Иногда ощущение реального преследования лично меня достигало такой интенсивности, что я катастрофически пугался: я ощущал сатанинскую злобу, откуда-то направленную прямо на меня (уже даже не на доктора); и эта сила, режущая, как нож, вонзалась в меня, как нож, иногда неожиданно без того, что я думал о ней. Не забуду двух эпизодов, бывших со мной, кажется, в июле.
Один эпизод: однажды, жаркою ночью, часов в 11, я пошел погулять; никого не было; я стал кружить по пустым и безлюдным дорожкам, обсаженным деревьями, того квадрата, который образовался мС,Хду Арлесгеймом, Верхним Дорнахом, Нижним Дорнахом и трамвайным трактом; квадрат был на склоне холма. Как сейчас помню: тихая, лунная ночь - ни души; проходя мимо домика, смежного с виллой доктора (наискось от нас), - домика, в котором обитал кто-то, кто участвовал в слежке, на меня пахнул знакомый, злой ветерок, который мне был хорошо известен: ветерок ненависти; но я, привыкший к ненависти, излучаемой на меня 1) весьма многочисленной, антропософской партией (с Вольфрам, Чирской, Штраус, шведкой, Эккартштейн, рядом "французских" швейцарцев, Фитингоф, "существом" Зауэрвейн и т.д.), 2) какими-то неведомыми мне черными оккультистами, проживавшими в Дорнахе, 3) просто обывателями Арлесгейма и Дор-наха, кем-то науськанными против моей для них безразличной фигуры, 4) агентами "антанты" и т.д. - привыкший к ненависти, я не обратил внимания на это переживание и шел от дома среди кустов; помнится, - тень моя перерезала ослепительную дорожку. Вдруг, как нож, всадился в душу страх; и сердце - подпрыгнуло:
- "Они так тебя ненавидят, что способны убить: они - убьют; фортель с существом - отражена доктором: не выгорело! Пуще за это они тебя ненавидят".
И тут же мелькнуло:
- "Ты - один: в одну из таких минут, когда ты затеряешься в лесу или среди кустов, рука предателя тебя прикончит ножом в спину".
И тотчас отозвалось:
- "В сущности, если бы тебя убили здесь нападением из-за кустов, - никто не смог бы притти на помощь; твой крик раздался бы среди мертвого сна. Пока прибегут, убийцы скроются".
Ощущение, что убийца уж здесь, что, может быть, он высматривает, было до такой степени отчетливо, что я быстро пошел домой, и все время сопровождало ощущение: ненавидящая тебя сила крадется рядом, вооруженная физическим или оккультным ножом.
Стыдно сознаться, что я едва дошел до дому: ощущение страха было реально; и шло не из меня, а. на меня: точно меня одели в страх.
- "Что с тобой" - спросила меня Ася.
- "Ничего".
Переживания этой ночной прогулки я скрыл от нее: она - слепа, она - не верит, что за мною следят: я никому не могу передать это совершенно реальное восприятие себя нарочно одетого в ужас; меня им покрывали извне, как Геракла одеждой им убитого Несса; одежда приростала и проедалась сквозь кожу в сердце: и сердце ёкало страхом; я пугался, так сказать, механически.
Меня пугали, заставляя заранее отступить от того, к чему меня предназначили (эта мысль уже разыгрывалась во мне има-гинативно, как попытка понять причину столь ощутимой ненависти).
Другой случай.
Та же тихая, июльская, лунная ночь (вероятно, и второй случай случился в те же дни); жара; окна и дверь на террасу открыты; мы одни с Асей; Ася рисует модель для стекол: мелом на черной бумаге. Я вышел на террасу; сел под луной; в домике доктора темнота. Скоро в мое сознание ворвался шум и гвалт какой-то подозрительной кучки дорнахских "мужиков" от злого домика, торчавшего наискось: там по вечерам собиралась кучка; оттуда - галдели; некоторое время я не обращал никакого внимания на гвалт, пока громкие вскрики не стали биться о барабанную перепонку:
- "Мы ему покажем... Он думает, что..." и дальше неясно. Я - нуль внимания.
