Попутчик импрессионистов
Париж
Март 1886-20 февраля 1888
После многолетней разлуки братья впервые оказались вместе. Они поселились на улице Лаваль в квартире Тео. Друг Тео, Андрис Бонгер, брат его будущей жены Иоганны, или, как ее называли, Ио, писал родителям в Голландию о Винсенте: „...он не имеет представления о нормальном образе жизни и ни с кем не умеет ладить. У Тео поэтому масса хлопот с ним" 1. И в самом деле, чистенькая квартирка одинокого Тео тотчас по прибытии Винсента превратилась в довольно неряшливое логово, а поведение импульсивного Ван Гога, не помнившего себя в спорах и не считавшегося с „условностями", нередко угнетало сдержанного Тео. Но его беззаветная вера в призвание брата была непоколебима и являлась прочным основанием их „симбиоза".
Около семи лет Тео работал в Париже, заведуя небольшой галереей на бульваре Монмартр, принадлежавшей преемникам Гупилей — фирме Буссо и Валадон. Первый этаж его галереи занимал „товар", имевший широкий спрос не только во Франции, но и в Америке, — картины салонных художников во главе с Бугро. Однако истинные интересы Тео принадлежали импрессионистам и их непосредственным предшественникам, работы которых он — с разрешения своих хозяев, смотревших сквозь пальцы на странности своего добросовестного и кристально честного сотрудника, — выставлял на втором этаже.
В галерее брата Ван Гог, наконец, увидел импрессионистов, о которых имел до сих пор заочное представление. Наряду с Коро и Домье, которых Ван Гог знал и очень ценил, он получил возможность изучать Мане, Ренуара, Моне, Писсарро, Сислея, Дега, Гийомена и других. Братья посетили и других торговцев картинами импрессионистов: прежде всего Дюран-Рюэля, который, несмотря на постоянную угрозу банкротства, уже с 1871 года поддерживал новых живописцев и обладал большой коллекцией их работ. Побывали они и у более мелких торговцев — папаши Мартина, папаши Тома, Деларбейретта, у которого был выставлен только что умерший Монтичелли, сыгравший огромную роль в сложении нового стиля Ван Гога.
Наконец-то он воочию увидел, что живопись чистым цветом существовала. Теперь он убежден, что „поиски в области современного колорита и современных чувств, поиски параллельные и равнозначные исканиям Делакруа и Пюви де Шаванна", своей „отправной точкой" будут иметь импрессионизм и что „голландцы в будущем будут вовлечены в эту борьбу" (614-а, 579).
С гордостью за брата Винсент писал Виллемине: „Тео работает на всех импрессионистов; для каждого из них он что-то сделал или что-то продал и, конечно, будет продолжать в том же духе. Но... это получается у него совсем иначе, чем у обычных торговцев картинами: им ведь наплевать на художника" (В. 4).
Такого же мнения о Теодоре Ван Гоге придерживались и новые художники, с многими из которых у него установились дружеские отношения. О Винсенте понаслышке от Тео знали Тулуз-Лотрек и Писсарро — теперь они вступили с ним в личные контакты. Позднее Тео познакомил брата с Дега, а осенью 1886 года с Гогеном. Благодаря интересам и связям Тео Винсент оказался в эпицентре художественной жизни Парижа, сразу же оценив значение всего увиденного как единственно подлинной новой школы живописи, в которой он испытывал такую настоятельную потребность.
Правда, поначалу он еще не оставил мысли об академическом образовании, за которым ездил, как мы видели, неудачно в Антверпен. Возможно, что у него еще не остыл пыл к писанию обнаженной модели и слепков с антиков, обнаружившийся в Антверпене. Ведь именно там он впервые для себя „открыл" античную скульптуру: „Я долгие годы не видел ни одного хорошего гипса с античной скульптуры (а гипсы в здешней Академии очень хороши) и в течение всех этих лет имел перед глазами лишь живую модель; теперь, внимательно приглядываясь к антикам, я поражен познаниями древних и верностью их восприятия" (445, 272).
