я только учитываю одно благопри­ятное обстоятельство, не зависящее ни от нашей воли, ни от нашего вмешательства. Перспектива того, что место, ныне занятое Кричевским, может оказаться за мною, Плеханова нисколько не беспокоит. Кричевский рядом с ним в бюро Ин­тернационала — это подвергает сомнению монопольное право Плеханова быть рупором русской социал-демократии. Руба­нович же в бюро Интернационала — это лишь согласие Ин­тернационала не прерывать организационной связи с тем русским социализмом до-марксистского периода, который так блестяще дебютировал в народовольчестве и который ныне возрождается в эсеровстве. Надо ковать железо, пока оно горячо, и поймать Плеханова на его нынешнем, сравни­тельно терпимом к нам отношении».

Посоветовавшись кое с кем из ближайших друзей, я ему ответил, что все мы с ним согласны. В России тяга к улучше­нию наших взаимоотношений с с.-д. тоже очень заметна: при {202} нашем горячем одобрении кое-где, особенно в Саратове и на Урале, уже возникают даже «объединенные группы с.-д. и с.-р.» — и, почем знать, быть может, им удастся стать пока еще недостающим связующим звеном для создания в даль­нейшем объединенной социалистической партии в России. «Если так, — снова писал нам Рубанович, — я жду от вас, что моя попытка личного сближения с Плехановым найдет под­держку во всём тоне нашей прессы, в удвоенной тактичности с нашей стороны даже при трактовке «наших разногласий».

Считаю долгом своим тут же сознаться, что надежды Рубановича на мир с Плехановым и с.-д-ами не оправдались. Если он и не ошибся и Плеханов, может быть, был к нам тогда настроен мягко, товарищам своим этой мягкости он не захо­тел или не сумел передать. Так или иначе, но как раз накануне первого же международного конгресса, созванного после со­здания объединенной Партии Социалистов-Революционеров — то был знаменитый Амстердамский конгресс в 1904 г. — с.-д. партия объявила нам самую настоящую войну.

В спе­циальном номере, посвященном грядущему конгрессу, цент­ральный с.-д. орган («Искра») обещал выяснить всем загра­ничным товарищам, что «интересы всемирного социализма представлены в России только социал-демократами», и по­тому им принадлежит «право на единственное представи­тельство в международной организации пролетариата инте­ресов российского сознательного рабочего движения».

Смысл этого угрожающего обещания стал ясен, когда мы ознако­мились с отчетом с.-д. партии, представленным конгрессу; в нем заявлялось, что мы — П.С.Р. — «фракция буржуаз­ной демократии», «не имеющая твердых политических прин­ципов» и подкапывающаяся под основные принципы «не только русской, но и интернациональной социал-демокра­тии»; откуда и вытекало, что нас нельзя «принимать в семью с.-д. партии», так как это «усилит наш престиж» и «несо­мненно повредит развитию классового сознания и самостоя­тельной организации русского пролетариата». А в вышедшем накануне открытия конгресса номере германского с.-д. «Форвертса» оказалась статья Плеханова, не только развивающая все эти мысли, но и заканчивавшаяся переименованием нас из «социалистов-революционеров» в «социалисты-реакционеры».

Несмотря на всё, Рубанович сохранял свой оптимизм. {203} Оптимизму этому помогло одно чрезвычайное обстоятельство. Почти ровно за месяц до открытия конгресса (14-го августа 1904 года) произошел в Петербурге взрыв бомбы Сазонова, покончивший с карьерою бывшего «победителя Народной Воли» фон Плеве, только что прославившего себя покрови­тельством кишиневским погромщикам, усмирителям крестьян Украины и Поволжья, рабочих-стачечников и волнующихся студентов.

В сознании людей старшего поколения живет до­селе память о том, каким вздохом облегчения, каким взрывом всеобщего энтузиазма откликнулась на этот акт страна. Эхо этого взрыва прокатилось далеко за пределы России. Пишу­щий эти строки мог лично наблюдать, какое совершенно исключительное внимание привлекла к себе на конгрессе эсе­ровская делегация, возглавляемая рядом имен, из которых чуть не каждое представляло живую историю русской рево­люции и русского социализма: Брешковская, Волховской, Ла­зарев, Шишко, Рубанович, Минор, Гоц — и за которыми шли мы, представители нового поколения — Житловский, Чернов и др.

В распоряжении делегации было около 30 мандатов, не­посредственно присланных от действующих русских органи­заций.

И при проверке мандатов возник только один инци­дент. Представители латышской с.-д. партии при поддержке русских с.-д. попробовали оспорить поддержанный нами ман­дат представителя конкурировавшего с латышской с.-д. пар­тией «латышского с.-д. союза» (собиравшегося уже, впрочем, переименоваться в «Латышскую Партию Соц.-Рев.»). Пред­седатель мандатной комиссии — им был Эмиль Вандервельде — утомясь мелочностью спора, наконец, спросил у предста­вителя «партии», знает ли он персонально представителя «союза»? «Еще бы — ответил первый: — мы вместе с ним сидели в тюрьме...» — «Нам, — ответил Вандервельде, — трудно понять, как это в царской тюрьме вы могли сидеть вместе, а в Интернационале — нет». Все невольно рассмея­лись, и вопрос был решен, — подавляющим большинством го­лосов.

Наконец, на очередь стал вопрос о том, кому должны принадлежать два места в Бюро Интернационала, приходя­щиеся на долю России. Ввиду победы в рядах русской с.-д-ии течения «Искры» над течением «Рабочего Дела», Бюро сохранило за Плехановым его место и зарегистрировало {204} отставку Кричевского.

Но против кандидатуры на это место Партии С.-Р. была выдвинута контр-кандидатура еврейского Бунда. Предложение о предоставлении второго русского ме­ста в Бюро Интернационала Партии Социалистов-Револю­ционеров прошло большинством двух третей голосов.

С тех пор И.А.Рубанович стал бессменным представи­телем Партии Социалистов-Революционеров в Интернацио­нале.

Вскоре произошло и еще одно событие, поднявшее пре­стиж нашей партии заграницей. Это была поездка «бабушки» Брешковской в сопровождении Житловского в Америку. «Ба­бушка» ехала туда со специальной пропагандисткой — скажу точнее, апостольской миссией.

В Америке ей предстояло об­ратиться, между прочим, и к многочисленной, известной своей отзывчивостью, да и влиятельной, еврейской общественности. Какого же ей еще искать лучшего, чем Житловский, пере­водчика и посредника в сношениях с этой для нее непривыч­ной аудиторией? Выехали они в октябре 1904 года. «Бабуш­ка» имела в Америке совершенно исключительный успех на грандиозных и по числу участников, и по их энтузиазму мас­совых митингах, где зал дрожал от оваций, где женщины, слушая «бабушку», заливались слезами, где не раз «бабуш­ку» по окончании ее речи толпа с пением революционных гимнов подхватывала на руки проносила по зале и где не­редко зал не мог вместить всех собравшихся и приходилось тотчас же дублировать митинг в другом, наскоро найден­ном помещении!..

Для Житловского поездка эта должна была означать конец европейского периода его эмиграции. От его Сою­за осталось одно воспоминание. Смычка с русской партией у него налаживалась туго. Глубоко засевшей занозой было для него непризнание за Союзом преимущественных прав на представительство партии за рубежом. Скрепя сердце, Житловский подчинился, но от этого его работоспособность пострадала.

А «бабушка», как всегда, говорила: «Прошу вас меня обо всяких программных тонкостях и о научных теориях не спрашивать: не моя специальность. Но если здесь найдется достаточно лиц, чувствующих потребность хорошо разо­браться в том, что называется политической философией {205} или миросозерцанием партии, то серьезно с ними заняться дал обещание мой спутник, которого я так и называю: мой философ. К нему и обратитесь». Дальнейшие вести из Аме­рики гласили об организации Житловским систематическо­го курса лекций, о том, что на первую лекцию собралось 700 человек (больше зал вместить не мог), о необычайном его успехе и т. д. У нас в Женеве явилась даже мысль об издании этого курса лекций. Но внимание Житловского и наше было отвлечено событиями в другую сторону. Надви­галась революция 1905 г. Житловский не утерпел и закрыл главу первого своего американского периода, не кончив обещанного курса лекций.

Из России пришла весть: наш старый знакомый, «мате­рой, травленный волк», Марк Натансон, отбыв новых пять лет Восточной Сибири, вновь на воле. И опять он в чести у делового мира; за ним засылают от Нобеля: в Баку земля нефтеносная велика и обильна, а в финансах, счетоводстве и контроле порядка нет.

Рядом с этой вестью — другая. Где-то на Кавказе сви­ла себе гнездо большая тайная типография. Она не при­надлежит какой-либо отдельной партии: работает на рево­люцию вообще, внефракционно. «Рука Марка» — в один голос решаем мы. Сносимся с ним; доказываем: на этот раз с ним долго церемониться не будут, сразу прихлопнут при малейшей тени подозрения; если у него есть силы и воля работать, — пусть перебирается, не медля, заграницу.

И вот, Натансон у нас, в Швейцарии. Тот и не тот Натансон. Говорит каким-то потухшим, сокрушенно-задум­чивым голосом. Былой металл звука сменился каким-то ма­товым тембром, мягким тоном, заботливо и тихо уговари­вающим.

Увидев его несколькими годами позднее, старый его това­рищ по «землевольчеству», Аптекман назвал его орлом с под­битыми крыльями. «Белый, как лунь, старик с большой окла­дистой седой бородой; с несколько загадочной улыбкой: — не то горечи, не то недоверия и презрения». Надо, впрочем, при­бавить. Одно дело — каким видели Натансона наши глаза, {206} другое — каким видели его «свежие люди», не знавшие его в пору полного расцвета сил.

Натансону нетрудно было бы освоиться с новыми усло­виями нашей эмигрантской работы, раз только он вошел в ее наезженную колею. Но прежде, чем в нее войти, он не мало колебался. С первого же абцуга он нас предупредил, что ему нужно время — оглядеться и ориентироваться в создавшемся за время его отсутствия положении. Он вообще еще не может сказать, с кем решит работать: с нами или с социал-демокра­тами. — Марк Андреевич Натансон еще не знает, с кем идти? Мы с трудом верили собственным ушам.

Скоро мы увидели, что глаза его разбегаются не только между нами и социал-демократами: их притягивает к себе и либеральное «Освобождение» Петра Струве. Вопрос для не­го стоял не о том, быть ли ему социалистом или перейти к либералам. Старые полубакунинские дрожжи никогда не пе­реставали в нем бродить и в конце жизни его не оттолкнуло даже грубое ленинское «грабь награбленное». Но за органом Струве тогда стоял Союз Освобождения с пестрым составом — и левых, и весьма умеренных. Еще не было дано разгля­деть, что Союз — не более, как куколка, из которой скоро выйдет ночная бабочка кадетской партии, чьи взоры слепит солнце социализма.

В своем первоначальном виде Союз Осво­бождения представлял много сходства с любимым — но, увы, мертворожденным! — детищем Натансона — Партией Народ­ного Права.

Нам не представило большого труда понять и то, почему душа Натансона раздваивалась между эсерами и эсдеками. Эсдековские круги Женевы группировались вокруг живопис­ной и блестящей фигуры Г.В.Плеханова. Но Плеханов был в числе первых, привлеченных четою Марка и Ольги Натансон в кружок, получивший потом название «Земля и Воля». В наи­более прогремевшем из дел этого кружка — знаменитой де­монстрации на Казанской площади в Петербурге в 1876 г. — Натансон и Плеханов были и главными инициаторами, и де­ятельными — плечом к плечу — участниками. Плеханов ока­зывал теперь на Натансона для всех нас очевидное сильное притягательное действие.

Но Натансон правоверным марксистом никогда не был. В нем крепко держались «устои» старого народничества. Путь {207} от него к «новому народничеству» или эсеровству был беско­нечно короче, чем к тому простому «переводу с немецкого», каким был русский марксизм начала XX века.

Но был и тут у него камень преткновения. Партию с.-р. Натансон застал в момент ее решительного выступления на путь террористической борьбы. Сам Натансон путями Народ­ной Воли не ходил. Все годы ее трагической эпопеи он провел в тюрьме и ссылке. Во время же Народного Права он держал­ся уклончиво, считая несвоевременным предрешать, придется ли идти старыми народовольческими путями.

Мне Натансон однажды сказал:

— Не торопитесь провозглашать террор. Более, чем ве­роятно, что им придется кончить. Но никогда не годится с него начинать. Право прибегнуть к нему дано, лишь когда перепробованы все другие пути. Иначе он для окружающего мира не убедителен, не оправдан. А неоправданный террор — метод борьбы самоубийственный... И потом: террор должен всё время нарастать. Когда он не нарастает, он фатально идет назад...

Первые террористические акты — против Боголепова, Сипягина, кн. Оболенского, губернатора Богдановича — На­тансону неоправданными не казались. Но его всерьез смущало то, что поставленный на очередь удар по Плеве был чем-то заторможен и заставлял себя ждать и ждать. А что, если ока­жется, что мы попали в безвыходный тупик? Уж не впали ли мы в ошибку и не лучше ли было эти акты допустить лишь в форме единоличных предприятий, проведенных на свой лич­ный страх и риск отдельными революционерами, без всякой санкции и ответственности партии?

Но вот настало памятное 15 июля 1904 года. Плеве убит. Всенародное ликование внизу, в стране, правительственная растерянность наверху. Марк ликовал вместе с нами.

— А заметил ли ты, Виктор, — сказал мне тогда Михаил Гоц, — что Марк, всегда говоривший нам — «ваша партия» — сегодня в первый раз произнес — «наша партия»?

Еще было бы не заметить!

Метко нацеленный и безошибочно нанесенный удар сразу выдвинул партию с.-р. в авангардное положение по отноше­нию ко всем остальным элементам освободительного движе­ния. Тяготение к ней обнаружилось среди социалистов {208} польских (П.П.С.) и армянских (Дашнакцутюн); переговоры с нею завела новообразовавшаяся партия грузинских социали­стов-федералистов, в которую входили и грузинские эсеры; в Латвии наряду с традиционной с.-д. партией обособился со­чувствующий эсерам Латвийский с.-д. союз; от российских с.-д. отошла и сблизилась с ПСР Белорусская Социалистиче­ская Громада.

В Финляндии рядом с традиционной партией пассивного сопротивления возникла союзная с с.-р-ами и вдохновлявшая их боевыми методами партия активного со­противления.

Наконец, в Союзе Освобождения рос удельный вес лево­го, народнического крыла. И у всех них росла потребность сближения и объединения. Натансону уже казалось, что в воздухе повеяло его идеей единого фронта с единой надпар­тийной программой. И он уже ставил перед нами вопросы:

1) пойдем ли мы на общую конференцию всех российских ре­волюционных и оппозиционных партий, о необходимости ко­торой заговаривают финны и созыву которой сочувствуют и поляки? и 2) если да, то каких уступок потребуем мы от них и чем готовы мы взамен сами поступиться в их интересах?

Но такая постановка вопроса в нашей среде поддержки не нашла. Мы рассуждали иначе. Никаких торгов и перетор­жек нам сейчас не нужно. Наши отношения с этими партиями должны быть выражены двумя положениями: 1) у нас всех общий враг — царский абсолютизм и 2) нужно усвоить дву­сторонний лозунг: «врозь идти и вместе бить».

Для практических целей достаточно сообща рассмотреть: нет ли у договаривающихся партий такого объединяющего их элемента, что его можно принять как бы за «общий знамена­тель», выносимый за скобки? Если он есть и не слишком по содержанию неопределен, — то всё в порядке: надо лишь условиться, что на нем и будет построен «единый фронт»: каждый из входящих в него коллективов обязуется выдвигать его в первую очередь, твердо, без колебаний и отступлений. А что касается тактики, достаточно держаться основного принципа: мы обязуемся все начать наступление единовремен­но всеми силами и средствами и развертывать их кресчендо, ни от кого не требуя больше, чем дозволяют его силы и так­тические принципы, но и ничем не пренебрегая. Пусть пойдет в дело всё: начиная от самых скромных проявлений {209} «организованного общественного мнения», как петиции, адреса земств и городских дум, легальные резолюции обществ и учрежде­ний; продолжая протестами, митингами, банкетами, улич­ными манифестациями; и кончая прямым бойкотом распоря­жений правительства, всеобщими забастовками, захватным осуществлением требуемых общественностью прав и отстаи­ванием их всеми средствами, вплоть до применения оружия в любой форме, индивидуальной или коллективной, какая толь­ко для соответственного коллектива возможна и для его пра­восознания приемлема.

Натансон не сразу принял такое, на его взгляд слишком внешнее, «механическое» сочетание сил, без попытки более глубокого внутреннего сближения программных и тактических воззрений. Гоц, при моей поддержке, попытался дать ему из­вестное удовлетворение: предложив ему взять на себя задачу подготовки идущего как угодно далеко и глубоко «внутрен­него» программного и тактического сближения с социал-де­мократами.

Натансон взял на себя эту миссию с большим энтузиаз­мом. Он немедленно начал вести самым деятельным образом переговоры со своим старым другом Плехановым. Ходом этих переговоров он был вначале более чем доволен. Были доволь­ны и мы, особенно когда он доложил, что Плеханов уже дал согласие на участие своей партии во всеобщей конференции, созыв которой намечался в последней четверти 1904 года в Париже.

Но увы, затем возникли какие-то трудности. Мы не были вполне в курсе хода обсуждений этой проблемы внутри самой соц.-дем. партии. Слышали лишь, что резко отрицательную позицию занял Ленин. Среди меньшевиков, как сообщалось нам, мнения разбились.

Натансон долго надеялся, что в конце концов авторитет Плеханова всё пересилит. Он ошибся. Вся заграничная социал-демократия в самый критический момент, накануне открытия Парижской конференции, послала решительный отказ от уча­стия в ней.

Натансон лишь скрепя сердце принял фиаско своей со­гласительной миссии. Ему оставалось лишь с великим сокру­шением признать, что наше осторожное ограничение целей {210} конференции всё еще превышало меру политической зрелости и реализма большинства русских социал-демократов.

Натансон был глубочайшим образом огорчен и даже уд­ручен тем резонансом, который нашли решения конференции в русских эмигрантских кругах.

Замена самодержавной монархии народовластием на ос­нове всеобщего избирательного права, — формулированная, как общая цель всех партий, участвовавших в конференции, — тотчас была заподозрена: не упомянуто о прямом, равном и тайном голосовании, — значит эсеры выдали буржуазии все эти, столь ценные гарантии народовластия. Не упомянута, в числе общепринятых требований, республика — значит, П.С.Р. вступила в заговор с либералами для удержания династии, лишь с лицемерным прикрытием ее конституционными шир­мами. С торжеством указывалось на то, что конференция не высказалась об с.-р. лозунге социализации земли: не ясно ли, что эсеры предали буржуазии аграрную революцию! И всё покрывалось демагогическим воплем: позор тем, кто, называя себя социалистами, налаживает сделки с буржуазией, с ли­беральными врагами рабочих!

Самый видный и влиятельный из делегатов Союза Осво­бождения, П.Н.Милюков, сразу сильно нас огорчил: он не скрывал, что всеобщая подача голосов внушает ему не энту­зиазм, а тревожные опасения; он предпочел бы ограничить его, если не имущественным, то образовательным цензом. Кроме того, он боялся, как бы этот лозунг не оттолкнул от Союза его правого, земско-дворянского крыла.

Мне уже ме­рещилось полное фиаско всего предприятия: всё равно «фи­гура ли умолчания» в таком кардинальном вопросе, или хотя бы замена ясной всем формулировки какою-нибудь «каучуко­вой», т. е. слишком растяжимою или туманною — мне пред­ставлялось политическою ошибкою, чреватой для нас непопра­вимой компрометацией. «В таком случае, стоит ли игра свеч?» — поставил я ребром вопрос перед Натансоном, который был одним из нашей трехчленной делегации в Париже.

Тот отве­тил, что, может быть, я прав; но не надо торопиться, ибо разойтись всегда будет время. Если не удастся столковаться, он лично думает, что для маскировки провала следует просто отложить конференцию на время, чтобы дать всем делегатам возможность обсудить вопросы в своих организациях. Третий наш делегат не соглашался ни со мной, ни с Натансоном; он {211} стоял за то, чтобы довести конференцию до конца во что бы то ни стало; иначе говоря, довольствоваться тем ее итогом, какой удастся получить, как бы скромен он ни был. Но этим третьим был — стыдно сказать, а грех утаить — Азеф.

Инцидент с вопросом об избирательном праве кончился, однако, так же быстро и благополучно, как волнующе начал­ся. Один за другим высказывались в один голос против Ми­люкова все остальные три делегата Союза Освобождения; первым, от имени земской общественности, князь П.Долгору­ков, решительно отвергавший опасность раскола среди «освобожденцев» в России: кроме всеобщего избирательного права, иного объединительного лозунга, там себе не пред­ставляют.

От «интеллигентской» части Союза его поддержал В.Яковлев-Богучарский; но всего темпераментнее спорил за чистоту лозунга — П.Б.Струве! Для Натансона и меня всего любопытнее было слушать, как оправдывался потом перед нами дезавуированный своими же соделегатами Милюков. — «Держу пари, что вы, как социалисты, за моей аргументацией подозреваете тайное желание устранить рабочий плебс в пользу капиталовладельцев. Поверьте мне, что дело совсем стоит иначе. Если я чего боюсь, так это только того, как бы мужики не затопили в русском парламенте цвет интеллиген­ции своими выборными — земскими начальниками да попа­ми...». Для характеристики тогдашнего отчуждения лидера русского либерализма от истинных дум и чувств русской де­ревни нельзя было бы и выдумать чего-нибудь более нелепого.

Одно время казалось, что трудность, устраненная на русской арене, возродится вновь на польской. Делегат П.П.С. — им был Пилсудский — вдруг в сухо-формальном тоне по­ставил ребром вопрос делегату польской Национальной Лиги — им был Роман Дмовский: как объяснить неучастие послед­него в обсуждении вопроса о всеобщем избирательном праве и то, что требования всеобщей подачи голосов нет и в про­грамме Национальной Лиги? Дмовский вежливо ответил.

Да, в их программе такого пункта нет, но эта программа имела в виду лишь независимую или по крайней мере автономную Польшу; и так как еще неизвестно ни время ее создания, ни условия, при которых она возникнет, то вопрос о такой кон­ституционной частности, как организация избирательного права, мог быть оставлен и оставался открытым. Но теперь, {212} когда вопрос поставлен об общих требованиях всех нацио­нальных и общественных групп в пределах Российской импе­рии, Национальная Лига не имеет никаких возражений против признания всеобщего избирательного права их общей целью. Пилсудский этим не удовлетворился.

Он поставил второй во­прос: может ли он истолковать этот ответ в том смысле, что активная борьба за всеобщую подачу голосов будет отныне составлять часть официальной опубликованной во всеобщее сведение программы польской Национальной Лиги? Дмовский тем же вежливо-сухим тоном ответил, что представитель П.П.С. понял его совершенно правильно.

Еще более благополучно прошли два остальные пункта общих всей конференции требований: безоговорочное отвержение насильственно-руссификаторской политики внутри России и агрессивной, захватническо-воинственной политики во вне (пункт, имевший свою остроту ввиду всё еще длив­шегося дальневосточного конфликта). Без возражений прошло, наконец, и принятие общего принципа права национальностей на самоопределение.

— Для партии наступает новая эра! — сказал мне Натан­сон по окончании конференции. — Однако есть еще темное пятно впереди: как при явной вражде социал-демократов удастся нам провести на родине весь этот план грандиозной кампании банкетов, митингов, уличных демонстраций и всего того, что могло бы из этого вырасти? Словом, план всенарод­ной революции?

Тревоги его были напрасны. Литературная полемика эми­грации осталась литературной полемикой; а вспыхнувшее и развивавшееся «самотеком» движение протеста и манифеста­ций покатилось, как лавина, захватившая своим потоком всё и всех. И не только те, плехановские и меньшевистские элемен­ты, которые с самого начала по существу дела были настрое­ны к нашему плану благоприятно, но и самые «твердокамен­ные» большевики не вынесли той самоизоляции, на которую они обрекли было себя своей упорной нетерпимостью.

И Натансон, всё еще чувствовавший что-то вроде по­хмелья после конечного неуспеха своей дипломатической мис­сии перед русской с.-д. эмиграцией, сказал Гоцу и мне: «Было бы лучше, если бы я не внял вашему призыву перейти в эми­грацию. Следовало выждать на месте вот этого момента.



{213} Именно теперь, там, на месте, я пригодился бы гораздо боль­ше, чем здесь. А я сжег раньше времени за собою корабли и вот остаюсь не у дел».

— А ведь, может быть, Марк и прав, — после его ухода сказал я: — вот когда он в России был бы в своей родной стихии, ну, как рыба в воде!

— Ах, любой из нас, — кроме разве меня, калеки, — был бы там сейчас, как рыба в воде... — скорбно отозвался Гоц.

Прикованный к креслу, полупарализованный предатель­скою болезнью, он и раньше бесконечно страдал от самого тяжкого сознания, какое только может выпасть на долю ре­волюционера: сознание безнадежной инвалидности, когда на­до заменить товарища, друга, брата на опасном посту. А тут к этому присоединилось ожидание «слушного часа» — момента решительного боя...



{214}



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет