Разумеется, политика продолжает существовать, а политические отношения отнюдь не подчинены только технике. Но даже по отношению к проблемам, исключительно "человеческим" или связанным и с техникой, в которых, согласно Мейно, должно сохраниться место для "политического чувства"', техника носит интервенционистский характер; например, люди должны решать сами, делая выбор между противоречивыми мнениями, исходящими из технической среды, а политики должны "держать избирателей в руках", учитывать развитие и изменение мнения. Всегда будут перемены, иррациональные выборы и решения, различные политические игры; но делает ли
Meynaud J. La Technocratic P. 22 ff.
решающий выбор обычный политический деятель, скажем, член парламента? Мейно прав, говоря, что никто в правительственной сфере не может избежать вовлеченности в политику. Но при каких условиях происходит такое включение? Каковы действительные аспекты такой политики? Всегда ли они оказываются решающими? И кто делает выбор?
Конечно, никогда не существовало процесса в чистом виде; всегда сохраняются двусмысленности, неясности; и нельзя вообразить, что все может быть сведено к калькуляциям и к технике.
Вопрос заключается в желании узнать, в каком направлении идет развитие. Какая сфера деятельности выдвигается на первый план — политическая или техническая? И какой метод — политический или технический — становится преобладающим? Для меня ответ ясен. И весь мой анализ исходит из следующей перспективы: дело заключается не в том, что политические проблемы исчезают, а, скорее, в том, что свободная игра традиционных политических форм становится теперь иллюзией.
Политические отношения оказываются теперь подчиненными тому, что является необходимым, и тому, что является эфемерным. Отношение между этими двумя аспектами может принимать различные формы. И эти два аспекта быстро претерпевают взаимопревращение, т.е. решение, вызванное необходимостью, приводит к появлению своего одного-единственного аспекта — эфемерного импульса — и оказывается лишь моментом в быстротечной повседневности. Каждый мог видеть, что французское общество было не чем иным, как результатом необходимости, с которой никто ничего не мог поделать, и что в то же время оно смогло просуществовать в течение лишь до смешного короткого периода — переходного состояния. Было полезно осуществить переход; фактически он был, несомненно, целиком необходимым, вынужденным политическим решением. Но совершенно бессмысленно было придавать ему такой лоск и блеск, пользоваться ухищрениями и тщательно разработанной юридической структурой, поскольку все указывало на то, что это конструкция, которая должна будет быстро исчезнуть, вскоре после того, как она будет создана.
В других случаях мы видели коллизии внутри собственно политической сферы деятельности. Определенные решения действуют в течение длительного периода, но они являются простым продуктом необходимости. Другие представляются продуктами самостоятельного проявления воли, но они эфемерны. Необходимость служит корнем наших великих фундаментальных политических актов, и все действительно серьезные решения в конечном счете навязаны разного рода техницистами — причем пропаганда возводит общественное мнение на один уровень с ними, тогда как эфемерное дает основу для театрализованных и искусственных решений, в которых капризы власти и общественного мнения также играют свою роль (в том смысле, как это описано в главе III). Если кто-нибудь, вроде Алкивиада, полагал, что существенный аспект политических отношений заключается в необходимости действовать и принуждать к действию других людей, то нынешний политический деятель попал в такую сеть предопределенных факторов, которая делает все предпринимаемые им шаги ничтожными, а его речи — эффектными и одновременно поверхностными.
Разве решения, имеющие эфемерный характер, свободнее, чем другие? По видимости, чаще всего именно так. Люди обычно указывают на подобные эфемерные решения, когда говорят: "посмотрите на политических деятелей, они делают свой выбор свободно", но как часто они принимают свои решения в угоду своей группе или подчиняются давлению общественного мнения, а не своему свободному убеждению? Таким образом, эфемерное и необходимое постоянно комбинируются, чтобы придать нашим политическим отношениям иллюзорное обличье: иллюзию свободы в одних случаях, иллюзию важности и серьезности—в других. Подобно потоку, протекающему по своему нескончаемому руслу и подчиняющемуся бесчисленным факторам, которые оформляют его извилистое течение и волнистую поверхность, политический поток не только на уровне политического "действия", но и во всей социальной структуре не играет никакой роли ни в народном решении, ни в идеологии, ни в доктрине, ни в выборе, ни в желании. Но на поверхности потока вырисовываются перемещения, небольшие волны, подымаемые перекрестными ветрами, неожиданные завихрения, постоянные пороги; и поэтому создается впечатление исключительного разнообразия, множества постоянно изменяющихся форм. И плывущая на поверхности пробка могла бы, пожалуй, чувствовать, что перед нею огромные возможности: или двигаться слева направо, или даже в какой-то момент плыть против течения в результате встречных потоков (которые всегда отступают, преодолеваются общим течением). Пробка не замечает, что она просто подчиняется общему потоку.