- "Завел себе череп и смотрит на него: хаха - Гамлет!" - совершенно отчетливо гаркал злой гортанный голос; и - угрожающий взрыв по адресу кого-то.
Я - соображаю: череп-то у нас; Ася давно принесла череп для модели своей (на рисунке доктора - ряд черепов); череп стоял в, моем кабинете у стопочки циклов доктора, рядом с цветами. Несомненно: все детали нашей жизни передавались кому следует подозрительною прислугою, приходившей убирать наши комнаты, дорнахской крестьянкой. Мне стало ясно, о каком черепе говорят; говорящие не знают, что череп не мой, а Асин; он стоит в моей комнате: "он", "Гамлет" - я. Я, внутренне вздрогнув, стал внятно втягивать в себя угрожающие выкрики: грозили кому-то, за что-то; за что, - я не понимал, но понял, что "он" - я; и - понял, что меня прекрасно видят сидящим на террасе, ибо я освещен луной; и нарочно по моему адресу бросают угрозы. Одна фраза особенно громко разрезала тишину ночи:
- "Если так, то - его можно и застрелить". И - злой, гортанный взрыв голосов.
Что это такое "если так, то", - разумеется, я не понимал; но я понял, что "его" - относится ко мне: очевидно эта злая, тупая кучка натравлена кем-то против меня; и стало быть: у меня за спиной кто-то распространяет обо мне такие вещи, за которые швейцарские мужики убивают. Я одновременно и испугался, и несколько успокоился. Успокоился; кто грозит вслух угрозой застрела, никогда не застрелит; стало быть: меня опять одевают в страх. Но я испугался: падала успокаивающая меня версия о том, что преследования - плод моей фантазии; я безобидное, немое существо, "статист" в Обществе, до крайности вежливый со всеми швейцарцами, - ни в ком не мог возбудить ненависти, заставляющей мне кричать, что меня застрелят; стало быть: меня подозревали в чем-то ужасном; не в том ли, что я шпион? Но - позвольте: я мог в их представлении быть шпионом немцев против антанты, шпионом антанты против немцев, - Швейцария при чем же? Будь я даже шпионом, эти мещане, с их "хата с краю" - не могли бы кричать такие вещи обо мне. Стало быть: меня обвиняют - в чем же? В убийстве, - что ли? В изнасиловании, - что ли? Но жизнь моя навиду: кроме "Bau" я нигде не бываю, все прочее время сижу дома, каждый мой час в ряде месяцев протекал на виду ряда людей и хозяйки Thomann: поездки в Базель (раз в месяц) за необходимыми покупками ограничивались моим блужданием по магазинам двух людных улиц и продолжались не более двух-трех часов; а все прочее время протекало перед глазами хозяйки, Аси, антропософов; вот уж, можно сказать, во внешнем быту я жил на глазах у всех.
Стало быть: пугают.
Все это вихрем пронеслось, когда я прислушивался к поганым голосам кучки. Я - не встал: продолжал сидеть в той же позе... Гамлета. Но хотелось плакать: "За что?"
Встал и вошел в дом:
- "Что с тобой" - спросила Ася.
- "Ничего".
- "Ты что-то скрываешь".
- "Нет: скажи, - почему в наших окнах сняты занавески сегодня?"
- "Фрау Томан для чего-то их стащила: сказала, что вычистить надо, а ведь только что чистили".
- "Так!"
- "У нее был виноватый вид, когда она говорила о том, что занавески сегодня надо снять: не смотрела в глаза".
- "Так!"
Я - подошел к окну, чтобы осмотреть дерево под окном (мы жили во втором этаже); как раз на уровне моей спальни удобнейший сук, на котором можно провести ночь: мне уже было ясно, что этой ночью я буду спать под оком любопытного наблюдателя, с удобством примостившегося на суку; им для чего-то нужно увидеть interier нашей жизни с Асей: Томан приказано снять занавески; ее смущение в том, что она - должна; и без того "старухе", видящей нашу овечью безобидность, надоели приставанья шпиков, расспрашивавших о нас.
Ну, - что ж: буду объектом разгляда.
- "Ты бы, Ася, занавесила свои окна на ночь".
- "Зачем?"
- "Так лучше".
- "А ты?"
- "Ну, - я нет".
И - подумалось: милости просим, разглядывайте! В этом вызове и презрении к наблюдателю из окна сказалась злость; а в душе кричало:
- "За что меня унижают!"
Взрыв гортанных голосов раздался в открытое окно: там, наискось, продолжала горланить поганая кучка.
Асе я, разумеется, ничего не сказал: я лишь настоял, чтобы она занавесила окна в своей комнате; сам же со спокойствием из гордости подставил себя под злой глаз из окна; помнится: в эту ночь я читал в постели какой-то толстый том: "История монашеских орденов". Я читал о Братстве Иисуса; и - думал: не без "братства" это мое лежание под глазом.
Перед тем, как загасить свечу, я хотел вскочить и, подбежав к окну, его распахнуть, спугнув сидящего на дереве; но хотелось спать; подумалось: "Пусть его глазеет".
Презрение к глазу было столь сильно, что он даже мне не мешал.
Объяснялось мне чувство за несколько дней перед этим, когда показалось, что за мною кто-то крадется в кустах; кто-то, вероятно, крался; у меня удивительно развито кожное ощущение вшей и "глаза"; и тех, и этот я ощущаю безошибочно.
Я думал: "Они пустили воистину сильные средства напуга; пугают выстрелом". И тут же отдавалось: если бы они и достигли своей цели и был бы я допуган, то - все же: я вынужден бы был вести себя так, как я веду, ибо я же не знаю того, от чего они меня отпугивают; никакого эмпирического поступка я не совершал и не намереваюсь совершить; некий акт, бомба, о которой подмигивает Трапезников, не есть эмпирическое как-нибудь квалифицируемое действие; это мое "да" - Свету, Христу, делу доктора; это моя верность символу Иоанновой любви, осуществляемая символически же в верности Гетеануму, в особом жесте работы под малым куполом, в вахтах; и это - мое лютое ".нет": войне народов.
Мне иногда начинало казаться, что сила медитативной мысли моей о деле доктора есть меч, уже духовно разящий; в мыслях я бью по врагу; и вот, желая выбить из головы моей этот меч мысли моей, влияющей на судьбы Общества, войны, даже судьбы России, "они" и угрожают мне смертью.
Но тут я неумолим: я готов даже... пасть... под ножами убийц, действительными, а не только ножами-языками, язвящими меня у меня за спиною.
Впоследствии, в 1920 году, в России, мне рассказывал Лиг-ский, как с дерева заглядывали к нему в комнату; и как он, подойдя к окну, накрыл шпика: шпик, спрыгнув с дерева, пустился в бегство.
В эти дни произошел разговор между мною и Поццо, когда мы вдвоем проводили время на вахте при "Bau". Поццо сказал мне: -
"Боря, - надо беречь девочек" - "девочками" называл он Наташу и Асю - "какой-то дурной глаз их глазит". -
"А что?"
И тут Поццо стал мне рассказывать о ряде своих наблюдений над окрестностью виллы "Sans Souci", где Поццо жили; выяснилось, что какие-то весьма подозрительные незнакомцы кружили вокруг, интересуясь Наташей; по словам Поццо выходило, что это не простые шпики, а почище. Мне отдалось слишком знакомое и таимое:
- "Они!"
Июль оканчивался не только уныло, но и тревожно; тревога переходила в густой мрак!
Рихтера брали на войну; он с грустью прощался с нами и все приставал к Асе, чтобы она согласилась принять заведование стекольной мастерской из рук в руки, потому что Седлецкий, выписанный Рихтером, вообразил себя гением и калечит рисунки доктора; кроме того: Седлецкий по его словам оказался подозрительным интриганом. Доктор не может вмешаться и не допустить Седлецкого до заведования; из намеков Рихтера выходило, будто доктор ничего не имеет против того, что Ася возьмется за заведование.
Асю пугали интриги, ответственность и неопытность ее: за Седлецкими - все права: старшинство лет, имя "художника" Седлецкого, сан "председательницы польской секции" его жены; я поддерживал Асю в решении не браться за стекла. Рихтер с досадой махал руками:
- "Пустяки: дело идет о спасении рисунков доктора; в вашей неопытности вам помогут А шиа" - так звал он ее - "в сущности будет заведовать весь коллектив, а вы лишь формально возглавлять: надо не дать Седлецким мастерской".
Ася все же отказалась.
С грустью прощались с Рихтером: выбывал из нашей фаланги "друг", затащивший нас сюда; "друзья" - выбывали; "враги" - как нарочно - стягивались: из французской Швейцарии, из Германии! Над Дорнахом носились тучи. Политическое положение напрягалось; прорыв русского фронта, бегство русских, полный разгром армии жутью отдавался в моей душе, ибо я продолжал говорить "нет" войне; и это мое "нет" точно прочитывалось кем-то; с ростом русских поражений росла ненависть, бросаемая на меня из глаз швейцаро-французской партии; клевреты Леви и Шюрэ, распространявшие сплетни о том, что в Дорнахе выращивается русский, предатель своего отечества, шныряли по Дорна-ху; не осмеливаясь открыто выступать против доктора, шипели "германофильство" Марии Яковлевны; выходило: ближайший к доктору человек разводит в Дорнахе "шпионов"; "шпион" - я, ходил, как оплеванный; самая моя любовь к доктору уличала меня, как русского, в глазах иных... антропософов (?!). Были такие! Среди них - Фитингоф, "существо", опять понаглевшее, Седлецкие, узнавшие о намерении Рихтера отдать Асе мастерскую и вдвойне возненавидевшие нас за это, Зауэрвейн и ряд наехавших французских швейцарцев.
Но странно: с ростом "лютой" ненависти ко мне со стороны яитротюсофоъ-аытантистов увеличивалась и ненависть ко мне и "нем#ев"-шовинистов; в "немецкой" партии Вольфрам, Чирская и другие ненавидели меня, как "русского", которого балует доктор, и "эта русская, frau Doktor".
Против последней уже начинался открытый бунт; и доктор, отражая его, все грознее и грознее гремел на лекциях.
Лопнуло несколько грязных историй, вскрывался змеиный комок сплетен; выяснилось открыто, что Шпренгель, соединившись с Гёшем, объявили доктора чуть не черным магом; уже они вышли из О-ва, но жили в Дорнахе и сеяли в нем, среди антропософов и неантропософов густые, темные легенды. Чирская, Штраус и бразилийская немка (забыл фамилию), открыто повели кампанию против доктора. Сами Гросхайнцы держались от "Villa Hansi" в стороне.
Отовсюду, как коршуны на падаль, съезжались критиканы, приехавшие контролировать "странные" действия дорнахского Совета, работавшего с доктором, и уличать "Дорнахскую сволочь" (так называли группу строителей) в богеме, распутности, которой... не было.
Создавалось впечатление: над Бауэром, доктором, Марией Яковлевной, Штинде и молодежью, которую полюбил доктор, собирался "Суд".
Вставала странная картина. Доктора не смели трогать, но немой ропот, непонимания его действий окружал его; Марию Яковлевну окружало кольцо из шипящей открытой клеветы, в которой немецкие сумасшедшие тетки, кандидатки на ее место при докторе (таких оказалось вдруг десятки) подавали руку ан-тантистской партии, открыто называющей ее чуть ли не предательницей; к этому присоединились странные психические заболевания среди безработных бездельниц, окружавших "Bau" и мешавших нам; сказывалась чья-то темная провокация.
Весь этот внутренний ад, вскрывшийся в Обществе, был обложен шпиками всех контр-разведок и темных сил, чьи агенты сидели в Обществе, среди нас, суя носы во все квартиры; пропадали "циклы" со стола; иезуиты выкрадывали материалы интимных лекций чуть ли не из запертых сундуков.
В этой "обстановке" доктор объявил, что к такому-то числу августа Малый Купол должен быть сдан инженеру Энглерту. Эв-ритмистки спешно репетировали заключительную сцену из Фауста, ненавидимые роем бесноватых теток, завидовавших им и распространявших о них гнусные сплетни.
Так ужасно кончался июль: август не предвещал ничего хорошего: ни в каком отношении.
В июле я сдал доктору мою рукопись; она поступила на его просмотр.
Мария Яковлевна, встретив меня перед домом и прогуливаясь со мною по дорожке, со странной усмешкой сказала: "Да, - разлагается личная жизнь".
Мне отдалось: "Ваша личная жизнь".
И душа рванулась в протесте: "Она точно издевается надо, мною".
Будучи общественно за нее против клевет, на нее возводимых, лично я на всех парах уходил от нее; былого восторженного отношения не было и помину; и все более и более меня тянуло к Бауэру.
Я видел, что Ася уже просто в каком-то гипнотическом подчинении у М.Я.; это подчинение безвозвратно отрывало меня от Аси; к Бауэру последняя относилась холодно.
Трапезников мне сказал: "Анна Алексеевна, - удивительно холодная натура".
Т.А. Бергенгрюн возмущалась, глядя на меня: "Ведь вы же в России - имя: во что вас превратили здесь". Она разумела отношение многих немцев ко мне, как к "вахтеру" Бугаеву, и тот факт, что в сущности "девчонка" (Ася) меня рассматривает, как туфлю свою, которую или надевают, или ставят... себе под постель.
- "Вы выказали удивительную скромность, граничащую с самоуничижением. Вы достойны огромного уважения".
Но меня... не уважали; скорей, - презирали: и дома, и на холме, и в кантине ко мне скорей относились презрительно.
О том, что я написал труднейшую книгу в защиту доктора и произвел гигантскую работу над текстами, не только не говорили, но наоборот: будто нарочно замалчивали, чтобы... не... возгордился.
Уж какая там гордость, когда... грозили... пристрелить, как собаку.
Август 1915 года.
Я подбираюсь к труднейшему моменту: август 1915 года, пожалуй, острие моей жизни, но - острие трагическое; по, всем данным сознания заключаю: встреча со Стражем порога у меня была. Но если была, то была в периоде от Лейпцига до отъезда в Россию в 1916 году. В интимной лекции доктора встреча с порогом (с малым порогом) имеет 3 кульминационные точки: первая - встреча с ангельским существом и переживание смерти; несомненно: встреча, если была, то была от Христиании до Дор-наха; переживание смерти, если было, то осенью 1914 года, когда в припадках невроза я умирал; с Лейпцига подкрадывалось сознание, что могу заболеть и умереть; это случилось с конца сентября 1914-го и длилось весь октябрь. Второй акт порога доктор называет встречей со львом, как со страшной женщиной, которую нужно покорить, которая грозит гибелью. Если такая встреча была, то она была в апреле 1915 года; и длилась все время.
Третий момент порога доктор называет встречей с Драконом, когда появляется губящий враг; уже тема врага стояла надо мной весь май, июнь, июль. В августе 1915 года все, что я ощущал, как вражеское, - соединилось для меня в один яркий, острый момент, сплетясь в миф, как бы развернутый передо мною; и это разыгралось в августе. Но вместе с тем: и все светлые миги посвящения,
мерцавшие мне в 13 и 14-ом годах (Христиания-Берген-Лейпциг-Берлин) с их мифами, Мыслями, переживаньями, снами, соединились в новую вариацию темы посвящения; в погибельные для меня минуты блеснул яркий свет надо мною; он-то и спас меня от гибели.
Необычайная трудность коснуться мне августа 1915 года в том, что говоря о днях жизни, я вижу каждый день окрашенным не светом или тьмой, а как бы вижу его в противоречивейших, всегда потрясающих вспышках света и тьмы, ужаса и радости, низости и высокого благородства; "Я" стоят передо мною весь август двулико: низшее "л" обнажено до самых гнусных корней своих; высшее "Я" помимо всего свершает некий акт в некоем символическом действии. То, что стояло, как долг ("Мне надо свершить"), в августе я свершил; но самое странное, пугающее меня, в том, что я не знаю, что я свершил: я свершал некий поступок, который разыгрывался в моих глубинах так: я в символическом обряде сламываю гидру войны; я убиваю самого дракона войны, или ту государственность, которая вызвала войну со всеми ее шпиками, со всеми ее темными тайными организациями во имя 2-го Пришествия и неведомых мне форм любви и братства народов; от правильного выполнения обряда зависит самая судьба мировой истории, ибо обряд - светло магический обряд. Темные силы в дни обряда обступают меня, чтобы погубить: они работают над тем, чтобы обряд свершен не был; люта их ненависть; около меня рыщет Враг, чтоб уничтожить; передо мной разверзаются все бездны, но я закрыт от тьмы кольцом светлых сил; доктор меня накрыл своим рыцарским плащом и дал мне меч; от любой оплошности с моей стороны и со стороны охраняющих меня я могу погибнуть и прахом рассыпется в линии истории то, чему в данный этап свершиться должно.
Так это все разыгрывается во мне в августе.
Ужас мой в том, что я не знаю, правильно ли я прочел миссию, мне порученную; такие миссии не дают в словах, но дают в знаках, которые надо не только увидеть, но и прочесть; не только прочесть, но и поступить сообразно с прочтенным в ритме и в такте; тут уже апеллируешь не к имагинации, а к инспирации; и поскольку прочтение инспирации зависит от правильного изживания кармических моментов, то карма появляется перед тобой так, что она в некоем инспиративном центре пластична, как воск; она послушно вылепит тебе твое будущее в полном соответствии с проведенным тобой поступком; если он в ритме, будущее - разыграет в тебе этот ритм; если в ритме дефект, - он с железной необходимостью выявится в будущих годинах и в личном, и в социальном. Наконец: поскольку самые картины кармы прошлой и этой, кармы поступка, правильно прочтенного, сплетены узлом в решающем моменте жизни, так сказать, перевальном, - увиденный узел в лике целого есть Страж Порога.
Вся ситуация моей жизни в августе 1915 года такова, что она прочитываема мне из 1928 года, как ситуация перевального подъема от ущелий прошлых лет через плоскогорья ближайших, чрез кряж годин 1912-1915, к моменту, за которым - обрыв в неизвестность, ибо неизвестность выявится известностью лишь в длинной веренице будущих лет; но это будущее в дни поступка - в твоих руках: тебе брошены кармою вожжи, которыми ты управляешь конями жизни.
Все это разыгрывалось в переживаниях с могучей, непобедимой силой в дни августа 1915 года; переживания заслоняли абстрактно прочитываемые письмена; все прочитывалось в безобразных, инспиративных ритмах; и тотчас же ста[но]вилось образами, но не образами фантазии, а образами так-то перед тобой стоящей ситуации внешних событий, из которых каждое, не разрывая внешней причинности, стояло перед тобой своею громадною глубиною. Попытаюсь передать это ощущение так: ты играешь в шахматы с сильным игроком; перед тобою шахматная доска; сделали шах твоему королю; от ближайших двух-трех ходов зависит: превратится ли шах твоему королю в мат или, наоборот, ты, вывернувшись, увидишь промах противника и в свою очередь сделаешь ему мат; образ ситуации фигур ярко отпечатлеется перед тобою. Теперь представь, что игрок в шахматы - король, стоящий на шахматной доске, на которого напали со всех сторон; это личность Бориса Бугаева в дорнахской ситуации с такими-то трагедиями и с такой-то миссией социальной, - например: в Малом Куполе "Гетеанума" в такой-то день произвести стамеской борозду на архитраве; от правильного или неправильного проведения борозды зависит победа или гибель всего "Иоаннова Здания", которое лишь символ будущей культуры любви в братстве человечества; ведь правильная борозда, если она светло магична, - победа; если борозда неправильна, гибель -- культуре и гибель тебе. И вот тебя под руку пугают картиною ужаснейших нападений на тебя, угрожающих тебе смертью; ты - фигура короля, которому сделали шах; чтобы вывернуться, ты должен забыть свою личность, преодолеть страх, увидеть себя деревянной фигурою вне себя, выйти из фигуры и стать вне ее лишь шахматным игроком: твоя судьба, судьба будущего, Дорнаха, мировая война, "Гетеанум", даже сам доктор в нем, - фигурки, не более: фигурки, которыми ты защищаешься: белые; а ужасы, враги, - лишь черные пешки, черная дама и черный король, нападающие на тебя; ты отразишь их лишь представлением, что они деревянные фигурки на шахматной доске.
Достарыңызбен бөлісу: |