Библиотека научного социализма под общей редакцией д. Рязанова



бет12/15
Дата16.03.2016
өлшемі1.63 Mb.
#57597
түріКнига
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15
тем менее интересовалось оно вопросом об ограничении власти государя. Ниже мы увидим, что исключения, — как мнимое, так и действитель­ное, — из этого общего правила на самом деле только подтверждают его. И был совершенно прав другой исследователь, Д. А. Корсаков, ко­торый утверждал, что, получив при Анне некоторые льготы, шляхетство стало все более удаляться от мысли о том значении, которое оно же­лало получить в 1730 году: «идеалы его суживаются, и шляхетские заявления в знаменитой екатерининской Комиссии 1767 года несравненно ниже шляхетских воззрений 1730 года» 1).

Когда «затейка» верховников потерпела окончательное крушение, Д. М. Голицын говорил своим друзьям: «Пир был готов, но гости были недостойны его. Я знаю, что я буду его жертвою! Так и быть, я по­страдаю за отечество; я близок к концу моего жизненного поприща, но те, которые заставляют меня плакать, будут проливать слезы долее меня!»

Упрямый «большевик» боярства не обнаружил политического искус­ства в деле приготовления «пира». Мы знаем, что против него не без основания выдвигался упрек в стремлении к олигархии, а лучше было бы сказать: к кружковщине. Но нужно быть справедливым. Как это писал еще Д. А. Корсаков, торжество Анны тоже повело к олигархии, да еще не русской, а иностранной. «Бироновщина» явилась жестоким наказа­нием России за то, что она показала себя неспособной положить конец своему старому политическому поряжу. Конечно, Россия была тут без вины виноватой, но объективная логика общественной жизни не при­знает никаких смягчающих обстоятельств.

Петровская реформа, просветившая политические взгляды неко­торой (небольшой) части служилого класса, не изменила соотношения политических сил в России и потому не могла непосредственно повести к изменению нашего политического строя. Напротив, одним из непо­средственных ее последствий было продолжительное упрочение этого строя. Ему в значительной степени шло на пользу даже стре­мление передовых русских людей к свету знания. Если просве­щенная часть дворянства не могла не сознавать, что западная «воля» лучше старой русской неволи, то, с другой стороны, мы уже знаем, что «ученая дружина», вызванная к жизни Петровской реформой, всецело сочувствовала самодержавию. В 1730 году она доказала это делом. Ф. Прокопович, А. Кантемир и В. Н. Татищев



1) Корсаков, назв. соч., стр. 302.

205


совершили все, от них зависевшее, для того, чтобы поддер­жать Анну. Правда, можно подумать, что Татищев сам не знал, чего, собственно, ему хотелось: он, защищавший в теории само­державие, пишет конституционный проект; он, написавший конститу­ционный проект, едет вечером 23 февраля в дом кн. Черкасского для того, чтобы подвинуть конституционалистов на соглашение с партией, замыслившей восстановление самодержавия; наконец, он же, стремив­шийся подвинуть конституционалистов на восстановление самодержавия, утром 25 февраля читает перед Анной конституционную челобитную. Какое множество противоречий! Но они разрешаются сомнением Та­тищева в способности Анны, — «персоны женской», которой «знания законов недостает», — править государством, как следует самодержав­ному государю. Это его сомнение и объясняет нам то, что, составляя конституционный проект 1), он в то же самое время считал нужным упорно оспаривать противников самодержавия.

Его споры с ними важны для характеристики «умоначертания» тогдашнего образованного шляхетства вообще, а в частности — образа мыслей самого просвещенного члена «ученой дружины».

Ему возражали, что небезопасно «единому человеку великую власть над всем народом дать, ибо, как бы мудр, справедлив, кроток и прилежен ни был, безгрешен и во всем достаточен быть не может; коль же паче, когда страстям своим даст юлю, то нужно наглым, неправым насилиям и глумлениям неповинных происходить».

Против этого возражения Татищев выдвигал уже известное нам соображение о происхождении власти монарха от власти родительской. Всякий отец семейства заинтересован в том, чтобы заботиться о своих домашних. «Если же такой несмысленный случится, что ни сам пользы не разумеет, ни совета мудрых не понимает и вред производит, то, — рассуждал Татищев, — можно принять за божеское наказание».

Ему указывали, кроме того, на временщиков, которые ненавидят и гонят ладей, оказывающих истинные услуга государству, «а себе не­насытно имения собирают».

На это он отвечал, что временщики являются более в республиках, и ссылался на историю Греции и Рима: там «усилився некоторые вель­можи междоусобием великие разорения принесли; и сего нам наипаче опасаться должно, чего в монархии едва в пример сыскать можем ли»



1) Известный под именем проекта кн. Черкасского.

206


Татищев утверждал, что надо различать временщиков «благоразумных и верных» от «неистовых». Благоразумные и верные временщики, — Татищев называл таким, например, В. В. Голицына, — «великую честь л благодарение вечное заслужили».

Жаловались противники самодержавия и на Тайную Канцелярию, которая была нам, по их словам, «в стыд и поношение пред благорассуд­ными народами» и к тому же разоряла государство, так как «за едино неосторожно сказанное слово пытают, казнят и детей невинных имения лишают». Но Татищева не смущала и Тайная Канцелярия. Он доказывал, что «оная, если токмо человеку благочестивому поручится, нимало не вредна; а злостные и нечестивые, не долго тем наслаждаяся, сами исчезают» 1). Как сказано выше, написанный Татищевым конституцион­ный проект не упразднял Тайной Канцелярии, а преобразовывал ее, на­значая в нее двух депутатов от Сената.

Все эти доводы Татищева свидетельствуют о значительной ограни­ченности его политического «умоначертания». Те, против которых он выдвигал эти доводы, несомненно имели гораздо более широкие поли­тические взгляды и обладали более развитым чувством гражданского достоинства. А между тем Татищев, бывший одним из самых образо­ванных русских людей своего времени, наверно превосходил образова­нием многих, если не всех, своих противников. И, как мы знаем, он вовсе не склонен был холопствовать перед верховною властью. В чем же тут дело?

Вспомним, что Ф. Прокопович и Кантемир, отстаивавшие самодер­жавие с еще большею последовательностью, нежели Татищев, тоже были людьми чрезвычайно образованными, образованными на тогдашнюю рус­скую мерку. Положим, о Прокоповиче нельзя с уверенностью оказать, что его оппозиция «затейкам» верховников и конституционалистов не вызывалась, — по крайней мере, отчасти, — какими-нибудь личными интересами. Вдобавок он принадлежал к духовному сословию, находив­шемуся в антагонизме со служилым классом. Но у нас нет никакого основания для того, чтобы заподозрить искренность совсем еще моло­дого тогда А. Кантемира. Дело тут не в искренности и не в объеме знаний, а во взгляде на самодержавие, как на самый надежный залог дальнейшего просвещения России. «Ученая дружина», восторженно пре­возносившая просветительную деятельность Петра, была горячей сто­ронницей просвещенного деспотизма.



1) Корсаков, назв. соч., стр. 154—155.

207


Таким образом, получилось нечто парадоксальное; диалектика рус­ского просветительного движения приводила к тому, что от мысли о по­литической свободе отмахивались как раз те, которые, в своем качестве наиболее просвещенных людей, казалось, должны были бы горячее всех остальных дорожить ею. Иначе сказать: просвещение становилось у нас источником своеобразного политического обскурантизма.

Нечто подобное этому парадоксальному явлению мы видим и на Западе, где просветители тоже питали веру в просвещенный деспо­тизм, или, — что будет в данном случае более точным выражением, - абсолютизм. Но там явление это было гораздо менее долговечно. У нас же и в XIX веке в среде прогрессистов долго не исчезало то убеждение, что правительство должно и может идти впереди «общества». В этом заключается одна из относительных особенностей развития нашей общественной мысли, коренящихся в относительных особенностях на­шего исторического процесса.



глава V

Общественная мысль в изящной литературе

I

Историки русской литературы не всегда были справедливы в своем отношении к первым нашим деятелям в области художественного твор­чества пореформенной эпохи. У нас до сих пор довольно значительно распространен тот взгляд, что первоначально наша изящная литература отличалась полным или почти полным отсутствием содержания. Так, например, еще совсем недавно один исследователь утверждал:



«Для новой зарождающейся светской литературы, без сомнения, прежде всего необходимо было освоиться с формой. Начало этому было положено Кантемиром. Его сатиры часто совершенно отрешены от жизни и современной действительности, и в этом их главный недостаток. Однако важно то, что благодаря ему приобретает права гражданства известная литературная форма. Раз она есть, при дальнейшем развитии литера­туры найдется для нее и живое содержание».

Это несправедливо и с точки зрения теории и с точки зрения фактов.

Вообще говоря, форта тесно связана с содержанием. Правда, бы­вают эпохи, когда она отделяется от него в более или менее сильной степени. Это — исключительные эпохи. В такие эпохи или форма отстает от содержания или содержание от формы. Но надо помнить, что содержание отстает от формы не тогда, когда, литература только еще начинает развиваться, а тогда, когда она уже склоняется к упадку — чаще всего вследствие упадка того общественного класса или слоя, вкусы и стремления которого в ней выражаются. Примеры: декадент­ство, футуризм и прочие им подобные литературные явления наших дней, вызванные духовным упадком известных слоев буржуазии. Лите­ратурный упадок всегда выражается, между прочим, в том, что формой

209


начинают дорожить гораздо более, нежели содержанием. Но содержание так тесно связано с формой, что пренебрежение к нему быстро влечет за собою сначала утрату красоты, а потом и полное уродство формы. Для примера опять укажу на декадентство и футуризм в литературе и еще, пожалуй, на кубизм в живописи. Но в те эпохи, когда еще только начинается развитие литературы (шли искусства), происходит явление, прямо противоположное тому, которое мы наблюдаем в эпохи упадка. Тогда не содержание отстает от формы, а наоборот — форма от содер­жания. И это как нельзя лучше видно на примере сатир Кантемира, будто бы совершенно лишенных содержания и оторванных от жизни. Мысли, в них содержащиеся, таковы, что некоторые из них до сих пор вполне сохранили свое значение (например, мысли о воспитании). Но форма, в которую облечены эти мысли, такова, что теперь уже нельзя читать Кантемира без довольно большого усилия. Да и> после Канте­мира литературе нужно было долго и много поработать над собой для того, чтобы стать в самом деле изящной, т. е. чтобы найти подходя­щую форму для того содержания, которым она располагала и которое в каждое данное время определялось общественными отношениями России.

В период своего «примирения с действительностью» Белинский, как известно, недолюбливал сатиры. Но под конец своей жизни он относился к ней совсем иначе, и тогда он с удовольствием и, скажу, с гордостью отмечал, что наша литература, начавшись сатирой, была для нашего общества живым источником даже практических нравствен­ных идей, и что в лице Кантемира она объявила нещадную войну неве­жеству, предрассудкам, сутяжничеству, ябеде, крючкотворству, лихоим­ству и казнокрадству, которые она застала в старом обществе не как пороки, но как правило жизни, как моральное убеждение. Этот отзыв Белинского о сатире Кантемира нимало не противоречит действитель­ности. Но спрашивается, могла ли бы эта сатира явиться источником нравственных идей для кого бы то ни было, могла ли бы она вести войну с общественными пороками, если бы она была лишена содержания и оторвана от жизни?

Та мысль, что выработка формы явилась едва ли не исключитель­ным делом нашей литературы в течение XVIII и отчасти даже XIX сто­летия, была твердо и ясно высказана у нас Н. Г. Чернышевским. Но у него она еще не имела того общего значения, какое придал ей цити­рованный мною выше исследователь. Во-первых, Чернышевский делал исключение именно для того «сатирического направление, которое,

210


по его словам, «всегда составляло самую живую или, лучше сказать, единственную живую сторону нашей литературы». Во-вторых, все, что было за пределами сатиры, грешило, как говорил он, отсутствием содер­жания не только в XVIII веке, но и в XIX, — вплоть до появления Гоголя. Чернышевский утверждал, что многие его современники уже не удовле­творялись содержанием Пушкинской поэзии. «Но у Пушкина, — при­бавлял он, — было в сто раз больше содержания, нежели у его спод­вижников, взятых вместе». В поэзии этих последних почти совсем не было содержания: «форма была у них почти все, под формою не найдете у них почти ничего» 1).