Более того, мы просто зачарованы непосредственным настоящим моментом, который останавливает на себе наше внимание, наши желания, и мы самым серьезным образом фиксируем малейшее изменение на сцене повседневности. Те, кто всеми силами привязывается к поверхностному уровню, будучи увлечен общим потоком, не обращают ни малейшего внимания на противодействие потоку, и мысль устремиться в ином направлении никогда даже не приходит им в голову.
Я не могу лучше заключить эту главу, нежели цитированием знаменитой формулы Шарля де Голля: "Мы делаем политику. Все остальное для нас безразлично". Какой замечательный пример политической иллюзии! Ведь в правлении де Голля устойчивым и длительным можно назвать использование выводов, полученных техницистами. За пределами же этого "великие" решения (по европейскому вопросу, по вопросу об отношении к Англии и т.п.) остаются в области эфемерной игры и способны в лучшем случае притормозить неизбежное развитие, но они исчезнут, не оставив и следа.
ГЛАВА II
АВТОНОМИЯ ПОЛИТИКИ
1. Монополия силы
Политика традиционно относилась к кругу наук о морали. Теперь она классифицируется как одна из социальных наук. Но все еще поддерживается иллюзия, будто существуют тесные связи между моралью, религией и политикой. Религия и политика были тесно связаны в прежние времена, и некоторые люди все еще убеждены, что религия должна играть политическую роль. Почти все люди верят, что политические отношения не самостоятельны, что они скорее подчинены некоторому моральному закону и выражают и порождают иные силы, подчиненные моральным суждениям1. Если кто-нибудь
1 Все размышления о политической морали являются в то же время классическими. Работы, наподобие "Мораль в политических отношениях" Жиля Кюрьена (Curien G. La Morale en politique. P.: Plon, 1962), хотя и интересны в плане моральных размышлений, отличаются полным непониманием современного мира политики и поэтому совершенно абстрактны.
в этом сомневается, то ему сразу же приводят в назидание поучения Макиавелли.
Традиционная полемика ведется в следующей плоскости: «Если вы примешиваете к политике ценности, то делаете невозможной саму политику; если вы изолируете ее от ценностей, то полностью лишаете ее смысла. Кто был лучше, Исократ или Демосфен? Следовало ли избирать Афинам в 350 г. до н.э. путь территориальной экспансии по образцу эллинизма, от которого оставалась пустая оболочка, потому что в нем не было свободы, или же следовало избрать свободу, которая могла привести к гибели? Таким же образом во Франции в 1957 г. должен ли был человек выступать за Французский Алжир, попирая все ценности французской цивилизации, или же он должен был отдать предпочтение этим ценностям, что "определенно" означало бы подрыв мощи и упадок своей страны?»
Но такой способ постановки проблемы сегодня уже вышел из моды; выбор уже сделан, и политика приняла иное направление.
И здесь происходят досадная путаница и непонимание. Те, кто придерживается мнения, что политика подчинена морали, в конечном счете формулируют доктрину и придают политике определенное лицо. Конечно, они придерживаются вполне определенных этических норм и потому утверждают, что желанное для них отношение между политикой и моралью действительно существует; но такое утверждение имеет силу лишь на уровне дезидерат и императивов. Препятствием для этих пожеланий всегда служит необходимость проводить политику на деле, осуществлять сами политические отношения конкретно, в системе реально существующего государства, при помощи тех политических деятелей, какими оно (это государство) располагает.
