Пропорционально, соразмерно (лат.).
42
ко совместно с другими (так, например, разумное с чувственным, практическое с теоретическим, индивидуалистическое с социальным) образует всю жизнь в целом.
Такой способ рассмотрения, несомненно, нужен и полезен, потому что как для действия, так и для познания жизнь обыкновенно имеет значение лишь благодаря своим отношениям к таким реальным и идеальным рядам и ценностям и благодаря своим в соответствии с ним получающимся результатам. Но если восходить к источнику, дающему действительно начало поступку, то поступок оказывается отнюдь не «делом храбрости» (этому полупоэтическому словоупотреблению соответствует, однако, по рационализму некоторое реальное основание), нет, он есть сиюминутная действительность этой целостной жизни, и поэтому, поскольку речь идет об этической ответственности, он должен быть обсуждаем и оцениваем с точки зрения того, что являет в этом месте целокупное долженствование всей жизни, - чего, впрочем, не должно смешивать с простым «пониманием» этого поступка, которое касается исключительно его действительности. (Хотя и понимание также, по совершенной аналогии с оценкой, должно было бы исходить не из «сущности храбрости», а из всей совокупности жизни, поднимающейся в настоящий момент именно до этого поступка.)
Именно поэтому долженствование, будучи направлено на точку ответственности, не определимо согласно всеобщему закону. Конечно, храбрость как таковая есть добро, и скупость как таковая есть зло, и в качестве всеобщего закона можно было бы только желать, чтобы одна была, а другой бы не было. Но каково значение названных поступков в ряду индивидуальной жизни, точнее: что означают они как эта жизнь (так как они ведь являются лишь мгновенными изображениями ее целостности и потому могут быть оцениваемы лишь со стороны совокупного ее долженствования), - это тем самым еще не определено.
Отсюда уясняется этическое значение тех целей, на которых мы так подробно остановились выше: каждый поступок есть продукт целого человека, а не хотя бы самой утонченнейшей душевной способности, в конце концов всегда приводящей к порочному кругу, т.е. к утверждению, что наше скупое поведение происходит от нашей скупости, а храброе поведение - от нашей храбрости. Всеобщий закон, который, даже будучи формальным, на практике должен всегда претвориться в материальный, определяет целого человека, исходя при этом из сверхжизненного, сверхиндивидуального значения отдельных рационализованных содержаний поведения. Он во
обще не может, как это теперь следует с особенной очевидностью, делать иначе, но он пользуется при этом негодным средством, потому что требование свое выставляет, исходя не из прожитой целостности человека, а из абстрактности изолированного содержания. Напротив, очерченная нами здесь бегло мысль сводится к тому, что человек в мыслимой как единая непрерывность целостности своего существа нечто должен, что ему надлежит осуществить данный вместе с этой жизнью идеал себя самого, сущность которого, конечно, как и сущность всякой жизни, состоит в том, чтобы развертывать беспрестанно меняющиеся, логически даже, быть может, противоречащие друг другу поступки. Это требование отнюдь не сводится к общему «доброму умонастроению» (Gesinnung), которое для своего индивидуально-практического оформления нуждается еще в дополнительных нормах. Согласно принципу, что каждый поступок есть продукт целого человека, отдельное действие нравственно определяется здесь именно всем человеком в целом - не действительным, а должным человеком, который, так же как и действительный, дан вместе с индивидуальной жизнью. Из нее, из этой индивидуальной жизни, а не из своей проецированности в отвлеченную всеобщность, надлежит поступку черпать свое долженствование. Это для него логически необходимо, потому что идеальная непрерывность жизни (так как это - жизнь) осуществляется исключительно в возведении (Sich Heben) всей ее целостности к именуемым, конечно, в отдельности, содержаниям поведения.