Он принимает решение посещать мастерскую академического художника Феликса Кормона, где занималось около тридцати человек. Кормон, по просьбе учеников Школы изящных искусств сменивший их прежнего преподавателя Леона Бонна, отличался относительной широтой воззрений и не вмешивался, за редким исключением, в работу своих учеников. Во всяком случае, необычные этюды Ван Гога он оставлял без особых поправок и комментариев. Ван Гог горячо взялся за рисование и писание обнаженной натуры и гипсов с античной скульптуры.
Довольно многочисленные рисунки и этюды, сделанные у Кормона, говорят о том, что он истолковывает гипсы как живую модель, продолжая начатый в Антверпене „еретический" поход против академизма 2.
Бернар впоследствии вспоминал, что Ван Гог „пробыл в мастерской Кормона два месяца и завоевал репутацию заядлого бунтаря. Он писал за один сеанс по три этюда, утопающих в густо наложенной краске, начинал все сначала на новых холстах, рисовал модель во всевозможных ракурсах, в то время как другие ученики, за его спиной насмехавшиеся над ним, тратили по неделе на тупое копирование одной ноги" 3.
Как всегда, его рвение превосходит обычные нормы. Когда все уходят, Винсент остается, чтобы потрудиться над рисунком. Бернар был свидетелем этого энтузиазма: „Я видел его у Кормона, когда мастерская, свободная от учеников, становилась для него чем-то вроде кельи. Сидя перед античным гипсом, он с английским терпением копировал прекрасные формы. Он хотел овладеть контуром, этими массами, этой рельефностью. Он поправлял себя. Начиная терпеливо наново, стирал и, наконец, стирая резинкой, протирал бумагу. Все это потому, что перед этой римской драгоценностью он не мог понять, что все противодействует его натуре голландца, все борется против той победы, которую он стремится одержать.
...Как быстро он понял это, Винсент! И вот он ушел от Кормона и отдался самому себе. Он не стремился больше рисовать антики, не пытался писать так, как он это делал у патрона... Но если он не стал „античным", то, по крайней мере, он считал, что становится французом. Это, между прочим, было правдой. Винсент становился французом. Он писал Монмартр, его маленькие чахлые сады, „Мулен-де-ла-Галетт", кабачки" 4.
По-видимому, уйдя от Кормона, Ван Гог еще долго не оставлял мысли о новых возможностях, открываемых светлой живописью в истолковании антиков. Во всяком случае, уже спустя несколько месяцев, когда сложился его новый живописный стиль, он возвращается к гипсам, сделав несколько выразительных этюдов и опровергнув мнение Бернара о том, что „римская драгоценность" противодействует его „голландской натуре" („Гипсовая статуя, женский торс", F216; „Гипсовая статуя, женский торс со спины", F216a; „Гипсовая статуя, женский торс на пьедестале", F216b; все в Амстердаме, музей Ван Гога).
Не удивительно, что хождение в мастерскую Кормона не оправдало ожиданий Ван Гога. Его путь вел к новой живописи и к работе с натуры. К тому же его захватила бурная художественная жизнь, в которую он окунулся с головой под руководством Тео и новых друзей. В мастерской Кормона он сошелся еще ближе с известным ему Тулуз-Лотреком и познакомился с Эмилем Бернаром, Анкетеном, Гийоменом. Впервые в жизни Ван Гог приобрел родственную художественную среду и товарищей, которые оценили его талант и своеобразие.
Ван Гог был признан „своим" прежде всего в кругу художников, получивших впоследствии название постимпрессионистов. Сам Ван Гог назвал их „импрессионистами Малых Бульваров", в отличие от старших — „импрессионистов Больших Бульваров". Это „географическое" определение означало, однако, и нечто большее: в то время, когда благодаря усилиям передовой критики и таких торговцев картинами, как Дюран-Рюэль, Клод Моне, Ренуар, Дега и другие начали, наконец, завоевывать признание, молодые художники оказались перед стеной равнодушия и публики и торговцев картинами.
Его надежды на заработок и здесь не оправдались. Благодаря содействию и связям Тео Ван Гогу удалось выставить несколько своих полотен у торговцев картинами Тома и Мартена, а позднее у папаши Танги. Однако ни одна из его картин не была продана даже по пятьдесят франков за штуку.
„Торговля идет здесь совсем не бойко. Крупные торговцы занимаются Милле, Делакруа, Коро, Добиньи, Дюпре и еще кое-кем из мастеров, вещи которых продают по несусветным ценам. Для молодых же художников они не делают почти ничего, вернее, вовсе ничего. Второразрядные торговцы, напротив, продают работы молодых, но чрезвычайно дешево... Но что бы там ни было, я верю в цвет, верю в него даже в смысле цены: со временем публика начнет за него платить. Однако пока что дела обстоят скверно" (459-а, 327).
Молодые художники оставались в пределах кольца „Малых Бульваров", то есть в безвестности. Правда, именно здесь бурлила жизнь художественной и артистической богемы, в которой причудливо переплетались серьезные творческие начинания и беззаботно-легкомысленное существование. Ван Гог, засидевшийся в глуши, с пользой для себя, особенно на первых порах, посещает студии (в частности, студию Лотрека) и кафе, где собираются художники и где не обходится без разговоров и споров об искусстве. Подружившись с Гогеном, Ван Гог стал бывать в кафе „Новые Афины", где предводительствовал теперь, когда не стало Эдуарда Мане, Дега. Известный портрет Лотрека, изображающий Ван Гога за столиком в одном из кафе (1887), передает характерное выражение страстной напряженности, которую вносил Винсент даже в беседы за рюмкой абсента.
Вместе с Тео и другими друзьями Ван Гог бывал в редакции „La Revue independente", ставшей центром, объединяющим поборников нового искусства. Его редактор, критик Феликс Фенеон, привлек к работе в журнале не только Э. Золя, П. Гюисманса, Э. де Гонкура, но и представителей символизма — поэта Малларме, автора „Манифеста символизма" Жана Мореаса, Поля Лексиса, Э. Верхарна и других.
В помещении редакции „La Revue independente" Фенеон устраивал выставки, на которых показывал главным образом работы Сёра и других дивизионистов, творчество которых он усиленно пропагандировал. Возможно, что на одной из таких выставок участвовал и Ван Гог. Правда, он так и не стал завсегдатаем этих мест. Ему был чужд дух „партийной" борьбы и интриг, в которых варились его парижские друзья. Вся эта лихорадочная жизнь, проходившая под девизом „декадентства" и искусства, создаваемого для „избранных", была не для него. Уже из Арля он в одном из писем Бернару аттестует редакцию, возглавляемую Фенеоном, как „гнездо интриганов". Бесконечные дискуссии, столкновения страстей, клокочущих в „стакане воды" и неизбежно принимающих ничтожный характер свары, приводят его в состояние глухого раздражения. У Ван Гога зреет идея другого содружества художников, во многом определившаяся как полярность тому, что он увидел и возненавидел в жизни парижской богемы, о чем будет сказано ниже.
Но как бы там ни было, в пределах „Малых Бульваров" он получил родственные импульсы и идеи, давшие ему уверенность самоопределиться по отношению ко всему увиденному в „попутчика импрессионистов".
Чтобы понять, почему Ван Гог, просидевший несколько лет в голландском захолустье, вдали не только от такого центра культурной жизни Европы, как Париж, но и от гораздо более провинциальных Гааги или Антверпена, стал сразу же „своим" среди передовых художников, оказался на уровне их проблематики и за каких-нибудь несколько месяцев занял среди них свое место, следует представить, насколько вовремя он приехал в Париж. Его приход во французскую живопись был настолько знаменателен для происходивших в ней изменений, что Джон Ревалд имел все основания начать свою книгу „Постимпрессионизм" со слов Винсента, обращенных к Тео: „Я буду в Лувре с двенадцати часов, а если хочешь, раньше" 5. „Этот приезд действительно как бы знаменовал наступление нового этапа истории французского искусства" 6, — пишет в предисловии к этой книге А. Н. Изергина.