Люди начинают рассуждать, исходя из определенного представления о государстве, и, конечно, мораль легко может быть обнаружена в качестве элемента в тех пределах, в которых поведение политического деятеля постоянно представляет собой (по видимости) выбор одной из многочисленных (теоретических) возможностей. В назиданиях Макиавелли по существу не было никакой доктрины или, точнее, наличествовала лишь доктрина, имеющая второстепенное значение. Но нас здесь макиавеллизм не интересует. Проблема заключается в том, чтобы определить, какова в конце концов политическая ситуация, которая сложилась в наш век, и каковы условия, в которых протекает теперь политика. Макиавелли действительно приходит к окончательному выводу, что политика автономна. Доктрина привносится только тогда, когда он пытается установить общие правила и сформулировать политические курсы, которые он считает наиболее эффективными, предварительно установив эффективность в качестве ценности. Его отправная точка кажется превосходной, потому что всякое политическое мышление должно начинать с политической реальности в мире как она есть, с государства как оно сформировалось в данный момент, с основных течений, существующих в данное время. Но этот подход легко приводит к утверждению о наличии того факта (не ценности, не ожидаемого и не должного), что политика в действительности самостоятельна. Больше того, в резком контрасте с тем, что было во времена Макиавелли, единственно вопрос об эффективности в наше время является не предметом выбора, а неотъемлемым внутренним элементом политической ситуации. Во времена Макиавелли имелось нечто похожее на христианскую политику; люди заявляли, что они христиане и следуют христианской морали. Макиавелли действительно показал, что деятельность государя должна быть прежде всего эффективной. И, показав это, он открыл новую перспективу, революционизировал свою эпоху, ввел эффективность в качестве ценности. Сегодня у нас нет больше выбора: эффективность рассматривается всеми как высшее благо. Она стала общим правилом политики — не моральным законом, а законом, признаваемым всеми.
Теперь принято считать, что все стремятся к одним и тем же целям, — и это правильно; цели не являются больше предметом поисков и размышлений: Советский Союз преследует в конечном счете те же цели, что и США, и наоборот1, а наилучшей из целей признается максимально эффективная2. Хрущев стремился прежде всего сделать Советский Союз более эффективным по сравнению с США. Это значит, что эффективность не является боль-
1 Хотя я в целом согласен с Гастоном Батхуалом (Gaston Bouthoul), я не разделяю его взглядов, когда он проводит резкое различие между целями, преследуемыми Соединенными Штатами (счастье), и целями, преследуемыми Советскими Союзом (мощь). Эти понятия соотносительны. Советский Союз стремится сначала достичь могущества, чтобы затем обеспечить всеобщее счастье. И Соединенные Штаты также стремятся к могуществу, чтобы обеспечить счастье. И оба государства придерживаются одинакового понимания счастья (подъем жизненного уровня) и могущества.
2 International Situatlonniste, N 8.
ше ценностью, которая вызывала бы сомнения, она есть необходимая форма современней политики.
Всякое серьезное размышление о политических отношениях наверняка приведет к выводу не только об их автономной природе, но и покажет пределы этой автономности, которая не есть нечто статичное. Я здесь не пытаюсь дать общее метафизическое определение политики. Я утверждаю только, что каковы бы ни были наши намерения — наша демократическая мораль, наш либеральный или эгалитарный гуманизм, наши упования на социализм как на позитивную ценность, — т.е. стремления, которые могли иметь место в XIX в., для нашего времени (и для обозримого будущего) мы развили такой механизм, посредством которого политика протекает независимо от какой-либо подобной ценности. Это странное и тревожащее нас обстоятельство, но наши лучшие и самые чистые политические намерения сделали политику значительно более автономной, чем она была прежде. Социалистические упования на грядущее восстановление положения человека в обществе всегда порождали самую жесткую техническую диктатуру, которая существует и по сей день, несмотря на некоторую видимость противоположного.
Эта автономия политических отношений является существенным результатом того факта, что, как говорил Макс Вебер, высшим законом современного государства выступает сила. И эта сила применяется прежде всего в политической сфере. Важное значение силы ясно видно из того факта, что политический противник всегда обвиняется в использовании нажима, давления, и такое обвинение правомерно; правые обвиняют ООН в применении силы, скажем, против Хатанги, а левые — Соединенные Штаты в применении силы против Кастро.
Здесь мы согласны с утверждением А.Шателе1: "Государство имеется налицо с того самого момента, когда водворяется сила принятия решений, известная всем как нечто, наделенное способностью решать за общество в целом что есть справедливое и несправедливое, правомерное и неправомерное". Но я не разделяю его поистине теологического романтизма, когда он подчеркивает, что само существование государства подразумевает демократию, что для наличия политической жизни необходимо, чтобы эти два термина совпадали (так, чтобы подчиненный индивид был в то же время творческим, созидательным), и что "демократия является сущностью всякого государства в том смысле, что последнее определяет всеобщую сферу, в которой решение каждого признается в качестве составного элемента".
Мы, таким образом, перешли от констатации фактического положения дел к конструированию идеальной надстройки. Я лично склонен двигаться в направлении, указанном подобным идеалистическим взглядом, но необходимо отдавать себе отчет, что это лишь благое пожелание и нам не следует настаивать, что в этом действительно заключается сущность государства и что никакой другой формы политики не существует.
В современном мире государство принимается всерьез только тогда, когда оно угрожает кому-либо или защищает себя в борьбе не на жизнь, а на смерть против какой-нибудь серьезной опасности, угрожающей его существованию. Можно, конечно, возмущаться тем, ска-
1 A. Chatelet, in Arguments (1962).
жем, что правительство Марокко прибегает к интригам, чтобы отделаться от своих врагов, или что алжирское правительство заключает своих врагов в тюрьмы, или что новые африканские государства рождаются в виде диктатур, но это будет политически инфантильно. Мы здесь оказались не перед лицом свободного политического выбора и решений, а столкнулись с жесткой, неизбежной необходимостью.
Очень интересная дискуссия по этому вопросу возникла в Соединенных Штатах в октябре 1962 г., когда Артур Сильвестер (Arthur Sylvester) ассистент-секретарь обороны (в отделении общественных дел в Пентагоне) заявил: "Из истории известно, что государство вправе лгать, чтобы спасти себя". Сильвестер добавил: "Информация служит орудием власти". Таким образом, информация и манипулирование общественным мнением заключили союз. С одной стороны, государство выводит себя за пределы всяких этических норм; с другой стороны, информация становится оружием. Так мистер Сильвестер в очень лаконичных выражениях положил начало брачным узам с ленинский теорией.
Выдающимся фактором государственности стало монополизирование силы государством. "Современное государство есть власть институциональной группы, стремящейся монополизировать силу в пределах территории страны..." "Государство предотвращает использование силы другими группами; теперь уже нежелательно, чтобы партия, союз или клан действовали при помощи силы; еще менее это приемлемо в случае с индивидом, — он был бы просто преступником. Долго государство колебалось по отношению к группам. Но в наше время мы видим, что, прежде всего потому, что группы все еще пытаются удержать силу, реакция государства становится более резкой и непреклонной. Полиция стала решающим и безусловно неподконтрольным элементом. Но, возразят некоторые, термин "сила" неприложим к государству; следует внимательно различать силу и правомерное ограничение. Например, полиция существует, чтобы не нарушались правомерные запреты, но она покидает почву этой своей функции, если применяет силу, и в этом случае гражданин должен протестовать. Законные ограничения вменяются законными властями, действующими в рамках и под контролем закона.
Это очень успокаивающая форма идеализма. Но что такое законная власть? Теологи забыли сказать нам это, как, впрочем, и политические философы XVIII и XIX вв. Совершенно ясно, что существуют строгие определения и удовлетворительные критерии, но все это лишь "постольку поскольку". Если же мы обратимся к практической ситуации, то обнаружим, что власти, способные удерживаться на своем месте, правозаконны. То, что они покоятся на силе, ничуть не отменяет этой правозаконности. Правозаконностъ есть результат двух подпирающих ее элементов: поддержка народа и признание другими государствами.
Первый элемент совершенно искусственный. Люди всегда с энтузиазмом отдают свою поддержку любому правительству, взывающему к ней. Плебисцит или референдум во Франции, Югославии, в коммунистической Венгрии или в нацистской Германии, в Алжире или в фашистской Италии всегда получит голоса доверия от 90 до 99%'. Это не обязательно должно быть продуктом давления, принуждения и пропаганды; вполне достаточно собственного спонтанного движения общественного мнения. Но в случае необходимости политический режим возьмет на вооружение пропаганду и добьется приверженности народа в целом, создавая, таким образом, свою собственную правозаконность2.
Второй элемент правозаконности государства — это признание его другими государствами. Здесь мы сталкиваемся, даже в случае крайней антагонистичности государств друг к другу, с некоторого рода солидарностью различных режимов. Известно также, что и при всяком парламентском устройстве представители крайне враждебных партий, ставшие депутатами, связаны теперь узами некоего товарищества, что приводит их к совместной защите общих для них интересов. Таким образом, все государства принимают совместные меры к признанию друг друга. Единственное условие, которое здесь требуется выполнить, — это длительность, продолженность своего существования в будущее. Если новый режим "держится", то, значит, он хорош. По одной только этой причине Советский Союз и гитлеровская Германия, Гомулка и Антонеску признаны всеми. Только коммунистический Китай не получил пока признания своей правозаконности, и это сегодня просто величайший позор. Но чтобы существовать и впредь, государство должно использовать давление, а иногда и силу. Вызвала ли со-
1 Даже при наличии мощной пропаганды и всех организаций, ополчившихся против правительства, оно все же получило 60% голосов, как мы видели это в 1962 г.
