Когда Перебоев выступил в 1866 году на адвокатское поприще,* он говорил: «Значение нашего сословия в будущем не подлежит никакому сомнению. Ежели в настоящее время оно еще не для всех ясно, то стоит обратить взоры на Запад,* чтобы убедиться», и т. д. Теперь, спустя двадцать лет, он говорит: «Задача, предстоящая нашему сословию, скромна, но в высшей степени плодотворна. Западные образцы непригодны для нас. Не мечтания и утопии должны руководить нашими действиями,* а то специально скромное дело, к которому мы призваны. Его вполне достаточно, чтобы ощутить под ногами твердую почву, без которой никакая человеческая деятельность немыслима. Всякая мысль о критике и разномыслии должна быть изгнана из нашей среды, ибо ведет к недовольству и развлекает внимание. Итак, будем бодры, милостивые государи», и т. д.
И когда ему указывают, что он сам себе явно противоречит, то он отвечает, что ежели в его словах и существует противоречие, то оно доказывает только, что он в течение двадцати лет развивался.
– Хорош бы я был, – говорит он, – если бы остановился на одной точке, не принимая в расчет ни изменившихся обстоятельств, ни нарождающихся потребностей времени.
Такова руководящая аксиома, до которой он додумался в течение своей двадцатилетней практики и которая дала характеристическую окраску всей его жизнедеятельности.
Когда судебная реформа была объявлена, он был еще молод, но уже воинствовал в рядах дореформенной магистратуры. Ему предложили место товарища прокурора, с перспективой на скорое возвышение. Он прикинулся обиженным, но, в сущности, рассчитал по пальцам, какое положение для него выгоднее. Преимущество оказалось за адвокатурой. Тут тысяча… там тысяча… тысяча, тысяча, тысяча… А кроме того, «обратим взоры на Запад»… Кто может угадать, что случится… га!
Но на первых порах тысячи приходили туго, так как в идею о добыче впадала идея об адвокатской репутации. Время было искрометное, возбуждающее. И судебный персонал, и присяжные, и адвокаты – все находились под влиянием той общечеловеческой Правды, которая предполагалась в основе «убеждения». Прокуроры, краснея, усиливались выдвинуть вопрос о правде реальной, но успеха не имели и выражали свое негодование тем, что, выходя из суда, сквозь зубы произносили: «Это черт знает что!» – а вечером, за картами, рассказывали анекдоты из судебной практики. Получить оправдание было легко, добиться «смягчающих обстоятельств» почти ничего не стоило. Несомненно одержимые ретроградным бешенством газеты – и те, ввиду общего настроения, безмолвствовали, приберегая свой яд до более благоприятного времени, когда можно будет бить лежачего. Даже в гражданском процессе первенствовал вопрос не о том, соблюден ли срок или не соблюден, а о том: честно или нечестно? Вопросы же о давности, о сроках, о правах единоутробных и единокровных всецело отданы были на драку немногим дореформенным ябедникам, которые хотя проникли в адвокатскую корпорацию, но терпели горькую участь. Они упорно держались на реальной почве, но это доказывало их недальновидность и алчность (были, впрочем, и замечательные, в смысле успеха, исключения), так как если б они не польстились на гроши, то вскоре бы убедились, что вопрос о том, честно или нечестно, вовсе не так привязчив, чтобы нельзя было от него отделаться, в особенности ежели «репутация» уже составлена.
Выигравши несколько блестящих процессов, доказав, с одной стороны, что преступление есть продукт удручающих жизненных условий и, с другой стороны, что пропуск срока не составляет существенной принадлежности Правды, Перебоев мало-помалу начал, однако же, пристальнее вглядываться в свое положение. И вдруг в голове у него блеснуло: «Хотя общечеловеческая Правда бесспорно хороша, тем не менее для чего-нибудь существует же кодекс? Чему-нибудь учит же нас юридическая наука? Когда я являюсь на уголовный процесс, то, стоя на почве общечеловеческой Правды, почти не чувствую надобности ни в какой подготовке. Пришел, стал на место – слова так и полились. Ежели у меня есть в запасе цитата из Шекспира, цитата из Беккарии* – с меня довольно. Я знаю наперед, что приговор будет вынесен в пользу моего клиента. Казалось бы, чего лучше? Но отчего же, за всем тем, когда я слушаю прокурора, мне становится не совсем ловко? И точно такую же неловкость я чувствую, слушая в гражданском процессе моего противника, старого сутягу. Не оттого ли это происходит, что и прокурор и сутяга чувствуют под собой реальную почву; я же хотя и побеждаю их, но труд мой можно уподобить тем карточным домикам, на которые стоит только дунуть, чтобы они разлетелись во все стороны? Вдруг некто подойдет и дунет – куда я тогда поспел со всею моею репутацией?»
Волнуемый этими предчувствиями, Перебоев обращал взоры на Запад и убеждался, что и там адвокат представляет собой два существа: одно, которое парит в эмпиреях, и другое, которое упорно придерживается земли. Судятся, например, два заведомых вора: А. – доказывает, что Б. его обокрал; Б. утверждает, что не только не он обокрал А., но, напротив, А., при помощи целого ряда мошенничеств, довел его до разорения. А. защищает адвокат Вантрдебишь, Б. – адвокат Вантрсенгри. Оба они – люди передовые, провидящие в недалеком будущем золотой век; оба законодательствуют, громят консерваторов и их козни. Но ни тот, ни другой не отказываются от добычи, составляющей результат процесса А. и Б.; ни тот, ни другой не ставят себе вопроса: честно или нечестно? «Думаю я, – говорят они своим клиентам, – что вот по статье такой-то можно вас обелить». И в этой надежде выходят на суд, заручившись предварительно задатком собственно за «выход».
Практика, установившаяся на Западе и не отказывающаяся ни от эмпиреев, ни от низменностей, положила конец колебаниям Перебоева. Он сказал себе: «Ежели так поступают на Западе, где адвокатура имеет за собой исторический опыт, ежели там общее не мешает частному, то тем более подобный образ действий может быть применен к нам. У западных адвокатов золотой век недалеко впереди виднеется, а они и его не боятся; а у нас и этой узды, слава богу, нет. С богом! – только и всего».
Тут же, кстати, и в самом содержании судебных процессов произошла ощутительная перемена. В уголовной сфере, вместо прежних театральных воров, начали появляться воры заправские, к которым уж никак нельзя было применить кличку жертв общественного темперамента. Обворовывали земство, банки, растрачивали общественные капиталы, и расхитителями оказывались люди вполне обеспеченные, руководившиеся только инстинктами безотносительной алчности и полного нравственного растления. Общечеловеческой Правде не было до них никакого дела, следовательно, и цитаты из Шекспира приводить не приходилось; а между тем выйти на суд, в качестве защитника блестящего вора, представлялось и интересным, и небезвыгодным. В свою очередь, блестящие воры и адвокатов желали блестящих же, таких, которые «составили себе репутацию», а не сутяг, которые гнались за грошами, не помышляя о репутации. Но ежели нельзя было выступить на защиту, имея в запасе одну общечеловеческую Правду, то, очевидно, предстояло в ином месте отыскивать такую мякоть, которая в данном случае была бы как раз в меру. Словом сказать, понадобился кодекс или, по крайней мере, такое смешение его с цитатами из Шекспира, Беккарии и проч., которое нельзя было бы прямо назвать оторванностью от реальной почвы, а можно было бы только причислить к особенностям адвокатского ремесла. И хотя оправдательные вердикты, при такой системе, произносились реже, нежели во время торжества общечеловеческой Правды, но смягчающие обстоятельства все-таки давались довольно охотно. И – что всего важнее – они давались не под влиянием цитат из Шекспира, но под влиянием статьи кодекса, которая гласит: «но буде», и т. д. Это «буде» легло в основание второй адвокатской манеры и сослужило адвокатам такую же службу, как и общечеловеческая Правда.
В это же самое время неведомо куда исчезли и политические процессы. В судах сделалось темно, глухо, тоскливо. Судебные пристава вяло произносили перед пустой залой: «Суд идет!» – и уверенно дремали, зная наперед, что их вмешательство не потребуется. Стало быть, и здесь шансы на составление адвокатской репутации уменьшились.
Оставался гражданский процесс; но и тут совершился полный переворот! Крупные дела, которые на первых порах появились, как наследие дореформенного суда, все реже и реже выступали на очередь.
Тяжущиеся стороны проявляли наклонность к экономии и предпочитали мириться на более дешевых основаниях, то есть не прибегая к суду или же предлагая за защиту своих интересов такое вознаграждение, о котором адвокат первоначальной формации и слышать бы не хотел.
Притом же и адвокатов развелось множество, и всякому хотелось что-нибудь заполучить. Носились даже слухи, что скоро нечего будет «жрать». Вопрос: честно или нечестно? – звучал как-то дико; приходилось брать всякие дела, ссылаясь на Шедестанжа и Жюля Фавра, которые-де тоже всякие дела берут. Характер адвокатуры настолько изменился, что в основание судоговорения всецело лег кодекс, вооруженный давностями, апелляционными и кассационными сроками и прочею волокитою.
Речь шла уже не о том, чтобы громить противника, и даже не о том, чтобы бороться с ним, а только о том, чтобы его подсидеть. Отъевшиеся адвокаты, успевшие с самого начала снять пенку, почти бросили свое ремесло и брались только за те немногие дела, которые выходили из ряда обыкновенных. Но и тут руководителями являлись не морального свойства поводы, а сумма иска. Ежели на сцену судоговорения являлся миллион, то дело было стоящее; ежели являлась какая-нибудь тысяча, то ищущему заявлялось прямо: «Я адвокатурой не занимаюсь».
Перебоев не принадлежал к числу «отъевшихся». Он был достаточно талантлив, чтобы покорять наивные сердца присяжных, но не настолько, чтобы действовать подавляющим образом на судебный персонал. Поэтому он не много имел гражданских процессов и недостаточно обеспечил себя, чтобы сказать: «Я не нуждаюсь в практике! уеду в Ниццу и буду плевать в Средиземное море!..» Когда-то он сказал самонадеянно, положив в сердце своем: «Скоплю четыреста тысяч – и шабаш!..» Но это ему не удалось… Теперь, быть может, он удовольствовался бы и мѐньшим, чтобы только покончить с этою канителью, да черт дернул жениться: пошли дети… Так на двухстах тысячах он и застыл… пхе! Приходилось продолжать профессию и остепениться, – да-с, на одном благородстве души нынче не выедешь. Другие времена, другие веяния, другие песни.
Процесс остепенения совершился в нем постепенно, и начало его крылось не столько в недрах адвокатской профессии, сколько в тех веяниях, которые приходили извне, обуздывали ретивость и незаметно произвели в нем коренной внутренний переворот. Сначала вырвалось восклицание: «Однако!» – потом: «Чудеса!» – потом: «Это уж ни на что не похоже!» – и наконец: «Неужто же этой комедии не будет положен предел?» И с каждым восклицанием почва общечеловеческой Правды, вместе с теорией жертв общественного темперамента, все больше и больше погружалась в волны забвения. Даже цитаты из Шекспира и Беккарии позабылись. Износила ли башмаки Гертруда или не износила,* – разве это не безразлично? Призраки растаяли; на их месте явился кодекс и всецело овладел нравственными и умственными силами Перебоева.
Утром, часов около десяти, Перебоев уже одет, кончил свой первый завтрак и садится к письменному столу. Он смотрит на вывешенную на стене табличку и бормочет: «В 2 часа в коммерческом суде дело по спору о подлинности векселя в две тысячи рублей… гм!.. В 3½ часа дело в окружном суде о краже со взломом рубля семидесяти копеек… Защита – по назначению от суда… Немного! Придется ли, нет ли, за первое дело получить двести рублей…» Затем он отворил ящик и пересчитал выручку предыдущих дней – нашлось около полутораста рублей, только и всего… О, черт возьми! Этак и с голоду, пожалуй, подохнешь! Если б Перебоев не запасся местом консультанта в двух-трех акционерных обществах, с определенным жалованьем, пришлось бы зубы на полку класть. Клиент нынче мелкий, безобразный. Начнет излагать дело, так душу выворотит. А потом заключишь с ним условие, выиграешь дело, а он денег не платит. В два года двести-то рубликов из него не вытеребишь. Нет, надо построже… по крайней мере, чтобы половину на стол, остальное – заруки. Вот, по-настоящему, как надо. К счастию, вечером у него консультация, за которую он получит наличными двести рублей… Пакетик и в нем две радужных – святое дело.
Он быстро распечатывает накопившиеся за утро письма, повестки и наконец вскакивает как ужаленный: перед ним билет на бал в пользу «Общества распространения благонамеренности»; цена 10 руб., а более – что пожалуете.
– О, черт возьми! – восклицает он, – и без того везде провоняло благонамеренностью… А делать нечего, отдать десять рублей все-таки придется. Эй! Прохор! давно этот билет принесли?
– С час назад. Пришел лакей, оставил, а сейчас опять воротился. Вот и книга; извольте расписаться.
Перебоев берет книгу и расписывается: билет получил и деньги уплатил.
– Возьми, – говорит он Прохору, – но ежели вперед с такими билетами будут приходить, говори, что барин в Москву уехал.
– Десять рублей да десять рублей, – ворчит он, – каждый день раскошеливайся! Деньги так и жрут, а благонамеренность все-таки за хвост поймать не могут. Именно только вонь от нее.
Входит жена.
– Ты сегодня возьмешь экипаж?
– Бери, матушка, пользуйся!
– Ты совсем о нас забываешь. Наташе платьице нужно; мне тоже давно обещал. Право, срам! у всех жены прилично одеты, я одна отрепанная хожу.
– Мало у тебя платьев!
– Есть платья, да не такие. Не могу же я в прошлогодних платьях в обществе показаться! Зачем же ты женился, если не в состоянии жену одевать?
Перебоев раздражительно выдвигает ящик из письменного стола и показывает его жене.
– На, смотри! много денег?
К счастью, в передней раздается звонок, потом другой, третий.
– Что же? – настаивает жена, – дашь денег?
– Ну, на! ну, на! ешь! глотай! – выбрасывает он одну за другой некрупные ассигнации, рассыпавшиеся по дну ящика.
– Так я поеду, – хладнокровно отвечает жена, собирая деньги.
– И поезжай! и бросай деньги! и бросай!
Звонки возвещают клиентов. Бьет одиннадцать. Это – час приема; Перебоев заглядывает в клиентскую, где ожидает дама, в сопровождении шестилетнего сына, и двое мужчин.
– Пожалуйте! – приглашает Перебоев даму.
Дама входит в кабинет, держа за руку сына, и начинает жеманиться.
– Мой муж больной, никуда не выезжает, – начинает она чуть слышно.
– Прошу вас, сударыня, объясняться громче.
– Мой муж больной, – повторяет дама, – а меня ни за что не хотел к вам пускать. Вот я ему и говорю: «Сам ты не можешь ехать, меня не пускаешь – кто же, душенька, по нашему делу будет хлопотать?»
– Ну-с, в чем же дело?
– Позвольте мне досказать… Наконец он решился: «Возьми, говорит, с собою Сережу и поезжай к господину адвокату». И вот…
Дама растерянно оглядывает стены кабинета и произносит:
– Ах, сколько у вас книг! Неужто это всё законы?
– Позвольте узнать, в чем заключается ваше дело? – настаивает Перебоев.
– Ах, нас ужасно обидели, господин адвокат! Муж мой, надо вам сказать, купец, в Зеркальном ряду торгует… Впрочем, ведь это прежде считалось, что купцом быть стыдно, а нынче совсем никакого стыда нет… Не правда ли, господин адвокат?
– Конечно, конечно… Но к делу, сударыня, к делу!
– И вот у меня есть сестра, которая тоже за купцом выдана, он бакалейным товаром торгует… И вот моему мужу необходимо было одолжиться… К кому же обратиться, как не к сродственникам?.. И вот Аггей Семеныч – это муж моей сестры – отсчитал две тысячи и сказал: «Для милого дружка и сережка из ушка»…
– Сударыня! – стонет Перебоев.
– Нет, уж позвольте мне, господин адвокат, по порядку, потому что я собьюсь. И вот муж мой выдал Аггею Семенычу вексель, потому что хоть мы люди свои, а деньги все-таки счет любят. И вот, накануне самого Покрова, приходит срок. Является Аггей Семеныч и говорит: «Деньги!» А у мужа на ту пору не случилось. И вот он говорит: «Покажите, братец, вексель»… Ну, Аггей Семеныч, по-родственному: «Извольте, братец!» И уж как это у них случилось, только муж мой этот самый вексель проглотил…
– Однако! – изумляется Перебоев.
– Только об этом не надо на суде говорить, господин адвокат… вы ради бога!.. И вот вчера муж получил от господина судебного следователя повестку… Ах, господин адвокат, помогите!
Совершенно неожиданно дама становится на колени. Перебоев бросается к ней и строго говорит:
– Встаньте! я – не бог!
– Но позвольте вам, однако, сказать, – продолжает дама, вставая, – где же доказательства? Аггей Семеныч говорит, что муж занял у него две тысячи, а муж говорит: «Никогда я, братец, ваших денег и не нюхал». Аггей Семеныч говорит: «Был вексель!», а муж отвечает: «Где он? покажи!»
– Однако ж вы сами сейчас сказали…
– Мало ли что я сама… Может быть, я не в своем разуме? Может быть, я всё солгала… Нет, это еще как суд посудит! Можно всякую напраслину взвести…
Дама вынимает платок и начинает сморкаться. На глазах у нее показываются крошечные-крошечные слезинки.
– Вероятно, у вас есть с собою записка? – нетерпеливо спрашивает Перебоев.
– Никакой записки у меня нет. Муж даже сказывать о деле не велел – это уж я сама.
– Ну, так вот что: когда окончится следствие, тогда и приходите. Может быть, по следствию окажется, что ваш муж прав; тогда и дело само собою кончится. А теперь я ничего не могу.
– Нет, господин адвокат, уж вы помогите!
Дама делает движение, как будто опять хочет встать на колени.
– Говорю вам, сударыня, что до конца следствия мои услуги бесполезны, – раздражительно говорит Перебоев, бросаясь, чтобы остановить ее.
– Так вы скажите, по крайней мере, как нам быть. Муж от всего отпереться хочет: знать не знаю, ведать не ведаю… Только как бы за это нам хуже не было? Аггей Семеныч следователя-то, поди, уж задарил.
– Какие вы глупости говорите! Повторяю вам: теперь я ничего не могу, а вот когда вашего мужа к суду позовут, тогда пусть он придет ко мне.
Дама вновь начинает жеманиться и никак не хочет уйти. Перебоев в отчаянии отворяет дверь в клиентскую и кричит:
– Господа, кто прежде пришел, пожалуйте!
– Помогите, господин адвокат! – стонет дама.
– Всенепременно-с. Но теперь прошу вас оставить меня, потому что мне время дорого.
Перебоев не отходит от открытой настежь двери, в которую уже вошел новый клиент, и наконец делает вид, что позовет дворника, ежели дама не уйдет. Дама, ухватив за руку сына, с негодованием удаляется.
Продолжается дефилирование клиентов. Их набралось в клиентской уже пять человек. Первый начинает с того, что говорит:
– Знаю я, что моя просьба не дельная, однако…
– Позвольте вас попросить оставить меня, – решительно произносит Перебоев, не давая даже докончить клиенту.
Клиент удивленно смотрит на него; но видя, что господин адвокат не шутит, поспешно обращается вспять, нагнув голову и как бы уклоняясь от удара.
Следующий клиент принес купчую на дом в Чекушах и просит совершить ввод во владение. В перспективе – полтораста рублей.
– Я этими делами… – начинает Перебоев, но сейчас же спохватывается и говорит: – Извольте, с удовольствием, только условие на такую ничтожную сумму, как полтораста рублей, писать, я полагаю, бесполезно…
На этот раз клиент оказывается чивый; он выкладывает на стол условленную сумму и говорит:
– Только знаете, чтобы верно. А после ввода – милости просим закусить. Давненько мы с женой подумывали…
Перебоев не слушает его, берет документ и деньги и пишет расписку.
Зато третий клиент сразу приводит Перебоева в восхищение.
– В городе Бостоне, – говорит он, – Федор Сергеич Ковригин умер и оставил после себя полтора миллиона долларов. Теперь по газетам разыскивают наследников.
– Ну-с?
– Мы – тоже Ковригины…
Воображение Перебоева, быстро нарисовавшее ему картину путешествия в Америку, совещания с местными адвокатами и, наконец, целую кучу блестящих долларов, из которых, наверное, добрая треть перейдет к нему (ведь в подобных случаях и половины не жалеют), начинает столь же быстро потухать.
– Однофамильцы Ковригина или родственники? – терпеливо спрашивает он.
– То-то, что… Мы уж и в посольстве побывали, и поколенную роспись видели… и у него Анна Ивановна, и у нас Анна Ивановна…
– Я не понимаю. Объяснитесь, пожалуйста.
– И ему Анна Ивановна внучатной сестрой приходится, и нам Анна Ивановна тоже приходится внучатной сестрой.
– Одна и та же Анна Ивановна?
– То-то, что… Не потрудитесь ли посмотреть?
– Да вы слыхали когда-нибудь об умершем Ковригине?
– То-то что…
– Жива эта Анна Ивановна?
– Наша-то давно померла, а евоная – Христос ее знает.
– Вы у кого-нибудь из адвокатов были, кроме меня?
– Как же, у пятерых уж были.
– Что же они вам сказали?
– Да что! Смеются – только и всего.
– Так зачем же вы ко мне пришли? – уже раздраженно кричит Перебоев, – вы думаете, что у меня праздного времени много?
– То-то, что мы думали: и у него Анна Ивановна, и у нас Анна Ивановна… Может быть, господин адвокат разберет… Денег-то уж очень много, господин адвокат!
– Позвольте вас попросить оставить меня!
– С удовольствием. Мы, признаться сказать, и то думали: незачем, мол, ходить, да так, между делом… Делов ноне мало, публика больше в долг норовит взять… Вот и думаем: не наш ли, мол, это Ковригин?
– Да говорите же толком: какой еще ваш Ковригин? – опять начинает волновать Перебоева надежда.
– Да Иван Афанасьич. Он доподлинно нам сродственником приходился, и тоже лет сорок назад без вести пропал.
– Ну-с?
– Только этот, умерший-то, Федором Сергеичем прозывается…
– Позвольте мне просить вас оставить меня.
Клиент удаляется. Перебоев опять высовывается в дверь и провозглашает:
– Господа! кто на очереди? пожалуйте!
Но клиентская пуста. Сейчас в ней ожидало еще два человека, и вдруг – нет никого.
– Прохор! – в исступлении кричит Перебоев, – где клиенты?
– Ушли-с. Сказали: долго уж очень ждать приходится – и ушли.
– И ты не мог удержать? – хорош гусь! не мог сказать, что я сейчас…
– Да что же, коли они ушли.
– Ушли! Свинья ты – вот что! Вели завтракать подавать.
Перебоев задумывается. Целых два часа он употребил на пустяки, а между тем два клиента словно сквозь землю провалились. Может быть, в них-то и есть вся суть; может быть, на них-то и удалось бы заработать… Всегда с ним так… Третьего дня тоже какая-то дурища задержала, а серьезный клиент ждал, ждал и ушел. Полтораста рубликов – хорош заработок! Вчера – ничего, третьего дня – ничего, сегодня – полторы сотни.
– Прохор! – кричит он, – на будущее время, ежели барыни шляться будут, говори, что дома нет. Ах, юродивые!
Он наскоро завтракает и отправляется в суд. Спор о подлинности векселя он мгновенно проигрывает, зато процесс о краже со взломом выигрывает блестящим образом.
– Всегда так со мной! Как только по назначению суда защищаю – непременно выиграю, – ропщет он вполголоса, почти с ненавистью взирая на подошедшего к нему оправданного клиента.
– Скажите по совести: украли? – спрашивает он.
– Украл-с, – шепотом отвечает оправданный.
– Ну, идите и воруйте. Только мне на зубок не попадайтесь. Я… вас…
В половине седьмого Перебоев возвращается домой – изнуренный. Жена встречает его словами:
– А мы платье купили Наташе – модель из Парижа; мне Изомбар через неделю сшить обещала. Только будет стоить около трехсот рублей.
– На какие же ты деньги рассчитываешь?
– Обыкновенно… Принесут счет, ты и заплатишь!
– Дожидайся!
Он выскакивает из-за стола и, не докончив обеда, убегает в кабинет. Там он выкуривает папироску за папироской и высчитывает в уме, сколько остается работать, чтобы составился капитал в четыреста тысяч.
Оказывается, что не хватает около ста девяносто четырех тысяч. Правда, что у него имеется в виду процесс, который сразу может дать ему сто тысяч, но это еще вопрос, достанется ли он ему. Около этого процесса целая стая адвокатов похаживает: «Позвольте хоть документики просмотреть…» К счастью, он уж успел заручиться, видел документы и убедился, что действительно четыре миллиона у казны украдены. Но он так ловко успел выяснить ответчику суть дела, что сам вор убедился, что он ничего не украл и даже, пожалуй, кой-что своего приложил.
– Итак, вы сами видите, как легко оклеветать человека! – сказал он, с чувством пожимая Перебоеву руки.
– Еще бы! тут и возразить нечего! – ответил Перебоев горячо, – на основании такой-то статьи такого-то тома…
– Совершенно с вами согласен; но только вот что: как бы защитник противной стороны…
– И он ничего возразить не может. Дело ясное, правое… святое!
– Именно… святое!
На вопрос о гонораре Перебоев объявил прямо цифру – сто тысяч рублей, на что клиент-вор несколько сомнительно ответил:
– Помогите, голубчик!
С тех пор прошло два месяца. В течение этого времени вор аккуратно уведомлял Перебоева, что дело все еще находится в том ведомстве, в котором возник начет, что на днях оно из одной канцелярии перешло в другую, что оно округляется, и т. д.
Перебоев, в свою очередь, убеждал вора, что напрасно он сам беспокоится следить за делом, что он, как адвокат, может и в административных учреждениях иметь хождение; но вор, вместо ясного ответа, закатывал глаза и повторял:
– Помогите, голубчик!
А в обществе между тем ходили самые разнообразные слухи. Одни рассказывали, что вор пошел на соглашение: возвратить половину суммы в течение бесконечного числа лет без процентов; другие говорили, что начет и вовсе сложен.
«Странно, однако ж! – размышлял Перебоев, – ведь все это и я мог бы для него устроить!»
Вот и теперь, по поводу заказанного женою платья, он вспомнил об этом процессе и решился завтра же ехать к вору и окончательно выяснить вопрос, поручает ли он ему свое дело или не поручает. Ежели поручает, то не угодно ли пожаловать к нотариусу для заключения условия; если не поручает, то…
Он даже вздрогнул при этой мысли, и тут же, кстати, вспомнил об утреннем посещении Ковригина. Зачем, с какой стати он его прогнал? Может быть, это тот самый Ковригин и есть? Иван Афанасьич, Федор Сергеич – разве это не все равно? Здесь был Иван Афанасьич, приехал в Америку – Федором Сергеичем назвался… разве этого не бывает? И Анна Ивановна к тому же… и тут Анна Ивановна, и там Анна Ивановна… А он погорячился, прогнал и даже адреса не спросил, – ищи теперь, лови его!
– Эй, Прохор! давеча здесь господин Ковригин был – спросил ты, где он живет?
– Не спрашивал-с.
– Ну, так и есть! Фофан ты, братец! – укоряет Перебоев Прохора и, оставшись один, продолжает мечтать.
«Со мной всегда так. Погорячусь, прогоню, а потом раскаиваюсь. Полтора миллиона долларов! Сколько на этом процессе деньжищ заработать бы можно – страсть! На этом да еще на том… на четырехмиллионном… Сразу бы в норму вошел – и шабаш! Нет, господа, довольно с меня! Лучше скромненько где-нибудь в Баден-Бадене жить, нежели по Петербургу рыскать да петербургскую сырость глотать! Разумеется, от времени до времени, – отчего ж?.. Например, ежели процесс вроде ковригинского… можно семейство в Баден-Бадене оставить, а самому на время в Петербург приехать…»
Мечтания эти прерывает мерный бой столовых часов. Уж половина девятого – пора и на консультацию. И полтораста рублей на полу не поднимешь. Перебоев поспешно одевается, берет, по привычке, портфель под мышку и уезжает.
Консультация задлилась довольно поздно. Предстояло судиться двум ворам: первый вор украл сто тысяч, а второй переукрал их у него. К несчастию, первый вор погорячился и пожаловался на второго. Тогда первого вора спросили: «А сам ты где сто тысяч взял?» Он смешался и просил позволения подумать. Возник вопрос: которому из двух взять грех на себя? – вот об этом и должна была рассудить консультация. Очевидность говорила против первого вора.
– Вы сами себя выдали, – убеждал его второй вор, – вместо того чтобы жаловаться, вам следовало бы просто сказать мне: поделимся, друг! – мы бы и поделились.
Но первый вор упорствовал.
– А вы зачем у меня украли? – возражал он, – воровали бы в другом месте, я и слова бы не сказал… Нет, батюшка, это не порядки! Любишь кататься, люби и саночки возить!
Консультация подала мнение в пользу второго вора, основываясь на том соображении, что все равно – первому вору суда не миновать; но в то же время нашла справедливым, чтобы второй вор уплатил первому хоть десять тысяч рублей на обзаведение в не столь отдаленных местах.
– Вы пойдете к следователю, – формулировали свое мнение консультанты, обращаясь к первому вору, – и откажетесь от первого показания; скажите: он не украл у меня, я сам ему деньги на сохранение отдал, а он и не знал, откуда они ко мне пришли…
– Разумеется! почем же я мог знать! – прервал второй вор.
– Да-с, а потом ваш коллега вам десять тысяч отсчитает…
– С удовольствием! – вскричал второй вор. – Хоть украденные деньги у меня уж отняли, но я готов и из своих…
– Но ведь меня к чертовой матери сошлют! – стонал первый вор.
– Ничего. Сошлют, а потом начнут постепенно приближать. И не увидите, как время пройдет.
Консультация происходила на квартире у второго вора. Когда она кончилась, консультантам роздали пакетики с вознаграждением – святое дело! – и пригласили отужинать.
Перебоев возвратился домой часа в два ночи, в подпитии. Бросая в ящик письменного стола деньги, он, однако ж, сосчитал, что сегодня заработано триста рублей. Затем поспешно разделся и бросился в постель, бормоча:
– Если бы каждый день по триста рублей, это составило бы в месяц… в год… Господа! обратимте наши взоры на Запад!..
Достарыңызбен бөлісу: |