Год 1886-й был отмечен событиями в художественной жизни Парижа, значение которых впоследствии было оценено историками искусства как переломное. Прежде всего этот перелом происходит в развитии импрессионизма. В 1886 году состоялась последняя, Восьмая выставка импрессионистов, где окончательно завершился, как считают некоторые исследователи импрессионизма, „распад" этой группы художников, начавшийся в 1881 — 1883 годах 7. Здесь не было Ренуара и Моне, классиков импрессионизма, отказавшихся выставляться с представителями второго поколения — Гогеном, Синьяком и другими. Гвоздем выставки оказалась большая картина Сёра „Гранд-Жатт", привлекшая внимание не только к ее автору, но и ко всем тем художникам, которые группировались вокруг вождя дивизионизма и среди которых одним из самых последовательных оказался Писсарро.
Тулуз-Лотрек, Сёра, Синьяк, Гоген, Сезанн, Анкетен, Бернар — все они, пройдя через импрессионизм, выдвигают свою новую проблематику, во многом от него отталкивающуюся и сближающую их с другими направлениями, в частности, с символизмом. Подтверждением этого явилась еще одна выставка того же года — Салон Независимых, где наряду с Сёра, Синьяком, Гогеном был представлен Одилон Редон и впервые выступил „таможенник" Анри Руссо, великий примитивист. На глазах Ван Гога возникают клуазонизм Анкетена, синтетизм Гогена и Бернара, предвещающий зарождение нового всеевропейского явления — стиля модерн. Еще когда Ван Гог будет в Париже, в академии Жюльена встретятся будущие „набиды" — Боннар, Вюйяр, Морис Дени, Серюзье.
Бурное становление различных направлений, по сути дела, вызванное реформами импрессионистов, освободивших творческие силы художников от оков академизма, объединялось в нечто единое лишь общим для всех них отрицанием „позитивистской" объективности и идеологической пассивности импрессионизма. Конечно, нельзя сказать, что импрессионисты скользили по поверхности жизни. Но несомненно, что они стремились запечатлеть скользящую мимо них жизнь. Они ее чувствовали и ощущали, как никто, и эта трепетная, живая, движущаяся и меняющаяся во времени материя была достаточно большим объектом для живописи. Но им была чужда проблематика, обращенная внутрь человека, к его социальным и духовным драмам. Они выводили здание своего искусства не из глубин человеческого бытия, а из анализа и поэзии видимого. И потому их привлекали в первую очередь „объективные" истины и зримые ценности. Чувствам они предпочитали ощущения, бывшие к тому же в то время объектом научного изучения, остроту зрения — силе прозрения, наблюдения — идеалам, систематический труд — вдохновению.
И вот теперь маятник истории качнулся в сторону этих „забытых" понятий, восстановить значение которых и стремится новое поколение художников, искусство которых выглядит, по сравнению с созерцательно-гармоничным импрессионизмом, как рецидив романтизма, если под ним понимать определенный тип мироотношения, присущий, как мы видели, Ван Гогу.
Во всяком случае, именно восприимчивость к импульсам романтизма позволяет объединять столь разных художников, как постимпрессионисты, в некую общность: Ван Гог, насквозь пропитанный максимализмом и метафизикой романтизма, с его верой в иррациональную природу цвета; Гоген, проклинавший цивилизацию и ищущий идеалы нового искусства в экзотических культурах „примитивных" народов; Сезанн, внешне самый „благополучный", живущий размеренной жизнью провинциального рантье, но настоящая шекспировская фигура, с его пламенными сомнениями и неистовыми творческими страстями. Сама его всепоглощающая идея воссоединить звенья порванной цепи между классикой и современностью, то есть „соединить Пуссена с природой", говорит о грандиозности его целей; даже Сёра, казалось бы, стремившийся довести аналитическую технику своих старших предшественников до научно-логической обусловленности объективным знанием физических теорий света, по сути дела, был один из самых яростных проповедников идеи чистой отвлеченности, противопоставляемой чувственному эмпиризму „классического" импрессионизма. Его преувеличенный рационализм, именно в силу своей преувеличенности, выдает свою романтическую подоплеку, так же как надрывный „цинизм" Тулуз-Лотрека, подчеркивающий его неприятие действительности и отчаяние в духе своеобразной романтической иронии. Для них вновь приобрели вес такие понятия, как идеалы (даже если они над ними подсмеиваются), вдохновение, поэзия, личность и даже мистика (Гоген, Бернар). Правда, после урока, преподанного этим бунтарям импрессионистами (Писсарро был их общим учителем), духовные ценности ставятся ими в связь с законами природы, с необходимостью опираться на систематизированный или хотя бы точный и лаконичный язык. Можно сказать, что импрессионисты, так блистательно и исчерпывающе воссоздавшие чувственную поверхность жизни, подготовили почву для своих преемников, оснащенных теперь новыми возможностями живописи, чтобы пойти в глубь природы и человеческого бытия.