С этим едва ли согласятся современные нам исследователи. Да и невозможно согласиться с этим. Невозможно потому, что нас теперь уже не удовлетворяет точка зрения просветителей: ход общественного к литературного развития представляется нам уже в другом свете.

Чернышевский находил, что сатирическое направление изящной литературы правильнее было бы назвать критическим. А критическое направление он определял как направление, которое, «при подробном изучении и воспроизведении явлений жизни, (проникнуто сознанием о соответствии или несоответствии изученных явлений с нормами разума и благородного чувства» 2).

Он был убежден, что сознание такого соответствия или несоответ­ствия было, до выступления Гоголя, слишком мало развито у деятелей нашей изящной литературы. Поэтому он и говорил, что вплоть до эпохи Гоголя литература эта была почти совсем лишена содержания и что Гоголь впервые пробудил в нас сознание о нас самих.

Как и все просветители, он слишком склонен был принимать за абсо­лютную ту «норму разума и благородного чувства», которой держался он со своими единомышленниками. Он забывал, что норма эта изме­нялась вместе с изменением обстоятельств времени и места. Так как его собственные разум и благородное чувство во многих отношениях очень сильно отличались от разума и благородного чувства литератур­ных деятелей прежних эпох, то он и полагал, что для этих деятелей форма была почти все, а за формой у них не было почти ничего.

Это — точка зрения рационализма. В настоящее время мы пред­почитаем смотреть на явления общественного развития не с рационали­стической, а с исторической точки зрения.



1) Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. II, стр. 13. Между сподвижниками Пушкина Чернышевский называет Языкова, Козлова и проч.

2) Там же, стр. 12; примечание первое.

211


Как не однажды сказано выше, первые литературные деятели после Петровской эпохи сами были, в известном смысле, усердными просвети­теля/аи. Отнюдь не случайным явилось то обстоятельство, что Татищев написал «Разговор о пользе наук и училищ», а первой сатирой Канте­мира была сатира «На хулящих учение». В предисловии к ней Кантемир говорил: «Сатиру можно назвать таким сочинением, которое, забавным слогом осмеивая злонравие, старается исправлять нравы человеческие. Потому она в намерении своем со всяким другим нравоучительным сочинением сходна». Совершенно понятно, что при таком взгляде на задачу сатиры он не мог быть равнодушен к содержанию своих сатири­ческих произведений. Но следует помнить при этом, что уже с первых шагов нашей литературы нравоучительный элемент сильно проникал у нас даже в такие отрасли ее, которые вовсе не -имели прямого отно­шения к морали.

II

В предисловии к той же сатире Кантемир признавался: «Я в сочи­нении своих (сатир. — Г. П.) наипаче Горацию и Боалу, французу, после­довал, от которых много занял, к нашим обычаям присвоив». Тут в немногих словах дана правильная оценка деятельности нашего пер­вого сатирика; он «последовал» и Горацию и «Боалу, французу», да и не только им: он брал свое добро всюду, где находил его. Но, «после­дуя» иностранным писателям, он «присваивал» заимствованное к рус­ским «обычаям». Как именно делал он это, показывает история пятой его сатиры, рассказанная в примечаниях к ней.



«Стихотворец, пред отъездом в чужие края, — читаем мы там, — сочинил было сатиру, на подражание осьмой Боаловой, которая надпи­сана на человека; но потом, усмотрев, что (его собственная сатира. — Г. П.) почти вся состояла из речей французского сатирика, выбрав из нее малую часть стихов, составил себе такую сатиру». Но пятая сатира — одна из самых длинных Кантемировых сатир. Заимствованная им у Буало «малая часть стихов» почти совсем пропадает в том, что «составлено им самим». И это, им самим составленное, имеет очевидное и непосредствен­ное отношение к русской общественной жизни. Кто читал пятую сатиру, тот, наверно, не забыл поистине превосходного описания всеобщего пьянства в праздничный день:

...еще не обедал

Было народ, и солнце полкруга небесна

Не пробегло, а почти уж улица тесна

212

Была от лежащих тел. При взгляде я первом



Чаял, что мор у вас был, да не пахнет стервом,

И вижу, что прочие тех не отбегают

Тел люди, и с них самых ины подымают

Руки, ины головы тяжки и румяны;

И слабость ног лишь не даст встать; словом, все пьяны...

Я с удовольствием продолжил бы эту выписку, если бы она не была длинна и без того. В ней поражает не оторванность от жизни, а, на­против, реализм воспроизведения одного из самых непривлекательных народных «обычаев». Точно так же прямо из жизни выхвачен образ купца, очень заботливо соблюдающего все церковные обряды и в то же время бессовестно обманывающего своих покупатели. На упрек в обмане богомольный купец (он торговал водкой) отвечает:

Кроме того, что товар дорог мне приходит

В лавку; сколько, знаешь ли, в подарках исходит

Судье, дьяку и писцу, кои пишут, правят

И крепят указы мне? И сколько заставят

В башмаках одних избить, пока те достану?

Сколько ж даром испою? Сеньке и Ивану

Ходокам, и их слугам, что и спят с стаканом?

Все эти взяточники и все эти полицейские служители, которые даже «спят с стаканом», опять заимствованы были не из «Боаловой» сатиры, а прямехонько из русской жизни. Но, может быть, всего удачнее в пятой сатире Кантемира описание судьбы временщика. Мне очень хочется напомнить читателю это превосходное описание:

Болваном Макар вчерась казался народу,

Годен лишь дрова рубить или таскать воду;

Никто ощупать не мог в нем ума хоть кроху,

Углем черным всяк пятнал совесть его плоху. Улыбнулося тому ж счастие Макару,

И сегодня временщик: уж он всем под пару Честным, знатным, искусным людям становится, Всяк уму наперерыв чудну в нем дивится,

Сколько пользы от него царство ждать имеет!

Тогдашние русские люди, видавшие немало таких временщиков, должны были признать, что портрет совершенно сходен со своим ори­гиналам...