Несомненно, во всякое данное мгновение речь всегда идет лишь о каком-нибудь отдельном нравственно требуемом поступке. Но нравственно требуется он лишь в силу своей принадлежности к целостной идеально предначертанной жизни. Ибо долженствование предполагает всегда возможность (так или иначе понимаемую) соответствия или несоответствия ему нашей действительности. И вот, можно вполне себе представить, что жизнь в целом, распускаясь из той же почки, была бы иной, чем действительная жизнь. Но чтобы отдельный поступок был иным, т.е. не таким, каким он совершен, - это абсолютно бессмысленно; ведь тогда он был бы уже другим, а не тем же поступком. Ибо отдельный поступок, выделенный как отдельный из целостной органической жизненной связи, подчинен поэтому механической точке зрения, так что для него обладает значимостью положение: est ut est aut non est*. Только органическое су
щество, и особенно душа, поскольку она всегда живет как целое, может, будучи иной, оставаться все «той же». Отсюда старинные представления, что хотя мы и свободны в целом нашей жизни, но частности ее предопределены. Это лишь иное выражение для того, что и долженствование есть целостность, из которой отдельный поступок не может быть выделен до замкнутой в себе самоответственности.
Отсюда вытекает не только невозможность возвести какую-нибудь отдельную определенную цель в принципиальное и наивысшее, всех индивидов связующее содержание долженствования, но нечто еще более важное и более основное, а именно: что долженствование вообще не происходит от цели. Не от цели идя, но из нас самих должны мы; долженствование как таковое не есть телеологический процесс. Это, конечно, касается не содержания долженствования, которое, напротив, постоянно стоит под категорией цели: несчетное число раз должны мы делать себя средствами для целей, которые выходят за узкие пределы отдельного существования и по сравнению с которыми мы (как самоцели) вообще ничего не значим. Но то, что мы это должны, что от нас требуется это в категории долга, ~ само это обстоятельство не зависит уже от цели, которой мы служим фактичностью нашего действования. Правда, с точки зрения внешних, окружающих нас сил и это обстоятельство не автономного, а телеологического характера: общество, церковь, профессиональный или семейный круг налагают на нас все эти обязанности бескорыстных, связанных с отречением от личных интересов действий, являющихся средствами для целей названных образований. Но из того, что нечто от нас требуется, еще совсем не следует, что это нечто есть нравственно должное, ибо как требование нравственно должное не может быть различено от недолжного. Итак, что одно требование имеет для нас значение долга, другое же - нет, - решить это, не впадя в circulus vitiosus11, нельзя исходя из целей, которым служит содержание долга. Это можно лишь принять как непосредственный, из глубин самой жизни выросший факт, хотя и абсолютно выходящий за пределы действительного ряда жизни. Отношение средств и целей касается действительности- все равно, будут ли это внешние связи или воление как столь же реальный факт, - и само по себе оно не отмечено печатью долженствования. То, что в действии нравственно, не может быть как таковое средст
вом (Mittel) - хотя содержание его и делает нас часто простым посредствующим членом (Mittelglied) социальных, культурных, духовных, религиозных рядов, - не отрываясь от своего сущностного корня и не разрешаясь в связь отдельных объективных событий.
Это удаление телеологии из долженствования необходимо для того, чтобы по возможности уяснить основную нашу мысль, а именно: что долженствование есть идеальный жизненный процесс, а не излучение внешних, уединенных содержаний. Кант с совершенной ясностью понял последнее, т.е. невозможность санкционировать долженствование содержанием долга. Но он был еще слишком пленен категорией цели, почему и решился на смелый шаг- сделать нравственность, долженствование как целое конечной целью жизни. Но пришпиливая долженствование ко всеобщему закону, он тем самым снова делает иллюзорным только что достигнутое освобождение нравственного от всякого характера средства. А именно: отождествляя долг со всеобщей, т.е. логически-абстрактной, значимостью содержаний поведения, Кант включает его в свое рационалистическое миросозерцание, в результате чего долг является средством для осуществления разумного идеала как строя реального существования. Этот идеал логически-космической структуры, доминирующий над кантовским духовным миром, не может быть проведен в опытной действительности. Для общих законов, носящих здесь эту структуру, эмпирически лишь данные, индивидуальные спецификации являются чем-то далее неразрешимым: они могут быть лишь приняты как факт, но не объяснены из законов. В сфере же этического, зависящего всецело от духа, нет необходимости в этом отречении от логических притязаний; здесь суверенная воля может преобразовывать свой мир согласно этим притязаниям. Именно этого требует от нее Кант; и иррациональная фактичность просто данного исчезает перед той безусловной, покорной оформля- емостью, которой волевые события обладают для разума с его логическими общезначимостями. Эти последние и должны именно даровать миру форму, причем сделать это они могут только здесь, где все чувственное, данное, индивидуальное, остающееся в теоретической области непроницаемым для разума, возводится в абсолютную всеобщность практического закона. Здесь, таким образом, обнаруживается, что и категорический императив также охвачен телеологией, что и в нем долженствование (ибо ему предначертана общезначимость его содержания) становится простым средством, конечная цель которого - содействовать осуществлению логизированного, рационально закономерного мира. С точки зрения последнего моти
ва и категорический императив тоже не действительно категоричен, но зависит от того, желаем ли или должны мы стремиться к логическому миру, ибо лишь в качестве средства для последнего он может быть оправдан - точно так же, как и истинность Кантового теоретического априори обусловлена тем, что мы признаем значимость опытного знания, и рушится тогда, когда мы на тех или иных основаниях или без всяких оснований эту значимость отказываемся признать. И здесь также из-за того факта, что действование наше по своему индивидуально-нравственному содержанию неоднократно подчиняет нас высшим, более общим целям, мы становимся склонными уже и само долженствование как долженствование подчинять этой далекой идеальной цели, обосновывая сущность его из этого подчинения, т.е. из чего-то ему трансцендентного.
Итак, даже Кантова этика, которая, несомненно, свободнее и величественнее всех других этических учений возвышается над сингулярностью этических принципов, не проникает до подлинной автономии долженствования. Чтобы достичь ее, долженствование должно радикально покончить со своим мнимым происхождением от каких бы то ни было противостоящих жизни содержаний и их логических обобщений - вплоть до самого тонкого, самого очищенного формализма. Будучи формой каждой индивидуальной жизни, координированной с формой ее действительности, оно, правда, воспринимает в себя все возможные внешние ему сплетения и связи; ибо всякие социальные и положенные судьбою, всякие рациональные и религиозные, всякие от тысячи условий среды происходящие узы, побуждения, импульсы воздействуют ведь и на саму жизнь. Соответственно полноте и форме, которые жизнь получает от них, определяется каждый раз ее долг. Но долг этот остается ее долгом лишь постольку, поскольку он есть актуальный момент единой целостности так-то и так-то определенной идеальной жизни. Подобно тому, как действительная жизнь вздымается каждый раз как реальное настоящее мгновение, точно так же и долженствование индивидуальной жизни вообще вздымается как насущный (jeweilig) долг.
Итак, нет ничего более чуждого нашей мысли, чем выставление нового «морального принципа». Подобно тому, как простое мышление не в силах показать нам, что есть в действительности, точно так же не может оно показать, что должно. Цель нашего очерка - лишь исходя из факта долженствования как данного найти для него в нашем «понятии о мире» место, которое бы более соответствовало его содержанию, чем все попытки получить его из материи или из фор
мальных отношений его содержаний. Во всех этих попытках выражается убеждение в том, что, когда речь идет о требовании, идеале, спасении, необходимо выйти из жизни в иную, противоположную жизни сферу и что содержания поведения, если их оформить в самостоятельные значимости и ценностные системы, по-видимому, обеспечивают этот выход. В совершенном расхождении с этим шла основная линия нашего воззрения: только долженствование и действительность - но оба в качестве форм жизни - образуют коррелятивную противоположность, а не долженствование и жизнь. Отсюда становится понятным, почему должная жизнь принципиально может быть познана лишь тем же способом, что и действительная жизнь (причем для установления обеих остается еще достаточно вторичных и, так сказать, технических различий и трудностей), и почему все попытки вывести долженствование из противоположного Жизни абстрактного априори должны были потерпеть крушение. Поскольку, далее, жизнь протекает только в индивидах, то моральное нормирование по своему понятию и своему внутреннему принципу индивидуально. Вот во что, таким образом, вылилась наша мысль: что отождествление закона и всеобщего-закона, господствующее во всей этике и развитое у Канта до чистой абстракции, быть мо^ет, все же не обладает той логической и самоочевидной необходимостью, на которую оно притязает.
Продолжая развивать эту мысль, мы естественно придем к дальнейшим расчленениям, вообще говоря, слитых вместе понятий, к дальнейшим открытиям «третьей возможности» там, где до сих пор этическое образование понятий являло лишь альтернативы. Нравственное требование кажется зависящим в своей санкции от следующего решения: или оно есть то, что в субъективном сознании, в личном решении совести представляется должным; или оно происходит от объективного начала, от сверхиндивидуального установление, получающего значимость от своего предметно-абстрактного состава. В противоположность этой альтернативе, я думаю, существует еще третья возможность: объективное долженствование именно этого индивида, исходящее из его жизни и направленное к его жизни требование, принципиально не зависящее от того, правильно ли он сам познает его или нет. Здесь опять-таки требуется новое раз- деление и новый синтез понятий: индивидуальное не должно быть необходимо субъективным, объективное не есть необходимо сверх- инДивидуальное. Решающее значение, напротив, приобретает понятие «объективность индивидуального». С существованием определенно индивидуализированной жизни дано также и ее идеальное
долженствование как объективно значащее, причем как субъект самой этой жизни, так и другие субъекты могут иметь о нем истинные и ложные представления. По сравнению с собственным субъектом жизни другие находятся, правда, в менее благоприятном положении, поскольку лежащая в основе долженствования жизнь известна им лишь по ее явлению в форме действительности, тогда как собственный субъект знает о ней более непосредственным образом так, что для его сознания форма долженствования жизни развивается, в сущности, одновременно и в постоянном сопутствии с формой ее действительности. Но действительной гарантии того, что субъективная совесть не ошибается, и не может быть, хотя предмет ее и рожден из индивидуальной жизни, - ибо потому-то он и объективен, как объективна сама жизнь.
Анализ одного простого примера подтвердит, как это образование понятий воздействует на этическую проблематику. Представим себе антимилитариста, проникнутого убеждением того, что война и военная служба есть безусловное зло, и уклоняющегося от исполнения воинской повинности не только со спокойной совестью, но и со святой верой в то, что этим он совершает нравственное добро, безусловный долг. И вот, если его поведение тем не менее подвергается осуждению, если выполнение названного притязания на него со стороны государства требуется как нравственное, так как совершенно безразлично, что он по этому поводу субъективно думает, - то я не представляю себе, как при отрицании «заблуждающейся совести» можно разрешить это положение. Но точно так же совершенно недостаточно просто сослаться в данном случае в качестве санкции на государственный строй и на salus publica12. Ибо факт существования его как грубой силы, которой важно лишь выполнение ее требования, а не внутренняя сторона покоряющегося ей субъекта, сам по себе еще не означает нравственного требования, к нему направленного. И если бы все земные и небесные законы окружили человека, предъявляя ему свои притязания, - то ведь он все же должен их выполнить, и раз речь идет о нравственных действиях, то притязания эти должны как таковые исходить из него, должны раскрывать заложенное в его бытии долженствование. Всякое требование, приходящее к нему извне, хотя бы из самого идеального и самого ценного издалека, может быть лишь материалом подлинно нравственного долженствования, оно должно быть сначала санкционировано
им в качестве именно для этого человека нравственного. Опираясь на этот базис, не допускающий никаких компромиссов и никаких уступок, я, во всяком случае, полагаю, что упомянутый антимилитарист в самом деле морально обязан к исполнению воинской повинности, хотя его субъективное нравственное сознание и отвергает ее. Ибо индивидуальность, являющаяся как долженствование, не есть ведь нечто неисторическое, лишенное всякой материи, она не состоит только из так называемого характера. Напротив, она включает в себя в качестве не могущего быть опущенным момента или в значительной мере определяется тем, что человек этот - гражданин такого-то определенного государства. Все, что его окружает и что он когда-либо пережил, сильнейшие влечения его естества и мимолет- нейшие впечатления - все это участвует в формировке жизненного потока его личности, и изо всего этого в равной мере рождается как действительность, так и долженствование. Из абсолютно индивидуальной жизни этого человека (ибо только индивидуальная жизнь вообще мыслима), к которой относится также и его принадлежность к данному государству, вырастает поэтому его долг военной службы как безусловно объективная надстройка или пристройка к его действительности. Знает ли он этот свой долг, признает ли он его или игнорирует - для объективности самого долга это совершенно безразлично, точно так же как для действительности его существа безразлично, правильно или ложно он о ней судит. Для упрощенного языка обыденной жизни, конечно, вполне достаточно, если военная служба объявляется нравственно должной «потому, что государство ее требует». Но для последнего этического вопроса, исходящего из подлинного центра человеческой ответственности, этого оправдания недостаточно. Это требование государства действует лишь постольку, поскольку принадлежность к государству столь тесно сплетается с фактическим бытием или жизнью индивида, что долженствование, в идеально-этической форме которого жизнь эта протекает, включает в себя выполнение этого требования, - но тогда оно уже также абсолютно независимо от всего субъективного13.
Решающим, однако, является то, что индивидуальная жизнь не есть нечто субъективное; не теряя своей ограниченности сферой именно этого индивида, она как этическое долженствование, безусловно, объективна. Ложная сращенность между индивидуальностью и субъективностью должна быть точно так же упразднена, как и между всеобщностью и понятием закона. Освобожденные таким образом понятия могут теперь образовать новый синтез между индивидуальностью и законосообразностью. Возникающую при этом техническую трудность познавать это в идеальной сфере жизни протекающее долженствование как таковое никто не будет отрицать. Но не меньшие трудности угрожают и тогда, когда долженствование выводится непосредственно из состава внеиндивидуальных ценностей, точно так же со своей стороны нуждающихся в дедукции, или когда все вопросы решаются быстро и просто указанием на непогрешимость субъективной совести.
Выше я показал, что подлинный смысл обладающего для всех значимостью закона есть объективность в развитии его содержания; именно потому, что ценность этого содержания довлеет себе в чисто логической последовательности, пребывая в себе и для себя в идеальной своей предметности, именно потому она и есть для всех значащее долженствование, независимо от того, являются ли эти «все» индивидами и какими. Но я не вижу теперь, почему эта же объективность не должна быть присуща закону, родившемуся из подлинной и целостной жизни того, для кого он обладает значимостью. Данность этой индивидуальной жизни есть посылка и для столь же строгого и над всяким субъективным произволом возвышающегося нормативного вывода (Sollensfolgerung). Только количественным выражением этой объективности служит уже не значимость для любого числа индивидов, а значимость лишь для именно этой индивидуальной жизни. Правда, здесь еще остается открытым вопрос, на всю глубину которого я могу только бегло указать. В су
щественном жизнь мы знаем лишь в обеих этих формах; какой она есть и какой она должна быть. Это - априорные категории, которыми жизнь должна быть оформлена для того, чтобы мы могли ее постичь, и вне которых в чистой ее непосредственности постижение ее нам недоступно.
Я оставляю открытым вопрос, можем ли мы говорить об этой жизни лишь как об абстракции или мы, быть может, обладаем ею в глубочайшем чувстве жизни или нашего «я», в том абсолютно темном, как бы свободно витающем чувстве, которое не есть уже более чувство о чем-нибудь, в котором, иными словами, процесс и его содержание никоим образом не могут быть более разделены. Несколько яснее проблема эта станет тогда, когда ударение будет поставлено более на индивидуальность жизни. Ибо здесь качество играет решающую роль, и мы всегда можем мыслить качества независимо от вопроса, суть ли они или должны ли они (и как должны) быть. Из обеих названных категорий категория действительности, по-видимому, ближе всего стоит к нам, и поскольку мы вообще говорим об индивидуальной жизни, стоящей по ту сторону обеих своих категорий, мы получаем ее через своего рода редукцию от действительно- стной формы ее. Так, искусство постигает вещи, отвлекаясь от их действительности; но оно нуждается для этого в тщательнейшем наблюдении этой самой действительности, потому что только действительность есть та непосредственно предстоящая нам форма, в которой предает себя нам то недействительное, что искусство зрит. Поэтому, хотя и верно, что знание действительности никогда не может дать нам требования, предмета этики, но тем не менее оно совершенно необходимо, потому что только исходя из него возможно узреть или, по крайней мере, обыкновенно становится возможным узреть это под- или сверхдействительное, эту чистую индивидуальность жизни, которая в другом своем измерении, простирается также в форме долженствования.
Но в какой бы форме это последнее ни было представляемо или чувствуемо нами, всегда встает вопрос о характере той формулы, которая ведет оттуда к нашим этическим обязанностям: общая ли это формула или же это развитие индивидуально и потому у каждого индивида может быть иным? (Поскольку одна посылка индивидуальна, то результат в обоих случаях остался бы индивидуальным.) В такой формулировке проблема эта кажется сплошь вымученной и ненужной. В действительности, однако, она выражает постоянно, хотя и фрагментарно, живое в нашем нравственном сознании различие. Даже будучи убеждены в том, что наш нравственный
долг может возникать только на основе нашей жизни, а не из независимо от нее и до нее существующей нормы, мы все же неоднократно ищем общую форму, согласно которой долг поддавался бы словно вычислению в качестве функции этой жизни и которая при всяком изменении последней оставалась бы тождественной. С другой стороны, однако, нам иногда кажется, что наше долженствование не только индивидуально по своему материалу (и тем самым также по своему конечному содержанию), но что оно вообще не поддается таким путем конструкции, ни даже реконструкции. В таком случае кажется, что долженствование возникает непосредственно из или, вернее, в качестве того (на этот раз только идеально направленного) толчка, который означает нашу жизнь вообще, и что поэтому, сколько внешнего и общего материала оно бы ни ассимилировало, оно не воспримет в себя ни одного формирующего фактора, чуждого его индивидуальности. Но, повторяю, я хочу здесь только указать на эту проблему, разрешить которую можно было бы лишь посредством анализа тончайших этических структурных отношений.
С другой стороны, необходимо решительнейшим же образом подчеркнуть, что бросающийся сразу в глаза смысл индивидуальности - ино- и особобытие, качественная несравнимость единичного - здесь ни при чем. Не об единичности, а о самостоятельности (Eigenheit), в форме которой протекает всякая органическая и тем паче всякая душевная жизнь, идет здесь речь, о росте из собственного корня. То, что с понятием индивида связывается столько ложных и неудовлетворительных представлений, объясняется именно тем, что содержание его часто усматривается лишь в специфическом, которым данный индивид отличается от общего, разделяемого им с другими. Но это разделение совсем не затрагивает индивида в его действительной сущности. Напротив, последняя есть живое единство, с которым и в котором сравнимые и несравнимые элементы совершенно координированы, почему они и сплетаются друг с другом без всяких внутренних иерархических различий и соединяются для совместного действия. Индивид есть целый человек, а не разница, остающаяся после того, как от него отнято все то, что он разделяет с другими. Правда, в известном смысле невозможно обойтись без качественной единичности, притом именно потому, что каждое отдельное долженствование представляет собою всю личность в целом, целостная же жизнь, сколь много общего ни было бы у нее с другими, чувствует себя вдвойне несравнимой. Во-первых - в глубочайшем личном слое, по поводу которого каждый недоказуе
мо, но и неопровержимо ощущает, что он его ни с кем не может разделять и никому не может сообщить, качественное одиночество личной жизни, замкнутость которой с развитием саморефлексии становится все чувствительнее. И наряду с этой словно точкообраз- ной, на безусловно неэкстенсивной стороне жизни сосредоточившейся индивидуальностью - совсем иная, противоположная индивидуальность, индивидуальность всего объема нашего существования: если даже во многих отдельных ее отрезках различные индивиды и совпадают между собой, то целостность жизненного потока с действительно всеми внешними и внутренними определениями его и событиями, безусловно, не повторяется второй раз. Область сравнимости, содержания которой могут дать материал для общих законов действительного и должного ряда, лежит как бы в средних слоях личности; как внутренне-центральное ее, так и. феноменально-целостное отмечено печатью несравнимого, только однажды существующего.
Но как бы там ни было, понятая в нашем смысле автономия долженствования этим не затрагивается, потому что неравенство с другими так же мало может ее обусловливать, как и - согласно Кантову намерению - ее равенство с другими. Постольку как равенство, так и неравенство лежат в одной и той же плоскости - ибо увенчивающее индивидуальную жизнь или, вернее, высящееся как индивидуальная жизнь долженствование по своему внутреннему смыслу стоит по ту сторону всякого сравнения, - совершенно независимо от результата, к которому последнее приводит. Качественное дифференцирование этического поведения вообще не так уже противоположно принципу всеобщего закона, как это с первого взгляда кажется. Вполне возможно было бы даже мыслить себе в качестве всеобщего закона, чтобы каждый должен был вести себя абсолютно иначе, чем любой другой. (Этика Шлейермахера - вообще романтическая этика - лежит в этом направлении.) Но так как и этот закон предписывал бы определенное (хотя бы только in abst- racto*) и извне приходящее содержание поступка, он потому именно принципиально отличался бы от индивидуального закона, который, не имея о содержаниях поведения никаких предвзятых суждений, Видит полную их неизмеримость в понятиях равенства или неравенства. Разделяющая грань должна быть проведена не там, где ее обыкновенно проводят: не между равенством или всеобщностью и
Достарыңызбен бөлісу: |