2 Ellul J. Propaganda. N.Y., 1964.
мнения правозаконность коммунистического режима в Венгрии или в Восточной Германии? Или режима Насера? Из этого следует, что сила — это право государства, и государство правозаконно, когда поддерживает себя хотя бы и посредством применения силы.
Приглядимся к законности внимательнее. Что сила противоположна законности — это слабый аргумент. Законность зависит от перемены обстоятельств, это общепризнано. Законность изменяется в зависимости от обстановки и внешних воздействий. Даже во Франции многие юристы отбросили, как бесполезную и обветшалую, идею о том, что закон является нормативным; для них теперь это очевидный факт. Но с тех пор как закон стал рассматриваться таким образом, он уже не может считаться препятствием, ограничением, прилагаемым к фактам, и еще в меньшей мере — критерием правозаконности. Если факты не вяжутся с законами, мы изменяем эти законы. Как же можно в таком случае согласиться с тем, что соблюдение закона направляет силу на путь правозаконного принуждения?'.
Мы должны идти дальше. Сегодня прочно установилась традиция: правительство соблюдает закон, если ничего особенного не происходит, но если вдруг объявляется чрезвычайное положение, то специально оговаривается, что особые законы будут оставаться в силе на определенный период. Это случается главным образом в такие моменты, когда какая-нибудь группа пытается насильственно добиться своих целей. В такие моменты ответная реакция государства безжалостна — оно покидает
1 Ellul J. La Philosophic des reformes actuelles de l'Eseignement du Droit // Arhives de philosophic de Droit. 1960.
почву законности и начинает мериться силой с крамольной группой, пока не сокрушит ее и не принудит возвратиться в прежние рамки существования. Иначе говоря, "когда государство приведено обстоятельствами к применению насилия, оно никогда не соблюдает законности, и мы в таких случаях становимся свидетелями неприкрытого буйства"1 . Государство готово, конечно, впоследствии легитимизировать применение этого насилия. Нам вряд ли необходимо доказывать, сколь плоско сделанное одним из наших философов различение между "полицией" (внутренней), которая была бы оправдана в качестве средства давления, и "армией", которая действовала бы как грубая сила. В сфере политики оба эти средства одинаковы. Поэтому чем более закон приспособлен к "нормальным" (т.е. довольно редким) условиям, тем более агрессивным становится режим, в случае если ему угрожает хоть малейшая опасность2. И то, что по отношению к режиму признается подрывом общественного устройства, начинает играть все менее зна-
1 Даже сам того не желая, Бертран де Жувенель подтверждает это: "Прибегать к помощи юридических методов в моменты, когда ситуация требует политического решения, — это серьезная политическая ошибка" (Jouvenel В. De la politique pure. P., 1963. P.22).
2 Позвольте мне привести пример, один из тысяч. Инспектор, проверявший интернированные лагеря 29 июня 1962 г., установил, что среди заключенных в лагере Сан-Морис Лардуа (в Алжире) 64% не были обвинены ни в чем конкретно, 22 — задержаны по подозрению и 14% оправданы (и все же интернированы). Комиссия пришла к заключению: "Следует признать, что правительство, заботясь об обеспечении общественного порядка и о защите нации, может и должно в случае надвигающейся на нацию общественной опасности принять все необходимые меры предосторожности". Вот и всё.
чительную роль, но становится все более предосудительным и получает соответствующую, все более жесткую интерпретацию. В XIX в. карнавальная или студенческая демонстрация приводила порой к серьезным волнениям, однако не подвергалась осуждению и наказанию. В наше время стали известны факты грубого противодействия подобным демонстрациям. И здесь мы имеем в виду не только Францию. То же самое мы обнаруживаем повсюду. Малейшее проявление независимости сразу же расценивается как вызов государственной монополии силы. Могут привести оправдание: все же следует принять во внимание реакцию гражданского населения. Выступление государства во имя морали и закона против подобных действий есть важнейшая политическая обязанность граждан; деятельность гражданина должна полагать внушительный предел правонарушениям! На это я могу лишь возразить: но ведь это тот самый гражданин, которого я описал в предшествующей главе как погрязшего в непосредственной ситуации момента, как дезориентированного и неспособного к подлинно политическому размышлению. Этот гражданин либо останется равнодушен к политическим проблемам, и в этом случае он не сможет поставить предел нарушению государством правозаконности и окажется просто объектом воздействия, либо же будет вовлечен в политическую игру, а в наши дни это сразу же делает его чем-то большим, нежели гражданином, — это делает его сторонником определенных сил и борцом1.
Достарыңызбен бөлісу: |