ДЛЯ ЧЕГО ТРЕПАЛИ СЛАВУ И ЗОЛОТО, ИЛИ С КЕМ ЛЕГ В КРОВАТЬ ИЗЯСЛАВ ВАСИЛЬКОВИЧ?
«Единъ же Изяславъ, сынъ Васильковъ, позвони своими острыми мечи о шеломы литовьскыя, притрепа славу деду своему Всеславу, а самъ подъ чрълеными щиты на кроваве траве нритрепанъ литовскыми мечи и с хотию на кров, а тъи рекъ: «Дружину твою, княже, птиць крилы прiоде, а звери кровь полизаша». Не бысть ту брата Брячяслава, ни другаго Всеволода: единъ же изрони жемчюжну душу изъ храбра тела чресъ злато ожерелiе».
«Жены русия въсплакашась, аркучи: «Уже намъ своихъ милыхъ ладъ ни мыслiю смыслити, ни думою сдумати, ни очима съглядати, а злата и сребра ни мало того потрепати».
Испытывая изрядные трудности при переводе глагола трепати, исследователи часто ссылаются на «странности» употребления его форм в этих двух текстах. Соответственно, получаются «странными» и переводы их, не лишенные, однако, заданной трафаретности.
1. «...прибил славу деда своего Всеслава, а сам... прибит литовскими мечами»; 2. «...а злата и серебра совсем не погладить» — таков перевод Д.С. Лихачева, а в «объяснительном переводе» у него же: «Прибил славу деда своего Всеслава, а сам...приласкан литовскими мечами». Несколько иначе у В.И. Стеллецкого: 1.«Приласкал славу деда, а сам... приласкан» (1952), однако позже, в 1967 г. «Поверг славу деда, а сам... повержен»; 2. «...а златом и серебром и подавно не потешиться».
Так что же именно, что конкретно сотворил со «славой Всеслава» юный князь Изяслав? Прибил или приласкал? И как это понимать? Если веер исследовательского воображения натянут между двумя крайними планками — негативной «погубил» и позитивной «приумножил», — то способы передачи более разнообразны: помрачил (А.И. Мусин-Пушкин), погубил (А.Ф. Малиновский), заглушил (В.А. Жуковский), разбил (А.Н. Майков), омрачил (А.К. Югов), смял (С.В. Шервинский), побил (И.И. Шкляревский), затмил (Екатерина II), обновил (В.В. Капнист), прибавил (Е.В. Барсов), превысил (О. Огоновский), прирубил (Н.А. Заболоцкий), приголубил (М. Рыльский). К вышепоказанным колебаниям В.И. Стеллецкого можно добавить и метаморфозу представлений у Л А. Булаховского: от «приласкал» в 1950 году до «убил» в 1958-м.
Совершенно очевидно, что использование диковинного «приласкать мечами» во многом навеяно образом трепания золотом, которое два выдающихся переводчика передали как погладить и потешиться. Ну а что касается самого золота, то такому пониманию способствовал эпизод из «Задонщины», где разгромленные татары кричат, что им уже «хатунь своих не трепати», а также современное «потрепал по щеке (по волосам, по холке)». Так оно и возникло, это устойчивое представление, согласно которому потрепати, применительно к «золоту», означало «держать в руках, осязать, ласкать» (Н.С. Тихонравов) или «гладить, любуясь» (Л.A. Булаховский). Что же до указанной версии «приласкать мечами», то в ее поддержку привлекают сочетание «притрепать дубиной» из народной песни о молодой девушке, рассуждающей о том, какой муж ей достанется:
Я старого утреплю да дубиной вязовою....
Да я младого утреплю да своей ручкой правою...
Такого же рода каламбур переводчики углядели и в случае с «литовскими мечами». «Только глагол «приласкать» передает правильный смысл игры слов, которая, несомненно, имеется в оригинале», — обосновывал свой первый перевод В.И. Стеллецкий. Но, делая такие выводы, исследователи не задаются вопросом, какое же из значений трепати можно считать первичным. Между тем значение, исходное для этого глагола (с приставками по-, при-, у-, рас-), крайне далеко отстоит от представления о растрепанной ласками женской прическе. Чешское диал. rostrepac «разбить, расколотить (горшок, посуду и т.п.)», польское trzepnac «ударить» и trzepac «лупить, выбивать», словенское trepati «ударять, бить» и trepalnik «валек прачки» — наглядное тому подтверждение.
Нельзя, однако, согласиться и с другой крайностью — убиением «дедовой славы» в переводах, из-за чего чуть ли не ко всем случаям употребления глагола стали подтягивать болг. утрепа, трпя «убиваю» и даже сканд. drepa «убивать» (ср. y Л.E. Махновца: «погубивславу... асам погублений...; а злота i срiблатогоне мало загубити»). Разве ж не понятно, что как ласки, так и убийство, передаваемые этим глаголом, — суть лишь частные случаи «ударов, ударения» разной силы и интенсивности? Ведь и современный массаж есть лишь форма того же «трепания». Точно так же, как бить и убить — слова одного корня.
Чтобы правильно сориентироваться, надо сравнить между собой несколько отрывков, особо обратив внимание на тот, где «готьскыя красныя девы въспеша на брезе синему морю, звоня рускым златом». Если связь между плачущими русскими женщинами и поющими половецкими («готскими») девушками заслуживает отдельного очерка, то здесь изложим только смысл трех напрашивающихся сопоставлений:
1. Половецкие девы «звонят русским золотом», а русским женам уже «злата нимало того потрепати»; 2. Изяслав «позвони своими острыми мечи», а сам оказался «притрепан литовскими мечи»; 3. черниговцы «звонят в прадеднюю славу», а Изяслав «притрепал славу деда»? Если вычленить из этих текстовых сопоставлений смысловое ядро, то получается:
1) звонить золотом = (по) трепать золото;
2) (по) звонить мечами = (при) трепать мечами;
3) звонить в славу = (при) трепать славу
Глагол трепать все три раза означает «звонить» или «бить, ударять (со звоном)»? Применительно к золоту в разное время, но совершенно верно понимали это слово Д. В. Дубенский: «звонить, бренчать», Н.Ф. Грамматин: «бренчать», О. Огоновский: «побренькувати», А.Н. Майков: «не звякнуть», Н.А. Заболоцкий: «не звенеть», А.К. Югов: «не позвяцати», В. Щурат: «не бренькати, не дзвенiти». Соответственно, русские жены плачут, что им уже не придется наряжаться — не перед кем. Никто не услышит уже звона монист, оплечий и бубенчиков-колтов, т.е. женских золотых и серебряных украшений, из коих некоторые на Украине называли трепiтками, а в Сербии — трепетsиками.
Что касается нашего притрепать мечами («побить со звоном»), то оно через «позвони... мечи о шеломы» выходит на аналогичные «звуковые» сочетания: «гремлеши о шеломы мечи харалужными» и «ту ся саблям потручяти о шеломы», причем последнему глаголу соответствует словен. Trusc — «звон, лязг, грохот» (peklenski trusc — «адский грохот»).
Но вот перед нами «орешек» уже много крепче и, для понимания целого, — важней предыдущего. После того как сообщается о «притрепании» князя литовскими мечами, следует загадочная фраза, о которой Н.К. Гудзий с досадой написал следующее: «...безнадежно испорченное место, не поддающееся сколько-нибудь вероятному осмыслению, несмотря на ряд предложенных комментаторами конъектур». Привожу ее в разбивке и пунктуации первого издания:
«И схоти ю на кровать, и рекъ: дружину твою, княже, птиць крилы прiоде, а звери кровь полизаша».
Что такое «и схоти ю на кровать» и при чем здесь вообще какая-то «кровать»?! Сегодня принята разбивка на слова, отличающаяся от мусин-пушкинской: вместо «и схоти ю» пишут «и с хотию» (интересно только, куда девался твердый знак у предлога «съ»? — его отсутствие в предлогах не характерно для текста «Слова»), В результате этой крохотной хирургической операции возникла странная для контекста хоть — «жена, возлюбленная», с которой наш князь оказался на пресловутой «кровати»: «А после упоминания о том, что Изяслав был притрепан литовскими мечами, речь идет прямо о любовнице и о постели: «и с хотию на кровать» (Р. Манн). Из таких построений вытекает, что Автор якобы поиздевался над погибшим князем, высказав что-то вроде насмешки: потрепал, дескать, любовницу в постели, но и сам теперь притрепан мечами. «Слово «притрепати» встречается в песнях о брачном ложе, — писал Д. Наумов в 1959 году, — поэтому, очевидно, не случайно и в «Слове о полку Игореве» в контексте с этими словами говорится о кровати».
Силясь «погероичней» объяснить эту пресловутую «кровать», исследователи приводят сравнения с пиром и брачным ложем, берут старинное рыцарское выражение из немецкого (auf dem Bett der Ehre terben) или французского (mourirau lit d'honneur) со значением «умереть на постели чести».
Но еще удивительней, что в этом «с хотию» усмотрели мужчину-хотя, якобы княжеского «любимца». Но нет такого значения у слова! Единожды употребленное в «Слове о полку» (о Глебовне, жене буя тура Всеволода), оно означает то же, что и желанная — от хотеть (ср. с чеш. хоть «любимая супруга, любимый супруг» и словен. хотлив «сладострастный», хотница «похотливая девка»). Неслучайно находятся остряки, приписывающие князю гомосексуализм из-за этого «хотя» на кровати.
Столь же категоричное «нет» следует сказать и о мнимых «хотях»-«песнотворцах» вдругом месте произведения. ПравА.В. Соловьев, написавший по этому поводу: «Боян и Ходына не могли быть «хотями» князя Олега, иначе его следовало бы обвинить в педерастии». У соответствующего места конечно же имеется свой смысл, чрезвычайно далекий оттого, который приписывают отрывку.
Преодолевая несговорчивость отрывка с собственными представлениями о его содержании, исследователи произвольно меняют, добавляют или убирают буквы, по-своему расчленяют текст. Среди попыток обойти препятствия встречаются как переделки (исхыти, исходи, и схопи), так и относительно сохранные варианты: «и схоти (захотел, схватил) юнак рова», «и с хотию на кров(ь), а той (хоть) и рек». Последнее чтение (с оговоркой, что речь идет об «одном из возможных»), принял Д.С. Лихачев. Предлагаю читателю прочесть текст в его переводе:
«Один только Изяслав, сын Васильков, позвенел своими острыми мечами о шлемы литовские, прибил славу деда своего Всеслава, а сам под червлеными щитами на кровавой траве прибит со своим любимцем, а тот сказал: «Дружину твою, князь, крылья птиц приодели, а звери кровь полизали».
«Любимец» оказался, как видно, изрядным негодяем, коли, умирая, решил омрачить умирающему князю последние в жизни мгновения сообщением о гибели дружины.
«Кто-то тихо над князем вымолвил: «Всю дружину твою бесстрашную приодели крылья стервятников», — перевел сравнительно недавно Н.М. Гутгарц. Этого «кого-то» уже двести лет безуспешно пытаются отыскать. Среди украинских переводов иногда встречается, что эпитафию изрек «литовский князь», иногда, что просто «убийца»: «ipiйшла юна кров, i той (вбивця) сказав...» Однако еще лет сто назад у В.А. Яковлева конкретизация иная: «И на смертном одре лежа, сам себе он сказал». Да и в наши дни В.И. Стеллецкий: «И с суженою обручаясь, молвил». Да кому ж он это молвил? «Тихо сам с собою я веду беседу»? — слабо верится. У таких толкований имеется «ахиллесова пята», которую очень точно подметил Р.А. Карабанов: «Изяслав тут не только обращается сам к себе, титулуя: «княже», но и делает это после своей гибели». Есть версия, что Изяслав перед смертью доложил о состоянии войска своему предку, чью славу он «притрепал», — Всеславу Полоцкому. Так считал и Л.A. Булаховский, отталкиваясь от варианта Н.К. Грунского: «исходи юна кров(ь) и тъирекъ». Но версия о «докладе» (тоже, кстати, неверная) возникла намного раньше — под пером Д.И. Прозоровского (1882) или даже еще раньше — у князя П.П. Вяземского (1851): «Слова Изяслава на смертном одре относятся, вероятно, к тени прадеда его Всеслава».
Произвольно меняя гласные и согласные, переводчики почему-то не обращают внимания еще на одну букву — на «х». А ведь именно ее, с учетом полууставной скорописи, можно было прочесть двояко — даже без всякой конъектуры. Сравните «х» (хер) и «к» (како) в древнерусских полууставных текстах или в древнегреческом алфавите — по начертанию это одна и та же буква. Только у первой нижние линии чуть подлинней, чем у второй. Возникает слово скоти — глагол в прош. вр. от утраченного *котити «бросать, метать».
Реликтовый глагол *(с) котити «бросать, сбросить (что-либо круглое)» (сегодня с более узким значением — катить) много поработал в свою бытность. Именно ему обязан названием праславянский якорь котъва — букв. «бросова(я глыба)»: «от носа корабля вергше котвы четыри» (Деян. 27:29). От него же понятие скотъ «домашние животные, стадо» (как народъ отродити); нем. Wurf (букв, «сброс, бросок»), рус. окот, чеш. vykot, словен. skot — все в значении «приплод, помёт»; словен. skotiti «котиться» = нем. «Junge werfen» (букв, «метать детенышей»); образовано по характеру рождения: «Извергнут чада своя, умножатся в порождении» (Иов. 39:4) — ср. чеш. vrh «выводок, помёт» и польск. wykot «скот». От этого же глагола др.-рус. скотъ «сокровища, монеты» и скотъница «казна, сокровищница»; по характеру сбора, накопления: «се бо лежит мертво, се бо суть метие» — нем. послы о сокровищах Святослава Ярославича (1076); «...Иисус... зряше како народ мещетмедь в сокровищное хранилище. И мнози богатии вметаху многа... вдовица убога вверже лепте две... вдовица сия убогая множае всех вверже вметающих в сокровищное хранилище» (Мрк. 1:41—43). Ср. сочетание «несметные сокровища», слово «сметана», а также из былины и из поговорки: «А у Артака силы-то было сорок тысячей, а у самого собаки дак числа-сметы нет, числа-сметы нету, пересметушки»; «Не сметя силы, не подымай на вилы». Ср. метие с суметь «сугроб» и с кидь, кижа (< *kidja) «выпавший в большом количестве снег; снег, падающий большими хлопьями».
Что же из этого получается? «... и сбросил ее на...» Воздержусь пока от конкретизации того, на что же именно её сбросил Изяслав. Но «её» — это конечно же ту самую «славу», которую он «притрепал». Это понял еще в прошлом веке вышеупомянутый Д. И. Прозоровский: «Притрепав славу деда своего, Изяслав положил ее с собою на смертную кровать, и перед нею обратился к деду с отчетом о судьбе войска. Следовательно, он эту славу добыл и с собою унес в могилу». Увы — кроме «её», верно истолкованной как «славу», — всё обстоит иначе.
«Звенит слава в Киеве» — о «Святославе великом грозном Киевском», т.е. о внуке Олега. А теперь сразу три фрагмента из одного и того же отрывка: «Звонячи в прадеднюю славу» — об Олеговом отце, Святославе Черниговском; «той же звон слыша давний великий Ярославль» — о звоне славы самого Олега; «Бориса... слава на суд приведен... постла» — та же звенящая Олегова слава! Не «похвальба», а та самая, которой звенел Олег! Добавим сюда Всеслава, который «расшибе славу Ярославу», и его потомка, нашего Изяслава, который добавил звону — «притрепа славу» Всеслава! В нескольких главах (об Олеговом звоне, о Всеславе Полоцком, о стягах; о «диве») доказывается, что звон в произведении всегда «колокольный», а звенящая слава — всегда «колокол». На всякий случай повторю здесь некоторые доводы. Ф.И. Буслаев писал, что «звон славы напоминает звон колокольный». Но разве только напоминает? В.В. Капнист, один из первых серьезных исследователей «Слова», в своих не опубликованных при жизни записках пошел гораздо дальше: «Сочинитель не токмо полсловом с л а в а подразумевал коло кол, но и в иносказательном смысле соединил с оным понятие похвальной молвы... приймем колокол за орудие славы, провозглашающее знаменитые подвиги» (выделено мной. — В. Т.). Можно добавить к этому, и так уже ясному, определению, что символ славы в древнем представлении — и есть сама слава.
Именно колокола (они же летописные «бубны») постоянно находились в походных порядках русских дружин Киевского периода. Символически такой «колокол-слава» точно соответствовал современному знамени. Поэтому притрепал славу Всеславу в сегодняшнем языке означает нечто вроде «добавил блеску знамени Всеслава», тем более что боевые колокола наследовались вместе со знаменами.
Итак, Изяслав, добавивший блеска «славе», но побитый мечами «на кроваве траве», сбросил (выронил) ее на те покровы». Читаем: «под чрълеными щиты на кроваве траве, притрепан Литовскими мечи, и скоти ю на крова ть'».
Указат. местоимения ть' (под штрихом-апострофом -') читаются — «той, тыи, тая» (тот, те, та — он, они, она). Ср. в летописи под 1037 г.: «Заложи Ярослав... и церковь святыя Софья митрополичью, и по сем церковь на Золотых воротех святое Богородице благовещенье, ать (слитно — так в тексте; читается же: «а тии», т.е. «а те церкви») всегда радость граду тому — святым благовещением Господним и молитвою святыя Богородица и архангела Гавриила»; 1262 г.: «Сестра твоя умираючи велела мь тя пояти за ся, тако рекла: «Ать (чит.: «а тая», т.е. «а она») иная детии не цвелить (чужих детей не обидит)»; 1216 г.: «узре Ярославль полк побегъшь Гюрги, ить (чит.: «и той») вда плече». Что же касается «покровов», то ср. со строкой из «Изборника Святослава» 1076 года: «доидоша в неразлучимыя кровы вышняго Иерусалима». Перед нами частая Авторская форма множ. ч. вместо единств. Подобное нередко встречается в библейской книге Иова («Могилы у меня впереди»).
Совершенно очевидно, что последние элементы использованы Автором не ради точности смысла (хотя и он здесь идеально соблюден), но для создания ритмической звукомузыки в излюбленной им манере звуковых повторов.
Но только кто и зачем сказал князю эту фразу? Кто скрыт под этим странным «рекъ»? И почему «странным»? По двум причинам: во-первых, такая форма сказуемого требует подлежащего, а оно здесь отсутствует; во-вторых, как убедительно показал JI.A. Булаховский, в конце XII века она еще не могла употребляться, ибо возникла в языке четыреста лет спустя. Вместо нее в ходу были реклъ (тоже требовавшая подлежащего) и архаичный аорист рехъ. Последняя, похожая на рекъ, использовалась и без подлежащего — «я сказал». Исходя из выявленного смешения схоти и скоти, возможность такого прочтения не исключается. Однако в нашем случае имеется и более приемлемое объяснение.
В полууставе XV века (а именно им выполнен известный нам первоисточник «Слова») «еры» (Ъ) и «оук» (У) порою неотличимы одно от другого. С другой стороны, слишком часто в старых текстах мы имеем дело с Ъ вместо У: в лет. под 1093 г.: «придоша къ СтЪгне» и сразу же за этим «преидоша СтУгну реку», под 1170 г.: «мало и хЪдо» вместо «мало и хУдо» (в трех из четырех списков!), под 1249 г.: «тЪземльце» вместо «тУземльце» (о местных жителях); в «Хожд. Стеф. Новгородца» (XIV в.): «Ту стоить столп... и на верхЪ (в двух др. списках: «верхУ») его седить Иустиниан Великы на кони». Или же Сильвестр, переведя Евангелие в 1125—1131 гг., написавший о себе: «Аз же худьш на славЪ, много труда подъях и печали... Дай Бог его молитву... мне худому па славУ».
Это сопоставление чрезвычайно важно для понимания нашего отрывка, поскольку позволяет прочесть в тексте не рекЪ, преждевременное для эпохи «Слова», арекУ— вполне ей современное. Соответственно, фраза, следующая за несуществующей «кроватью», начинается так: «И говорю я...»
Возможны возражения: реку имеет ударение на конце. Однако поэты нередко меняют ударения в словах для достижения рифмы или ради большей выразительности. Тем более что многие церковнославянские слова имеют совсем не те ударения, которые встречаются у этих же слов в русском языке. Нечто подобное происходило и в те далекие времена — ср. връже («Слово о полку») и верже (ц.-слав.). Возможны возражения: реку имеет ударение на конце. Однако поэты нередко меняют ударения в словах для достижения рифмы или ради большей выразительности. Тем более что многие церковнославянские слова имеют совсем не те ударения, которые встречаются у этих же слов в русском языке. Нечто подобное происходило и в те далекие времена — ср. връже («Слово о полку») и верже (ц.-слав.).
Вывод однозначен: перед нами сам Автор, обращающийся к Изяславу! Только с чего ему вдруг понадобилось давать эту, хотя и образную, но обидную характеристику разгрома княжеского войска? Но обидную ли? Наоборот — оправдательную! Пора бы перестать членить текст на отдельные, логически мало связанные предложения. А если увидеть здесь причинно-следственную связь, то получится:
«И говорю я: «Дружину твою, князь, птицы крылами закрыли и звери кровь полизали, (ибо) не пришел ни брат Брячислав, ни Всеволод. Потому-то, в одиночку, ты и выронил белоснежную душу через ожерелье златое».
Кто еще мог (и имел на то право!) высказать здесь столь явное назидание, свой гневный протест против феодальной обособленности князей? Только тот, кто и без того предельно использовал «Слово» как могучую проповедь, как призыв к национальному единству! Конечно же это мог сделать только Автор — ведь он воздействовал здесь на совесть и патриотические чувства князей и старших бояр современной ему Руси.
Остается понять, о каком «ожерелье златом» говорит Автор. Еще в 1846 году С.П. Шевырев объяснял: «Золотым ожерельем иносказательно названа впадина, где от груди начинается шея; на это место и теперь укажет простолюдин, если спросить у него: где у него душа? И через это-то золотое ожерелье изронил свою жемчужную душу князь Изяслав». Таким образом, он понимал «ожерелье» как поэтическое иносказание. До содрогания прозаично понял это место С.К. Шамбинаго (1913): «Изрони жемчюжну душу чрес злато ожерелье: князю перерезали горло». И уже вполне аргументированно у Л.А. Дмитриева (1934): «Круглый или квадратный вырез княжеской рубахи обшивался золотом и драгоценными камнями; эта кайма, облегавшая плечи и шею, называлась «оплечьем» или «ожерельем». Считалось, что, когда человек умирал, его душа вылетала из тела через шею и уста, отсюда и такой образ».
При всем уважении к последнему мнению, считаю все же, что «оплечье» и «ожерелье» — понятия разные и что в нашем случае речь, скорее всего, идет о реальном ожерелье, надеваемом поверх оплечья; под этим ожерельем на рубахе находилось то самое, украшенное жемчугом место (на грудине ниже шейной впадины), за которым под нательным крестом скрывалась душа. Именно так можно понять из описания Сигизмундом Герберштейном одежды московских бояр, увиденной им в 1527 году: «Рубашки почти у всех разукрашены у шеи по вороту разными цветами; застегивают их либо ожерельем, либо серебряными или медными позолоченными пуговицами, к которым для украшения добавляют и жемчуг». И хотя после смерти Изяслава уже прошли столетия, следует учесть, что традиционная боярско-княжеская одежда отличалась большой консервативностью. Да и Низами, современник «Слова», писал о русском князе, носившем опять-таки настоящее ожерелье: «могучий Кинтал в ожерелье, в венце в свой предел поскакал».
Представление о расставании души с телом несколько отличалось от ныне принятого — считали, что душа благочестивого христианина бывала белоснежно чистой и «изронялась» из тела в виде голубя, который, как и лебедь, воспринимался только белым («бысть же Девгениев конь бел, яко голубь»). По цвету он сравнивался с жемчугом — от этого др.-инд. hari — «жемчуг», a harita — «голубь».
Образ души, очистившейся перед смертью покаянием, ставшей «жемчужной», соответствует представлениям Псалтыри (50:9): «Окропиши мя иссопом, и очищуся, омыеши мя, и паче снега убелюся». «Жемчужный» голубь (душа), расставаясь с княжеским телом, на мгновенье садился на украшенное ожерельем место, а затем исчезал. Это следует из эпизода смерти Давида Святославича Черниговского (1123), когда собравшиеся у его постели «видишаяко разседеся верхтеремца, и вси ужасошася, и влете голубь бел и седе у князя на пръсех». Тевтонский хронист Петр из Дусбурга (1261), рассказывая со слов очевидцев о языческой казни христианина, тоже писал: «когда этот горожанин, сожженный на коне, испустил дух, они видели, что из уст его вылетел белоснежный голубь».
Подведем же окончательный итог разбору этого так называемого «темного места». Текст и его перевод приобретают следующий вид:
Единъ же Изяславъ, сынъ Васильковъ, позвони своими острыми мечи о шеломы литовсюя, притрепа славу деду своему Всеславу, а самъ подъ чрълеными щиты на кроваве траве притрепанъ литовскыми мечи — и скоти ю на крова ть'.
И реку: «Дружину твою, княже, птиць крилы нрюдп, а звпри кровь полизаша». Не бысь ту брата Брячяслава, ни другаго — Всеволода, единъ же изрони жемчюжну душу изъ храбра тела чресъ злато ожерелiе.
Один лишь Изяслав Василькович, позвенев своими острыми мечами по литовским шлемам, вновь в славу предка своего Всеслава побренчал. Но сам, под червлеными щитами на траве кровавой литовскими мечами побитый, ее и уронил на покровы те.
И говорю я: «Дружину твою, князь, птицы крылами накрыли и звери кровь полизали. Не пришел к тебе ни брат Брячис- лав, ни второй, Всеволод, — оттого-то, в одиночку, ты и выронил белоснежную душу из тела храброго через златое ожерелье».
Во втором отрывке смысл также уточняется:
Жены русюя въсплакашась, аркучи: «Уже намъ своих милыхъ ладъ ни мыслiю смыслити, ни думою сдумати, ни очима съглядати, а злата и сребра того нимало потрепати».
Жены русские восплакали, жалуясь: «Уже нам своих милых лад ни мыслию помыслить, ни думаю сдумать, ни очами увидеть. А тем златом-серебром не позвенеть уж нам!»
Достарыңызбен бөлісу: |