„Импрессионисты пребывали у побегов, у низкой поросли повседневных явлений. Однако наше неспокойное сердце гонит нас вниз, глубоко вниз к первопричине" 8, — писал впоследствии Клее. И это путешествие к „первопричине" началось именно в годы, когда Ван Гог появился в Париже. Еще его любимые Гонкуры, которыми он зачитывался, стремились уловить неуловимое, невыразимое, приоткрыв впервые завесу над „подсознательным" и сверхсознательным, что было более доступно слову и звуку. Теперь он нашел поддержку своему интересу к духовной стороне жизни у новых друзей — Гогена, Бернара и в общей атмосфере, характеризующей художественную жизнь в пределах „Малых Бульваров".
В начавшемся „пересмотре" импрессионизма литература, а также музыка и новые теории искусства сыграли очень важную роль, поскольку речь шла о восстановлении прав идей и духа для искусства. Обособленность живописи в сфере собственно живописных задач дала свои плоды, и теперь, обретя вновь, в результате реформ импрессионистов, выразительную силу своего языка, она охотно идет на сближение с другими видами художественного творчества.
Прежде всего это выражается в широком сотрудничестве постимпрессионистов с поэтами, писателями и художественными критиками, так или иначе связанными с символизмом, который как раз в эти годы перерос значение чисто литературного явления и начал распространять свое влияние на искусство. Постимпрессионисты, особенно в лице Гогена и его сподвижников, к числу которых присоединяется отчасти и Ван Гог, не случайно тяготеют к символистам. Их сближала не только антибуржуазная направленность общественных позиций, хотя сам по себе факт симпатий символистов и постимпрессионистов к анархизму весьма знаменателен. Как пишет Джон Ревалд, и те и другие „надеялись, что настанет день, когда их перо и кисть будут считаться вещами не менее важными, чем молот и плуг" 9. Надо ли напоминать, как близки подобные упования Ван Гогу. Но основой этой близости было стремление усилить идеологическую активность живописи, сделать ее рупором идей. Под заявлением Г. Кана, развивавшего мысли Мореаса, изложенные в манифесте символистов, подписался бы любой из постимпрессионистов: „Основная задача нашего искусства — объективизировать субъективное (облечь Идею в конкретную форму), а не субъективизировать объективное (пропускать природу сквозь призму темперамента)" 10. Последний принцип был некогда провозглашен, как известно, Эмилем Золя, идеологом натурализма, поборником импрессионизма, и не случайно ему противопоставляют свой девиз символисты. Не случайно Гоген получает титул вождя символистов в живописи и охотно — не без оснований — его принимает. Не случайно и Ван Гог увлекается Гюисмансом, который еще в 1884 году порвал с Золя и стал восхищаться Малларме, Верхарном, Гюставом Моро и Одилоном Редоном.
Стремление постимпрессионистов придать своим исканиям концепционный, синтетический характер было близко по духу Ван Гогу, сформировавшемуся, как мы видели, под влиянием религии и литературы и всегда испытывавшему потребность в обосновании жизни и работы какой-либо перспективной, положительной системой идей.
С этой точки зрения он был не только типичной, но, быть может, и самой выразительной фигурой среди постимпрессионистов. Каждый из них, отстаивая свое понимание искусства и работая вне школ, на свой страх и риск, нуждается в осмыслении и оформлении своего опыта в „учение", нередко, как, например, у дивизионистов, претендующее на научный характер. Поскольку в таком экспериментальном, по сути дела, творчестве теория не играет роли готового знания, как это было у художников традиционного типа, постольку потребность осмыслять свою работу, теоретизировать по вопросам искусства и обосновывать свои действия становится неким „синхронным" спутником их практики 11.
Известно, что именно дивизионисты — Сёра и Синьяк — придали многообразно живым наблюдениям импрессионистов над законами дополнительных цветов характер жестко-логической системы, под углом зрения которой рассматривали не только вопросы мастерства, но и историю современного им искусства 12. Дивизионистам противопоставляют свое понимание искусства Гоген и его последователи из так называемой понтавенской школы, приближающиеся к символизму. М. Дени позднее писал о Ван Гоге и Гогене: „Наряду с научным импрессионизмом Сёра они являются выразителями варварства, лихорадочного искания и, в конечном результате, мудрости. Их усилия вначале не поддаются никакой классификации, и их теория мало отличается от прежнего импрессионизма... Все крайности и вся смута, происходящие от импрессионизма, у них вначале идут еще далее и только мало-помалу они сознают свою роль новаторов и замечают, что их символизм является именно антитезой импрессионизма" 13.
Характерной особенностью в развитии художественной мысли этого времени было стремление включить в проблематику искусства и социально-нравственные вопросы, поставить новые проблемы искусства как проблемы культуры. Именно в связи с этими потребностями для новых французских художников и литераторов большое влияние приобретают идеи Рихарда Вагнера, принесшего в музыку „тончайшую и глубочайшую одухотворенность" и, главное, связавшего вопросы культуры с „программой положительного строительства жизни" 14. Критик Дюжарден, близкий к постимпрессионистам, в 1885 году основал журнал „La Revue wagnerienne", где Вагнер пропагандировался не только как великий музыкант, но как мыслитель и создатель новой концепции искусства. Несомненно, что Ван Гог, любивший музыку Вагнера, был знаком с его идеей синтеза искусств на основе мифотворческой музыкальной драмы. Еще в Нюэнене его интересовало родство звука и цвета, в связи с чем он постоянно, особенно в Арле, возвращается к идее вагнерианской живописи — мысль, которая носилась в воздухе. Ее разделяли Гоген и другие художники и критики. Так, например, Теодор Визева, сотрудничавший с Дюжарденом, выдвинул понятие „вагнерианского искусства", под которое подводил живописцев Одилона Редона, Пюви де Шаванна, Дега, Моне и Сезанна.
Вагнер был кумиром многих постимпрессионистов. Синьяк, страстный мореход, на борту своей лодки даже начертал: „Мане—Золя—Вагнер". Сезанн был пламенным поклонником Вагнера, о чем свидетельствуют не только его высказывания 15, но и картина „Девушка за фортепиано (Увертюра к „Тангейзеру")" (Эрмитаж, Ленинград), внушающая своим сумрачно-торжественным колоритом представление о том, что подразумевал Визева, говоря о „вагнерианском искусстве".
Но особую близость между тем, что внес в мир Вагнер и что создавали новые художники, ощущали Гоген и Ван Гог. Последний считал, что в живописи должен появиться художник, подобный Вагнеру, чтобы поднять ее на высоты, достойные классики.
Ван Гог прислушивался и приглядывался ко всем „учениям" и художникам, с которыми столкнулся в Париже, и, как мы увидим, воспринял и сплавил воедино самые противоположные идеи и образцы.
Характерно для вангоговского творчества парижского периода, что исследователи до сих пор затрудняются установить точную хронологию работ Ван Гога. И дело тут не только в том, что отсутствуют письма, по которым обычно датируются картины и рисунки художника. „Весь парижский ряд не дает единого представления, но множество формопреобразований" 16 — вот в чем видит причину затруднений А. М. Хаммахер. Правда, именно в этом исследовании делается попытка наиболее приемлемой периодизации творчества Ван Гога за эти два года, не претендующей, однако, на хронологическую детализацию. „Первый период представляет еще брабантско-антверпенскую палитру, во втором доминируют широкие, беспокойные, иногда почти дикие движения кисти и едва высветленные краски, которые с их коричнево-красными и темно-зелеными тонами приближаются к Монтичелли, и в третьем периоде побеждает неоимпрессионизм Сёра и Синьяка. Мазки становятся короче, закругленнее и крепче, краски — светлее. Он изменяет также свою точку зрения по отношению к пространственному восприятию, видит вещи более сверху" 17.
Достарыңызбен бөлісу: |