Не могли они не согласиться и с тем, что дальнейшая судьба вре­менщика тоже изображена Кантемиром с полной точностью:

213

...Макар скоро поскользнулся



На льду скользком; день его светлый столь минулся

Спешно, сколь спешно настал; в прежну вдругорь сходит Глупость свою, и с стыдом в печали проводит

Достальную бедно жизнь между соболями.

Кои на место его спешат, ждут и сами

Часто тот же себе рок; однако ж пихает

Друг друга, и на-прерыв туда поспешает.

Да, именно так и бывало: победители спешили насладиться своей победой и роскошествовали в Петербурге, а побежденные отправлялись в Сибирь, где и проводили остаток своей жизни «между соболями». Тот факт, что Кантемир заклеймил своей насмешкой эту беспощадную взаимную борьбу аппетитов и честолюбий, еще раз свидетельствует о том, как близка была его сатира к нашей тогдашней общественной жизни.

Если мы сравним его пятую сатиру с восьмой сатирой Буало, в подражание которой она была написана, то, не возвращаясь к ска­занному выше о незначительности размеров прямого заимствования, сделанного русским сатириком у французского, мы придем к такому выводу:

Произведение Буало несравненно выше произведения Кантемира в смысле формы. Но при этом оно беднее его конкретным, прямо из жизни взятым содержанием.

Этот вывод может быт полезен для проверки некоторых, к сожа­лению до сих пор весьма распространенных у нас мнений о русской литературе XVIII века.

Недостаток теста не позволяет мне подробно рассматривать здесь содержание других сатир Кантемира. Скажу только, что если пятая сатира его едва ли не самая содержательная, то все-таки ни в одной из остальных автор не отрывается от жизни.

Возьмем хотя бы шестую сатиру, написанную на отвлеченную тему «о истинном блаженстве».

Кантемир доказывает в ней преимущества умеренности:

Тот в сей жизни лишь блажен, кто малым доволен,

В тишине знает прожить, от суетных волен

Мыслей, что мучат других, и топчет надежну

Стезю добродетели к концу неизбежну.

На первый взгляд могло бы, пожалуй, показаться, что это рассуж­дение о преимуществах умеренности осуждено вращаться в области аб­стракции. Но это не так. К убеждению в выгодах умеренности Кантемир пришел не посредством отвлеченных соображений, а путем близкого

214

знакомства с тон же общественной жизнью, которая так хорошо изо­бражена им в пятой сатире. Мораль сатиры «О истинном блаженстве» представляет собою логический вывод из наблюдений именно над этой жизнью.



Исследователи, занимавшиеся моралью Кантемира, не всегда при­нимали это в соображение и потому сильно ошибались в своем сужде­нии о ней. Я уже говорил об этом в другой связи. Но на этом стоит остановиться.

Моральная философия Кантемира, по мнению Галахова, стыдлива и несмела, как его характер: «Она проповедует добро, боясь, поражает порок, краснея. Это не мораль во всей ее неприкосновенности, это полу­мораль, близкая к равнодушию, к индифферентизму. Неудивительно, что Кантемир так увлекался Горацием, который в нравственности тоже «брал не с высока», стремясь лишь к покою, к приятной умеренности и к беззаботности о будущем дне».

У Галахова вышло, что Кантемир, подобно Горацию (см. стр. 93 и след.), не преследует общественных недостатков, а «только смеется» над ними.

Но каким же способом сатирик преследует общественные недо­статки? Он именно «только» смеется над ними. У него вообще нет дру­гого оружия, кроме оружия насмешки. И вопрос вовсе не в том, пре­следует ли он общественные недостатки или же «только» смеется над ними, а в том, как он смеется. Сообразно настроению сатирика, его на­смешка принимает самые различные тоны. И если мы прислушаемся к тону сатир Кантемира, то мы найдем, что он вовсе не так «ровен», как это казалось Галахову. Недаром обижались на Кантемира осмеянные им современники. Да что современники! Даже объективному историку С. М. Соловьеву трудно было помириться с тем тоном, каким Кантемир отзывался о духовенстве. Почтенный ученый ворчал: «Говоря о зависти, Кантемир непременно выставит зависть попов соборных... Кантемир не пропустит укорить попа и за то, что он «молитвы ворчит, спеша сума­сбродно, сам не зная, что поет». Посмеется и над аппетитом поповской семьи» и т. д. 1)

Согласитесь, что подобные насмешки, что такой «ровный тон» са­тирика мог навлечь на него серьезные преследования. Но другим, дей­ствительно «ровным», тоном Кантемир и не способен был писать. Он сам говорил о себе в сатире четвертой («К музе своей»):

1) С. М. Соловьев, История России, кн. 4, стр. 1496—1497.

215


...Я знаю, что когда хвалы принимаюсь

Писать, когда, Муза, твой нрав сломить стараюсь, Сколько ногти ни грызу и тру лоб вспотелый,

С трудом стишка два сплету, да и те не спелы, Жестки, досадны ушам, и на те походят,

Что по целой азбуке святых житье водят.

Дух твой ленив, и в зубах вязнет твое слово

Не забавно, не красно, не сильно, не ново;

А как в нравах вредно что усмотрю, умняе

Сама ставши, под пером стих течет скоряе. Чувствую сам, что тогда в своей воде плавлю

И что чтецов я своих зевать не заставлю.

Проворен, весел спешу, как вождь на победу

Или как поп с похорон к жирному обеду.

Белинский, невысоко ставивший Кантемира как поэта, говорил, что в своих сатирах он выступал публицистом, писавшим о нравах «энерги­чески и остроумно». Это суждение гораздо более справедливо, нежели отзыв Галахова. Но кто энергично пишет об общественных недостатках, тот, очевидно, далек от индифферентизма.

Уподобление тона сатир Кантемира тону сатир Горация неоснова­тельно, потому что у Кантемира преобладает тон негодования или, по крайней мере, сильного неудовольствия, а у Горация тон веселой шутки. Да, — как отмечено мною раньше, — Кантемир и не мог писать тоном Горация, так как слишком не похоже было положение России времен «ученой дружины» на положение Рима эпохи Августа. Римляне назван­ной эпохи, в самом деле, стали индифферентистами, изверившись в идеал старой республиканской добродетели, а «ученая дружина» крепко дер­жалась за свой идеал, правда, совсем не республиканский. Кантемир схо­дился с Горацием, собственно, только в склонности к «златой умеренно­сти». Но склонность эта даже и у Горация не вполне достойна того без­условного порицания, с каким относился к ней Галахов, — да и не он один, — у Кантемира же она является неоспоримым признаком значи­тельной возвышенности нравственных понятий. Чтобы убедиться в этом, нужно только принять в соображение исторические условия.

III


Равнодушие к общему благу, распространившееся в Риме вследствие постепенного упадка республиканского строя, сопровождалось жаждой наживы и стремлением к грубым материальным наслаждениям: об этом

216


свидетельствует, между прочим, сам Гораций, который, в своем первом послании к Меценату, жалуется, что все в один голос кричат:

Cives, о cives! quaerenda pecunia primum est; Virtus post nummos.

При таком настроении римского общества проповедь «златой уме­ренности» возникла, как реакция против неумеренной жадности к деньгам. Разумеется, она оставалась бессильной, так как ровно ничего не изменяла в тех общественных отношениях, которыми вызвано было пре­небрежение к старозаветной римской добродетели. Да она и не задава­лась целью какого бы то ни было общественного переворота. Сознавая свое бессилие, она сама, — и вполне естественно, — проникалась скеп­тицизмом. Восхищаться ею невозможно; но все-таки не следует забывать, что всякий, кто способен был вести такую проповедь, тем самым дока­зывал свою неспособность дойти до того нравственного падения, до ка­кого дошло огромное большинство тогдашних римских граждан.

Мы уже знаем, что Кантемир перевел «Послания» Горация. Инте­ресующее нас место первого послания к Меценату гласит в его переводе так:

...Граждане, граждане!

Деньги вы прежде всего доставать трудитесь, Добродетели потом...

Кантемиру нравилось, что «Гораций сам всегда говорит и показать тщится неосновательность сего правила: Virtus post nummos» 1). И наш русский сатирик «сам всегда говорил и показать тщился» то же самое своим современникам. Он призывал к умеренности в таком обществе, в котором жажда наживы и грубых материальных наслаждений тоже становилась, — хотя и не по тем же самым причинам, по каким это произошло в Риме, — беспредельной.

Характеризуя состояние нравственности нашего правящего класса в царствование Анны, кн. М. Щербатов, в своей известной книге о по­вреждении нравов в России, говорит, что тогда господствовали «презре­ние божественных и человеческих должностей 2), зависть, честолюбие, сребролюбие, пышность, уклонность, раболепность и лесть, чем каждый мнил свое состояние сделать и удовольствовать свои хотении».

Хотя риторический тон этой характеристики может подать повод к сомнению в ее правильности, но нельзя не признать, что она очень

1) Кантемир, Сочинения, т. I, стр. 400, примечание к стиху 76.

2) Тогда «должностями» назывались у нас обязанности.

217


близка к истине. Высший круг правящего класса, — тот его круг, ко­торый, «толпясь у трона», распоряжался судьбами всей страны, — в са­мом деле обнаруживал полное презрение к «божественным и человече­ским должностям» 1). И вот в такой-то среде, где господствовали «за­висть, честолюбие, сребролюбие, пышность, уклонность, раболепность и лесть», явился человек, проповедовавший совсем другой идеал, утвер­ждавший, что счастье совсем не там, где его ищет нравственно и ум­ственно неразвитое большинство:

Малый свой дом, на своем построенный поле,

Кое дает нужное умеренной воле,

Не скудный, не лишний корм, и средню забаву,

Где б с другом с другим я мог, по моему нраву

Выбранным, в лишны часы прогнать скуки бремя,

Где б, от шуму отдален, прочее все время

Провожать меж мертвыми греки и латины,

Исследуя всех вещей действа и причины,

Учася знать образцом других, что полезно,

Что вредно в нравах, что в них гнусно иль любезно:

Желания все мои крайни составляет.

В этом идеале нет ничего радикального. Это, действительно, идеал «златой умеренности». Но умеренность Кантемира не имеет ничего об­щего с умеренностью и аккуратностью Молчалина. Он советует не уни­жаться, а беречь свое человеческое достоинство, не угождать тем, от которых можно чем-нибудь попользоваться, а учиться, «исследуя всех вещей действа и причины». В тогдашнем обществе человек, проповедовавший такую умеренность, являлся настоящим «учителем жизни». Правда, что общественные отношения России, которыми обусловлива­лась в последнем счете и крайняя развращенность высшего круга пра­вящего класса, нисколько не изменялись вследствие проповеди Канте­мира. Влияние этой проповеди оставалось очень слабым уже по одному тому, что невелик был круг его читателей. Его сатиры долго оставались рукописными. Он приготовил их к печати только в 1743 году. Но и тогда издание их не состоялось, так что впервые они появились девятнадцать лет спустя, в 1762 году, после того, как они вышли за границей во фран­цузском и немецком переводах. Однако, хотя непосредственное влияние сатир Кантемира было очень слабо, оно шло не против исторического движения, a в его направлении. Число людей, способных увлекаться нау-

1) Так же мало помнил он о них и при предшественниках Анны, — Петре II н Екатерине I, — но от этого было не легче.

218


кой и пренебрегать рада нее жизненными благами низшего рода, хотя и медленно, но все-таки увеличивалось на Руси, а по мере того, как увеличивалось это число, увеличивалось и влияние того идеала, к кото­рому стремился Кантемир. Можно сказать, не впадая в парадокс, что если со временем даже весьма умеренный Галахов стал находить идеал Кантемира недостаточно строгим, — т. е. если нравственные понятая европеизованных русских людей значительно изменились к лучшему, — то это произошло не без влияния Кантемира.

IV

Habent sua fata scriptores! Кантемиру не повезло. Его обвиняли в умеренности исследователи, взгляды которых были как нельзя более далеки от радикализма. Это само по себе несколько странно. Но, по­жалуй, еще более странно, что обвинять его вошло в привычку и что теперь его обвиняют, даже не давая себе труда заново пересмо­треть его «дело». Само собою понятно, что при этом совершаются не­простительные промахи.



И. Я. Порфирьев утверждает, например, что, для избежания борьбы, гонений или неприятностей, Кантемир «советует и в выборе между прав­дой и неправдой держаться также середины и даже позволяет быть злым, если без вреда себе нельзя быть добрым».

В подтверждение этого приводится, во-первых, короткий отрывок из второй сатиры Кантемира, дополняемый еще более коротким отрыв­ком из седьмой его сатиры.

Остановимся сначала на этом последнем отрывке. Вот он:

Не льзя ль добрым быть? будь зол, своим не к изъяну;

Изряднее всякого убегать порока

Не льзя ль? укрой лишнего от младенча ока.

По привычке повторяя ставшее ходячим обвинение против Канте­мира, И. Я. Порфирьев не заметил, что в строках, им приведенных, говорится не о том, каков должен быть идеал взрослых, а о том, как должны взрослые воспитывать своих детей. Кантемир говорит им: если вы сами порочны, то постарайтесь, по крайней мере, скрывать свои по­роки от глаз ваших детей, чтоб они не начали подражать дурному при­меру. И он подробно разъясняет свою мысль:

Гостя когда ждешь к себе, один очищает

Слуга твой двор и крыльцо, другой подметает

И убирает весь дом, третий трет посуду.

219

Ты сам над всем настоишь, обежишь повсюду, Кричишь, беспокоишься, боясь, чтоб не встретил Глаз гостев малейший сор, чтоб он не приметил Малейшу нечистоту; а ты же не тщишься Поберечь младенцев глаз; ему не стыдишься Открыть твою срамоту. Гостя ближе дети,



Большу бережь ты для них должен бы имети.

Итак, старик советует: закрой свою срамоту от невинного дет­ского взора 1), а историк литературы уверяет, что покладистый сатирик отводит «срамоте» место в своем идеале. Где же тут справедливость? Но это не все.

Наши строги« исследователи почему-то упускали в данном случае из виду, что в лице Кантемира они имеют дело с одним из птенцов Пет­ровых, которые имели полное основание, — я чуть было не сказал: «должность», — опасаться вредного влияния старой Московской Руси на новую, пореформенную Русь. В той же сатире, говорящей, повторяю, не об идеале, а о воспитании, Кантемир с любовью указывает на Петра Первого, который:

...Сам странствовал, чтобы подать собою Пример в чужих брать краях то, что над Москвою Сыскать не льзя: сличные человеку нравы

И искусства...

Наконец, — last not least, — наш горячий поклонник Петра был сы­ном XVIII века, вполне правильно приписывавшего огромное значение воспитанию вообще, а в процессе воспитания — примеру. В той же са­тире Кантемира мы читаем:

Большу часть всего того, что в нас приписуем Природе, если хотим исследовать зрело, Найдем воспитания одного быть дело.

Это — мысль Локка, у которого Кантемир почти целиком заимство­вал свой взгляд на воспитание 2). Как много значил в глаза« нашего ав­тора пример, видно из следующих его строк:



1) В примечании к стиху, начинающемуся словами: «Нельзя ли добрым быть», говорится: «Буде тебе трудно унять свои страсти и воздержаться от злонравий, по крайней мере укрывай свои злые поступки от глаз детей твоих; будь зол, но не вреду твоих детей». Яснее ясного, что здесь речь идет о нравственном вреде дурного примера.

2) См. «Some thoughts concerning education», § 32, в четвертом томе сочине­ний Локка, Лондон 1767, стр. 15

220

Пример наставления всякаго сильняе:

Он и скотов следовать родителям учит.

Орлий птенец быстр летит, щенок гончий мучит

Куриц во дворе, лоб со лбом козлята сшибают.

Утята лишь из яйца выдут, плавать знают.

Не смысл учит, не совет: того не имеют,

Сего не льзя им подать; подражать умеют...

Подражать порочным родителям значит упражняться в порочности. Вот почему, и только поэтому, Кантемир желал бы, чтоб испорченные родители, по крайней мере, скрывали свою «срамоту» от детей. Что можно возразить против такого желания?

И. Я. Порфирьев осуждает еще то мнение, высказанное Кантемиром во второй своей сатире, что мы не всегда обязаны высказывать правду:

...Лучшую дорогу

Избрал, кто правду всегда говорить принялся,

Но и кто правду молчит, виновен не стался,

Буде ложью утаить правду не посмеет:

Счастлив, кто средины той держаться умеет...

И еще раньше Порфирьева мнение это осуждалось 1), как недостойное человека, способного доработаться до строгих правил нравственности. Но и в этом случае упрек, выдвигавшийся против Кантемира, был лишен основания. Можно строго критиковать, как это и делал Гегель, Кантону теорию нравственности. Однако никто не скажет, что Кант не был достаточно строг в своих практических нравственных требованиях. Но и строгий Кант совершенно согласился бы с Кантемиром. Известны его слова: «Если все, что говоришь, должно быть истинным, то тем не менее человек не обязан высказывать гласно всякую истину» 2).

В данном случае имеют значение и обстоятельства, подавшие Канту повод написать эти слова. Король Фридрих-Вильгельм II в именном указе выразил ему свое неудовольствие за его взгляд на христианскую веру, высказанный в книге «Религия в пределах чистого разума». Кант не мог, конечно, отказаться от этого взгляда. Но он счел себя нрав­ственно обязанным впредь не высказывать его. Он ответил королю, что будет воздерживаться «от всякого публичного изложения всего, касаю­щегося религии». И он свято выполнял это обещание вплоть до восшест­вия на престол нового, свободнее мыслившего короля.

1) Особенно Галаховым.

2) См. Куно Фишер, История новой философии, т. IV, Им. Кант. СПБ. 1901, стр. 97.

221


Я полагаю, что на месте Канта французский просветитель повел бы себя иначе. Он счел бы себя в праве распространять, при случае, свой взгляд на религию, несмотря на то, что король резко осудил его. Можно ли было заключить отсюда, что нравственные правила французских про­светителей отличались большею или, — если угодно, — меньшею стро­гостью, нежели нравственные правила кеиигсбергского философа? Не ду­маю. Все, что мы могли бы сказать здесь, сводится к тому, что в поли­тическом смысле Кант был настроен не так, как французские просветители, и что ему было чуждо оппозиционное настроение этих последних.

Мольеров Альсэст требовал, чтобы люди всегда и везде высказывали все, что думают:

Je veux que l'on soit homme et qu'en toute rencontre

Le fond de notre coeur dans nos discours se montre,

Que ce soit lui qui parle, et que nos sentiments

Ne se masquent jamais sous de vains compliments l).

На это его друг Филэнт возражает:

II est bien des endroits où la pleine franchise

Deviendrait ridicule et serait peu permise;

Et parfois, n'en déplaise à votre austère honneur,

II est bon de cacher ce qu'on a dans le coeur 2).

Кто прав? Оба правы. Справедливо то, что обязательна правдивость. Но справедливо и то, что полная откровенность нередко становится не­позволительной и даже смешной. Чем разрешается это противоречие? Не рассудком, а нравственным чутьем, которое учит, когда надо выска­зать правду и когда можно и даже следует хранить ее про себя. Тут тоже все зависит от обстоятельств. И не только от обстоятельств лич­ной жизни собеседников, а также и от условий эпохи. В XIX веке у нас



1) Надо быть мужем и всегда выражать словами то, что лежит на сердце. Пусть говорит именно сердце, и пусть наше мнение никогда не прикрывается пу­стыми комплиментами.

2) Очень часто полная откровенность была бы смешна и непозволительна; и как бы ни возмущалась этим ваша суровая правдивость, иногда хорошо таить то, что лежит у нас на сердце. — Интересно, что сам Альсэст не сразу решился вы­сказать свое отрицательное мнение о сонете Оронта. А еще более замечательно, что он соглашался назвать этот сонет хорошим, если король прикажет ему это. Стало быть, при таком исключительном условии он готов был идти дальше Канта, согласившегося только молчать.

222


появились свои Альсэсты: вспомните Базарова с его грубоватой, но по­чти беспредельной правдивостью. Но когда появились Базаровы, ими на­верно стали возмущаться многие из тех, которые прежде сами упрекали Кантемира в нравственном эклектизме, за то его мнение, что не всегда следует говорить все, что думаешь.

Как бы там ни было, несомненно, что в эпоху Кантемира правди­вость Базаровых была просто-напросто немыслима.

Ход исторического развития обеспечит Альсэсту возможность уда­литься от всяких сношений со своими развращенными современниками 1). Точно так же Базаровы могли сказать себе, как говаривал раньше их Чацкий: «прислуживаться тошно» — и посвятить свои силы естество­знанию. Европеизованные дворяне времен Кантемира не пользовались даже и такой ограниченной свободой. Как и все их сословие, они обя­заны были служить. А кто служил, тому необходимо было, если не при­служиваться, — этого можно было избежать, следуя дорогой Кантемиру «златой умеренности», — то практиковать еще с гораздо бóльшим усер­дием, чем Кант, искусство «держания языка за зубами...»

V

Белинский сказал, что, каков бы ни был талант Сумарокова, его нападки на «крапивное семя» всегда будут заслуживать почетного упо­миновения от историка русской литературы.



Против этого можно возразить одно: Сумароков (1718 — 1777 г.г.) заслуживает почетного упоминовения не только за свои нападки на «крапивное семя».

Историк русской литературы с одобрением отзовется о тех требованиях, которые он предъявлял писателю вообще и стихотворцу в част­ности:

Стихи писать не так легко, как многим мнится;
Незнающий одной и рифмой утомится.

Не должно, чтоб она в плен нашу мысль брала;

Но чтобы нашею невольницей была...

В другом месте той же своей «епистолы» («О стихотворстве») он повторяет:

Нечаянно стихи из разума не льются,

И мысли ясные невежам не даются.



1) См. монолог его в первом явлении пятого действия.

223


А в конце ее мы встречаем поистине золотые слова:

Все хвально: драма ли, эклога или ода: Слагай, к чему влечет тебя твоя природа; Лишь просвещение, писатель, дай уму!..

Н не следует думать, будто в его глазах просвещение являлось до­статочным условием успешного поэтического творчества. При отсутствии страсти «стихотворство» останется холодным, — утверждал он, — как бы ни углублялся в него писатель «мыслию». Известно, что тем, которые хо­тели писать элегии, он советовал предварительно влюбиться 1). Конечно, не все хорошие элегии обязаны своим происхождением этому средству, которого нельзя не признать слишком героическим. Однако совет хо­рош хоть тем, что показывает нам, какую важность приписывал Сумароков чувству.

Большой заслугой Сумарокова перед русской литературой является твердое и настойчиво высказывавшееся его убеждение в том, что —

Прекрасный наш язык способен ко всему.

В течение всей своей литературной деятельности он неизменно хра­нил это убеждение и, как умел, очень заботился о чистоте русского языка 2).

Очень ошибаются те исследователи, которые, подобно Н. Буличу, находят, что сатиры Сумарокова были содержательнее сатир Кантемира. Они, наоборот, беднее их содержанием. Но несомненно, что сатириче­ские произведения автора «Хора к превратному свету» заключают в себе немало интересного и помимо действительно ядовитых нападок на при­казных. В качестве сатирика Сумароков ставил себе цель гораздо более широкую, нежели борьба с «крапивным семенем». Уже в первой своей сатире («Пиит и друг его») он говорит:

Где я ни буду жить, в Москве 3), в лесу, иль поле, Богат или убог, терпеть не буду боле,



1) Коль хочешь ты писать, так прежде ты влюбись...

2) Язык наш сладок, чист и пышен и богат;

Но скупо вносим мы в него хороший склад.

Так чтоб незнанием ево нам не бесславить,

Нам должно весь свой склад хоть несколько поправить.

Не нужно, чтобы всем над рифмами потеть,

А правильно писать потребно всем уметь (Ср. его же «басенку» «Порча языка»).



3) В стихотворных своих сатирах Сумароков писал собственные имена с ма­ленькой буквы.

224


Без обличения, презрительных вещей.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Доколе дряхлостью иль смертью не увяну, Против пороков я писать не перестану.

Какие именно общественные и нравственные явления относил он к области порочных, это лучше всего показывает названный мною выше «Хор к превратному свету».

Синицу, прилетевшую из-за моря, спрашивают, каковы «обряды» в чужих странах. Она отвечает, что там все превратно: воеводы — прав­дивы, приказные не берут взяток, купцы не обманывают, пьяные по ули­цам не ходят, людей на улицах не режут, ораторы не мелют вздору, сти­хотворцы не кропают виршей и, что для нас, пожалуй, всего интереснее:

С крестьян там кожи не сдирают, Деревень на карты там не ставят:

За морем людьми не торгуют.

Эти три последние черты «превратных» заморских «обрядов» осо­бенно интересны ввиду того, что Сумароков был, как известно, убеж­денным сторонником крепостного права. Некоторые исследователи не без удивления спрашивали себя: как же согласить это его убеждение кре­постника с его злыми нападками на дурных помещиков? Но здесь, соб­ственно говоря, нечего соглашать. Честные идеологи всякого данного об­щественного порядка, основанного на подчинении одного класса (или сословия) другому, всегда восставали против злоупотребления теми ис­ключительными правами, которыми пользовался господствовавший класс. И чем искреннее было и« убеждение в том, что существование таких орав необходимо для общей пользы, тем энергичнее восставали они против злоупотребления ими. Лицемерное желание скрыть от нескромных глаз подобные злоупотребления возникает только тогда, когда существующий общественный порядок близится к концу и когда его идеологи сами на­чинают сомневаться в его правомерности. Сумароков был весьма далек от подобных сомнений. Поэтому он и мог, нимало не противореча себе, отстаивать крепостное право и одновременно с эти» жестоко порицать бесчеловечных помещиков. Он верил в солидарность интересов поме­щика с интересами его крепостных. По его мнению, «блаженство» де­ревни состояло не в одном только изобилии помещика, но в общем изобилии всего ее населения. И он говорил, что в качестве «головы» своих подданных помещик обязан сохранять и мизинец, «ибо голова тела

225


и мизинцу состраждет» 1). Жадный помещик не домостроителе а долю-разоритель. Между тем государству необходимо домостроительство, при­умножающее изобилие. Доморазоритель вредит не только своим кресть­янам, с которых он сдирает кожу, но и всему государству. Так рассуждал Сумароков, и насколько было почтенно в его мнении имя домостроителя, настолько презирал он «доморазорителей». Злой и жадный помещик по­ступает «противу права морального и политического». Он — «изверг природы» и, — устами Сумарокова говорил здесь человек XVIII столе­тия, — невежа и во естественной истории и во всех науках, тварь без­грамотная»... 2).

В лице Сумарокова, как и в лице Кантемира, мы имеем дело с идео­логом европеизованной части русского «шляхетства». Этот родовитый воспитанник сухопутного Шляхетного корпуса был, по-своему, очень требователен в отношении к дворянству. Но ему и в голову никогда не приходило, что дворянин может покинуть дворянскую точку зрения. Его седьмая сатира заключает в себе целый свод житейских правил, обяза­тельных, по его убеждению, для честного человека:

Услужен буди всем, держися данных слов,

Будь медлен ко вражде, ко дружбе будь готов!

Когда кто каится, прощай его без мести,

Не соплетай кому ласкательства и лести,

Не ползай — ни перед кем, не буди и спесив;

Не будь нападчиком, не буди и труслив,

Не будь нескромен ты, не буди лицемерен,

Будь сын отечества и государю верен!

Нечего и говорить: «шляхетные» современники Сумарокова далеко ушли бы вперед в смысле нравственного развития, если бы стали после­довательно держаться этих правил! Но, чтобы подвинуться вперед в этом смысле, им, — думал сатирик, — не было надобности восставать против тогдашнего порядка вещей и проникать своим умам за пределы «шляхетного» кругозора. Ум Сумарокова никогда и не проникал за эти пределы 3).

1) В статье «О домостроительстве».

2) О Сумарокове рассказывали, что он не мог слышать равнодушно, когда «в его присутствии называли людей: хамово колено. С сильною досадою вска­кивал он со стула, хватал шляпу, убегал и никогда уже не возвращался в тот ном» (Н. Булич, Сумароков и современная ему критика, стр. 92).

3) «Я, как сын и член отечества, не того по рассудку моему желаю, чтобы древние законы испровержены, а новые установлены были, — говорит он в «Слове Екатерине II», — но чтобы они при случае исправляемы были. На что нет закона,

226


Правда, иногда в его сатире слышится как будто революционная нота. Так, например, рассуждая «о благородстве», он опрашивает:

На то ль дворяня мы, чтоб люди работали,

А мы бы их труды по знатности глотали?

Какое барина различье с мужиком?

И тот, и тот земли одушевленный ком.

На этот вопрос он отвечает в духе, по-видимому, исполненном стре­мления к общественному равенству.

Достоин я, коль я сыскал почтенье сам:

А естьли ни к какой я должности не годен:

Мой предок дворянин, а я не благороден.

Но это не должно вводить нас в заблуждение. Язык Сумарокова идет здесь дальше, нежели его мысль.

В таком же будто бы радикальном духе высказывался еще Кантемир. В его сатире «На зависть и гордость дворян злонравных» Филарет го­ворит Евгению:

Адам дворян не родил, но одно с двух чадо

Его сад копал, другой пас блеюще стадо.

Ноев ковчег с собой спас всех себе равных

Простых земледетелей, нравами лишь славных;

От них мы все сплошь пошли, один поранее

Оставя дудку, соху; другой попозднее.

Из этого, казалось бы, следует то заключение, что надо уничто­жить дворянские привилегии. Но тогдашние наши сатирики не располо­жены были делать из этого подобный вывод. Филарет спешит довести до сведения своего собеседника, что ему известно, «сколь важно» благо­родство и как «много в нем пользы». Сумароков почтительно именует дворян «перьвыми членами отечества». Вероятно, он не способен был и представить себе, как могло бы существовать «отечество», если бы в нем «е было «благородства».

Общественно-политический идеал Сумарокова лучше всего выражен следующими его стихами:

Судьба монархине велела побеждать,

И сей империей премудро обладать;

А нам осталося, во дни ее державы,

Ко пользе общества, в трудах искати славы.

или не обстоятелен закон, или не ясен, на то бы закон сочинился, исправился и изъяснился». Типичное рассуждение



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет