Российская академия наук



бет14/20
Дата18.07.2016
өлшемі0.96 Mb.
#207034
түріКнига
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   20

4.3. Ученые и «дилетанты»


Наша картина была бы весьма неполна, если бы мы не рассмотрели, хотя бы и кратко, отражения достаточно бурного развития науки и научного образования в трудах не ученых, а публицистов. В начале XIX столетия появились весьма характерные фигуры — Александр Иванович Герцен, например. Он много написал для российской публики о науке, про науку, был весьма видным «просвещенным» пропагандистом «положительных знаний», считая эту пропаганду одним из важнейших дел для либерала, демократа и даже профессионального революционера, которым мало-помалу стал.

Его знаменитые публицистические произведения — «Дилетантизм в науке» и «Письма об изучении природы» — были очень примечательным событием общественной жизни России. Эти очерки принесли ему славу, были необходимым элементом чтения всей интеллигенции и студенчества. Несомненно, они заслуживают анализа, так как выражают процессы «усвоения» передовой россий­ской публицистикой феномена науки. Они формировали «имидж» науки в глазах тех обучался наукам, кто хотел стать ученым, кто просто хотел понять, что ему, простому обывателю, несет распространение положительных знаний и что можно ждать от «ученого сословия».

Однажды Герцен сказал:

Для человека наука — момент, по обеим сторонам которого — жизнь.

В наибольшей степени эти слова характеризуют его собственную судьбу. Мировоззрение этого выпускника Московского университета сформировалось под влиянием социалистических идей Сен-Симона, философских взглядов Шиллера, естественно-научных трудов Гете, философии Гегеля, Фейербаха и Прудона. Впрочем, главное состояло в том, что философия и наука волновали его постольку, поскольку он считал, что эти знания можно применить на практике, в борьбе за свободу и достоинство личности, за осуществление социальной справедливости. Четырнадцатилетним юношей услышал он рассказы о событиях на Сенатской площади и это оставило в сознании самый значительный след:

не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души50.

С таким настроением молодой человек стал студентом физико-ма­тема­тического отделения Московского университета (1829–­1833). Большой любви к математике не имел, но естественные науки его страстно интересовали. Характерно, что преподавание в Университете, по его собственным воспоминанием, системати­ческим не было, но разнообразным его можно было назвать смело. Он слушал лекции историка М. Т. Каченовского, изучал курс физики под руководством М. Павлова, знакомивше­го студентов с философией Шеллинга и Окена. В 30-е гг. Герцен знакомится также с социалистическими теориями Сен-Симона и Фурье. Социализм такого рода привлекал юношу именно как попытка рационально-научного определения основ будущего общественного устройства. Научным руководителем юноши был достаточно известный тогда астроном и физик Дмитрий Матвеевич Перевощиков. Он был, в частности, автором первого русскоязычного учебника астрономии для университетов, за который получил Демидовскую премию. Он хорошо относился к Герцену, думал, вероятно, что молодой человек может сделать ученую карьеру (возможно, он хотел сделать его своим помощником по обсерватории)51. Однако на выпускных экзаменах Александр достаточно посредственно сдал физику, и за свою диссертацию «Аналити­ческое изложение солнечной системы Коперника» получил только серебряную медаль, что явно больно задело его самолюбие.

Т. Пассек, друг юности Герцена, объяснял эту неудачу так: Перевощиков предпочел диссертацию Драшусова, так как

в сочинении Саши слишком много философии и слишком мало формул. Золотую медаль получил студент, который... выписал свою диссертацию из астрономии Био и растянул на листах формулы52.

Характерна эта пренебрежительная оценка «формул» и высокая — «философии». В науке эти молодые люди явно хотели видеть нечто большее, чем ее самое.

Только ли «отравляющая атмосфера» николаевской эпохи не позволила в конечном счете Герцену стать профессионалом-ученым? Или дело сложнее? Какой образ науки складывался у самого этого просвещенного дворянского интеллигента? Какой ее имидж пропагандировал он сам?

В «Былом и думах» Герцен вспоминал, как в 1844 г. во время встречи с Д. М. Перевощиковым, тот посетовал:

— Жаль-с, очень жаль-с, что обстоятельства-с помешали-с заниматься делом-с, — у вас прекрасные-с были-с способности-с.

— Да ведь не всем же, — говорил я ему, — за вами на небо лезть. Мы здесь займемся, на земле, кой-чем.

— Помилуйте-с, как же-с это-с можно-с, какое занятие-с. Гегелева-с философия-с; ваши статьи-с читал-с, понимать нельзя, птичий язык-с. Какое-с это дело-с. Нет-с!53

Речь как раз шла о «Дилетантизме в науке» — серии статей Герцена, которая по частям печаталась в журнале «Отечественные записки». В том же журнале Перевощиков не раз печатал научно-популярные статьи по астрономии. Что же так раздражало профессионального ученого в работах, которые, казалось бы, хотели оградить науку от невежественных о ней мнений, помочь ей защититься от упреков «дилетантов»?

Сопоставим с этим разговором и другой, также приведенный Герценом в «Былое и думы», разговор с близким человеком — Грановским.

Раз мы обедали в саду. Грановский читал в «Отечественных записках» одно из моих писем об изучении природы (помнится, об Энциклопедистах) и был им чрезвычайно доволен.

— Да что же тебе нравится? — спросил я его. — Неужели одна наружная отделка? С внутренним смыслом его ты не можешь быть согласен.

— Твои мнения, — ответил Грановский, — точно так же исторический момент в науке мышления, как и самые писания энциклопедистов. Мне в твоих статьях нравится то, что мне нравится в Вольтере и Дидро: они живо, резко затрагивают такие вопросы, которые будят человека и толкают вперед: ну, а во все односторонности твоего воззрения я не хочу вдаваться. Разве кто-нибудь говорит теперь о теориях Вольтера?

— Неужели же нет никакого мерила истины и мы будим людей только для того, чтобы им сказать пустяки?

Так продолжался довольно долго разговор...54

Далее Герцен уже сухо высказал мысль, что современное состояние наук

обязывает нас к принятию кой-каких истин, хотим мы того или нет; однажды узнанные, они перестают быть историческими загадками, а делаются просто неопровержимыми фактами сознания, как Эвклидовы теоремы, как Кеплеровы законы...55

Грановский оборвал друга. Этот разговор фактически привел приятелей к глубокой ссоре:

С Грановским я встретился на другой день как ни в чем не бывало — дурной признак с обеих сторон. Боль еще была так жива, что не имела слов, а немая боль, не имеющая исхода, как мышь среди тишины, перегрызает нить за нитью...56

В чем был спор и что было причиной ссоры? Наука, в понимании Герцена, — последнее слово всей культурной истории человечества, ею решаются и должны решаться все основные вопросы современности, главный из которых — правильное социальное устройство. Поэтому научное доказательство для публициста Герцена должно было приводить людей к немедленному изменению их мышления и созидаемой ими действительности.

Получается так, что научные аргументы выступали для него некоторым безусловным средством убеждения или переубеждения; научная истина должна была вести к немедленному действию, жизненной практике. Все остальное в науке — ее сомнения, неуверенность, гипотезы и проверки, ведущие к новым гипотезам и проверкам, то, что, вообще говоря, составляет подлинный и честный дух научного поиска, — было глубоко чуждо публицисту и агитатору. В конце концов Герцен вполне закономерно становится революционером, для которого все — средство.

Казалось бы, пафос «Дилетантизма в науке» — борьба с ее ложными «друзьями». Наука вышла на передний план общественного внимания, она стала неотъемлемым фрагментом европейской культуры.

Время для науки настало... — пишет автор. — Хотя бы она была в одном человеке, она — факт, великое событие не в возможности, а в действительности... За будущность науки нечего опасаться57.

В Европе наука давно уже не имеет врагов, но в России сложился определенный круг любителей науки, которые в сущности мешают ее нормальному развитию:

Все они чувствуют потребность пофилософствовать, но пофилософствовать между прочим, легко и приятно, в известных границах; сюда принадлежат мечтательные души, оскорбленные положительностью нашего века; они, жаждавшие везде осуществления своих милых, но несбыточных фантазий, не находят их и в науке, отворачиваются от нее и, сосредоточенные в тесных сферах личных упований и надежд, бесплодно выдыхаются в какую-то туманную даль...58

Можно предполагать с достаточным основанием, что Герцен рисует таким образом вполне конкретных людей — Боткина, Галахова, Каткова. «Надобно для того начать речь против дилетантов науки, что они клевещут на нее»59. «Дилетантизм — любовь к науке, сопряженная с совершенным отсутствием понимания ее»60.

Главное, что хотят дилетанты от науки, — убеждений. А между тем «сохраняющим личные убеждения дорога не истина, а то, что они называют истиной»61.

Дилетанты подходят храбро, без страха истины, без уважения к преемственному труду человечества, работавшего около трех тысяч лет, чтобы дойти до настоящего развития. Не спрашивают дороги, скользят с пренебрежением, полагая, что знают его, не спрашивают, что такое наука, что она должна знать, а требуют, чтоб она дала им то, что им вздумается спросить62.

Забавно только, что та же страстность, с которой автор «раздевал» ложных друзей науки, проявляется в главе, именуемой «Дилетанты и цех ученых», где уже ученый подвергается разоблачительному анализу за свою «цеховую узость», «оторванность от жизни», «схо­ла­сти­чес­кий язык», за то, что отгородившись от жизни и неспециалистов особым языком, тяжелой терминологией, наука занята построением сиюминутных теорий и искусственных классификаций, про которые сразу понятно, что они не истинны. Цеховые ученые-де утратили широкий взгляд на мир и заняты разработкой каких-то своих, весьма узких тем.

Можно ли назвать подобную публицистику пропагандой науки? Можно ли назвать статью об ученых и дилетантах защитой науки и видеть в ней выражение глубокого уважения к профессиональному научному труду? Скорее, напротив. Наука — момент, а главное — жизнь, преобразование надоевшей действительности. Кому, как не студенческой молодежи, приветствовать такую пропаганду науки? Кому, как не профессорам, досадливо морщиться, читая такую публицистику?

О родном университете, впрочем, Герцен вспоминает с большой нежностью (уже — с «того берега»). Но обратим внимание: за что именно он благодарен?

Учились ли мы при всем этом чему-нибудь, могли ли научиться? Полагаю, что «да». Преподавание было скуднее, объем его меньше, чем в сороковых годах. Университет, впрочем, не должен оканчивать научное воспитание; его дело — поставить человека а mкme (дать ему возможность) продолжать на своих ногах; его дело — возбудить вопросы, научить спрашивать. Именно это-то и делали такие профессора, как М. Г. Павлов, а с другой стороны, — и такие как Каченовский. Но больше лекций и профессоров развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей, чтений... Московский университет свое дело делал; профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, И. Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей63.

Университет, вероятно, действительно не давал возможности почувствовать себя ученым, экспериментатором, профессионалом, но он дарил чувство высокого предназначения своим воспитанникам. Об этом выразительно писал в своих воспоминаниях И. А. Гончаров:

Мы, юноши, смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом... Наш университет в Москве был святилищем не для нас одних, учащихся, но и для всех семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничали своим званием и малиновыми воротниками. Даже простые люди, и те, при встречах, ласково провожали глазами юношей в малиновых воротниках64.

Общественное умиление, таким образом, уже было, а подлинной профессиональной подготовки пока — нет. И в другом месте Герцен подчеркивает, что распространение образования и науки в России играет огромную «очищающую роль». Цель образования и науки, как видим, — не в них самих, все это — средство:

Университетские кафедры превращаются в налои, лекции — в проповеди очеловеченья... все звало людей к сознанию своего положения, к ужасу перед крепостным правом и перед собственным бесправием, все указывало на науку и образование, на очищение мысли от всего традиционного хлама, на свободу совести и разума65.

Можно только согласиться с мнением современного историка:

Самое главное, чего не понял Герцен в западной науке, был ее профессионализм, представляющий не столько «выдержанный и глубокий труд», сколько особую культуру ее общения. В результате герценовские призывы к прогрессу оказывались не менее реакционными, чем действия народовольцев. Эти призывы лишь дезориентировали идущую в науку молодежь, заставляя ее превращаться из специалистов в «людей жизни» (Герцен), «критически мыслящих личностей» (Лавров) и т. п., то есть вновь и вновь проходить путь от изучения коперниканской революции до создания революционных газет66.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   20




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет