Уехал я из Ленинграда в самом тяжёлом душевном состоянии. Впереди была тревожная неизвестность. Смогу ли я обеспечить Андрюше, в этом году поступающему в ЛГУ, условия для ученья? Смогу ли я ему помогать материально и своими советами?
Что будет с Кирюшей, не отразятся ли мои неудачи на его судьбе? Я вспоминал его рассказ о том, что в этом году из училища был изгнан курсант за то, что он скрыл печальную участь отца, расстрелянного в годы ежовщины. Курсантов построили в актовом зале, несчастного вызвали и приказали встать перед строем. После этого начальник училища прочёл приказ об увольнении курсанта. С него тут же сорвали погоны и нашивки на рукавах и скомандовали: "Недостойный звания курсанта, из училища долой!". Несчастный юноша, опустив голову, не глядя на своих бывших товарищей, мимо всего строя выбежал из училища.
В Москве на Брянском вокзале я сел в плацкартный вагон киевского пассажирского поезда, чтоб сойти, не доезжая Киева, на маленькой станции Алтыновка, откуда на автобусе надо было добираться до Коропа. Лёжа на верхней полке, я всё время думал о детях и больше всего о Кирюше, боясь за то, что его выгонят из училища с таким же позором, как того несчастного курсанта, о котором он мне рассказывал. Перед мысленным взором представлялось, как мой Кирюша стоит перед строем курсантов, как с него срывают погоны и шевроны, как ему командуют "Из училища вон!". - За что? Он не скрывал того, что его отец был в ссылке, но его могут всё же изгнать, хотя бы за то, что теперь его отца гонят из института, никуда больше не принимают на работу в Ленинграде. Что же делать? И временами мне казалось, что остается единственный выход - написать письмо Сталину о том, что я ни в чём не был виноват, когда был осуждён, что умоляю не преследовать из-за меня сыновей, и с этим письмом в кармане надо покончить с собой, бросившись под поезд. Письмо дойдёт до Сталина, и моих сыновей никто не тронет.
С такими безумными мыслями я и приехал в Короп, и, лишь прожив в нём с Андрюшей две недели, мало-помалу успокоился и пришёл в себя. После Коропа мы с Андрюшей съездили на несколько дней в Киев, посмотрели Лавру и другие киевские достопримечательности, а потом Андрюша уехал в Ленинград, а я в Одессу, где хотел узнавать насчёт возможностей работы в одесских вузах.
В Одессе мне пошли навстречу, не испугались моего прошлого и обещали помочь переводу в один из одесских вузов. Особенно хорошо меня принял доцент Э.Б.Немковский, которого я знал ещё со времени постройки херсонских доков, и профессор Б.Л.Николаи, с которым меня познакомил Эммануил Борисович. Общая обстановка в Одессе меня подбодрила - здесь у людей, с которыми я встречался, не было подавленного душевного состояния, не было страха, царившего в Ленинграде. Даже те, кто жил и работал во время оккупации, не боялись так, как боялись всего на свете те самые ленинградцы, которые мужественно выдержали тысячу дней блокады.
В конце августа я вернулся в Ленинград, где меня ждали ответы из провинциальных втузов на мои предложения работать в них. 30 августа в Текстильном институте должен был состояться учёный совет, на котором намечались выборы претендентов на моё место. Было подано три заявления. На заседании произошло нечто из ряда вон выходящее в условиях нашей действительности. Несмотря на откровенно приказной призыв директора проголосовать за одного из кандидатов, учёный совет громадным большинством голосов провалил всех трех претендентов на моё место.
Через два дня начались занятия, новый конкурс объявлять было недопустимо, и я на год остался в Институте по-прежнему заведующим кафедрой. То, что произошло на совете, я принял как выражение самого хорошего, настоящего товарищеского отношения лично ко мне, и я был бесконечно благодарен всем членам совета, а в первую очередь заведующему кафедрой технологии металлов К.В.Филиппову и профессору А.И.Меосу, разъяснившим подоплёку всего дела тем, кто её не знал.
Я остался ещё на год в Институте, но под меня уже заблаговременно подводились мины. Запросто выгнать меня из Института было нельзя, так как после ссылки я был призван в Армию и за участие в Великой Отечественной войне имел две медали. С другими нежелательными преподавателями поступали проще, если только имелся какой-нибудь формальный предлог к увольнению. Так, одного 55-летнего беспартийного доцента уволили единственно за то, что в анкете в графе "состоял ли в других партиях" он от избытка честности написал: «в марте 1917-го года, увлекшись анархизмом, я записался в партию анархистов, но в мае 1917-го года вышел из неё и с тех пор ни в какой партии не состою". Его с позором изгнали из Института и доложили, где полагается, об энергичной чистке кадров.
Но директор Н.И.Труевцев зря старался - его самого вскоре сняли с работы, так как он был депутатом Ленсовета и, естественно, являлся сотрудником всё того же Попкова. Вместо него директором был назначен москвич Гурьев. С его приходам кампания против меня приняла организованные формы. Прежде всего, несколько раз на мои лекции присылали стенографистку, чтоб записывать то, что я говорю студентам о законе Гука, о теореме Кастильяно, Максвелла, Мора и т.д. Меня надеялись уличить в преклонении перед иностранщиной и в космополитизме, что тогда считалось тягчайшим грехом. Но из этого ничего не вышло, так как и из учебников и программ, утверждённых Министерством высшего образования, эти имена не были выкинуты.
Тогда пошли по другому пути, и один из самых безграмотных и бездарных преподавателей, член моей кафедры, как это ни странно, имеющий звание доцента, некто Сотников, донёс на меня в партбюро, что будто бы я в прошлом - колчаковский офицер, «и вешатель».
Когда меня вызвали на допрос, я по ходу следствия сообразил, в чём дело. Сотников знал, так как я этого и не скрывал, что я учился в кадетском корпусе. Дальнейший ход его мыслей, очевидно, был таков: я кончил кадетский корпус, значит я кадет, а кадеты - это члены партии Милюкова, противника большевизма, следовательно, и я - противник советской власти. А дальнейший полёт фантазии превратил меня в колчаковского офицера, да ещё и вешателя. Этим доносом Сотников, нередко получавший от меня замечания за некачественное преподавание, думал стереть меня в порошок и вместе с тем заслужить благоволение начальства. Но из этой чепухи, разумеется, не вышло того, что было задумано, и я легко опроверг всю эту ложь.
Прошёл учебный год, и весной 1951 года снова был объявлен конкурс. Всех членов учёного совета, на поддержку которых новый директор не рассчитывал, вызывали поочерёдно и проводили с ними воспитательно-разъяснительную работу, с тем, чтобы при выборах не повторился прошлогодний казус. Рассчитывать было больше не на что. Надо было ехать в Москву и за Москву и искать работу.
В Министерстве высшего образования мне сказали, где, в каких втузах требуются преподаватели моей специальности. Были подходящие мне вакансии в Ростове и в Омске. Пока я беседовал с инспектором, к нам подошел солидный гражданин, оказавшийся заместителем директора Иркутского горно-металлургического института. Услыхав, что я подыскиваю работу, и узнав мою специальность, он разговорился со мной, а когда я рассказал ему, что четыре года работал в Алма-Ате в Казахском горно-металлургическом институте и там же защищал диссертацию по вопросу прочности подземных сооружений, он объявил, что для меня у него есть место заведующего кафедрой сопротивления материалов и строительной механики. Мы вышли с ним и зашли в кафе, чтоб спокойно поговорить о деталях моего поступления в иркутский институт.
Всё складывалось очень благоприятно для меня, пока не зашёл разговор о предоставлении мне квартиры. Мой собеседник начал мяться, говоря, что жилищных фондов у них мало, но что в ближайшем будущем, через год или два институт построит преподавательский корпус, и там мне и отведут квартиру, а пока больше чем одну комнату в общежитии он мне обещать не может. "Большая ли у Вас семья?", - в заключение спросил заместитель директора. Я его думал успокоить, сказав, что я одинокий и больше чем на одну комнату и не рассчитываю, но вместо того, чтобы успокоить моего собеседника, я его разволновал.
Он начал говорить что-то невразумительное, перестал уговаривать меня ехать в Иркутск и, наконец, объяснил мне, в чём дело. Оказывается, он уже имел крупные неприятности из-за холостых немолодых доцента и профессора. Больше он не хочет рисковать и потому отказывается от предложения мне вакантной должности в иркутском институте. На этом я с ним и расстался, немного посмеявшись над его страхами.
В Министерстве высшего образования мне посоветовали заглянуть в Министерство морского флота, так как по слухам для ведомственных втузов требовались преподаватели. Там мне рекомендовали сразу, здесь же написать заявление директору Одесского Института инженеров морского флота, которому требовался доцент по сопротивлению материалов. На всякий случай, не рассчитывая на успех, я передал заявление инспектору и скоро совсем забыл о нём.
ЦЫГАНКА ПРАВИЛЬНО СКАЗАЛА
Дела в Москве были закончены, и я поездом выехал в Ярославль с тем, чтобы пароходом спуститься по волге вниз до Сталинграда, заходя во время стоянок в институты в Горьком, и Саратове, чтобы не пропустить тех мест, где смог бы найти работу.
В Ярославль я приехал рано утром и сразу же отправился на дебаркадер, где взял одноместную каюту второго класса на грузопассажирский пароход, отходивший в этот же день вечером. Сдав вещи на хранение, я вышел в глубоком раздумье на открытую палубу. Что будет дальше со мной, я совершенно не представлял, и как всегда в таких случаях, впереди мерещилось только плохое - отказы, унижения, неустройство, безденежье, скитания по чужим углам. Опёршись на перила дебаркадера, я смотрел куда-то вдаль и вдруг почувствовал, что кто-то дергает меня сзади за пиджак. Оглянувшись, я увидел цыганку. Сразу же она начала предлагать мне погадать, и схватила меня за руку, а я, будучи в какой-то прострации из-за своих грустных мыслей, руки не отнял и от гаданья не отказался, до всего, что было рядом со мной, мне было в этот момент как-то совсем безразлично. А цыганка, вцепившись в мою руку, начала обычные цыганские просьбы "позолотить ручку", и я машинально вытащил из кармана трёшку и дал ей. Цыганка бормотала всегдашние приговоры насчет длинной дороги и, видно, в это же время по биению моего пульса, по каким-то ей одной понятным признакам, нащупывала то, что подходит мне. И вдруг я слышу что-то о неприятностях по службе и начинаю внимательнее вслушиваться в гаданье. "У тебя большая грусть, ты остался без работы" - бормочет цыганка, а я думаю, как это она угадала? "Ты послал письма и ждёшь ответа, что тебе дадут работу". Опять перерыв в гаданье, а я поражаюсь тому, как близка цыганка к истине. А она уже чувствует, что угадала правильно, и просит еще "позолотить ручку". Я вытаскиваю пятёрку, цыганка продолжает гадать, и я слышу: "От этого дня отсчитай десять дней и тогда получишь известие, что тебе дают работу. Только никому не говори о том, что я тебе сказала и не смейся над цыганкой". После этого - снова просьба позолотить ручку, и снова я даю ей пятёрку, совершенно потеряв свою волю. И под конец гаданья цыганка говорит мне: "Ты горюешь и боишься напастей, которые тебя ждут. Дай мне тридцатку, и я отведу от тебя всякое зло, всё на себя приму". Я вытаскиваю тридцать рублей, даю их гадалке, а та поднимает кофту, обнажает живот, берет меня за руку и приказывает пальцем нажимать ей на живот. "А теперь повторяй за мной, что я буду говорить, только не смейся. Если будешь смеяться, будет тебе плохо!", и я повторяю за ней совершенно серьезно какие-то непонятные мне слова заклинания, среди которых только изредка попадаются обычные слова по-русски.
Расставшись с цыганкой, я ничего не мог понять - как я, интеллигентный неверующий человек, так беспрекословно подчинился всем требованиям цыганки и так серьёзно, без шуток и смеха, повторял за ней слова заклинания. Видно, у этой цыганки были способности и психолога и гипнотизёра, и потому я так был безволен перед ней. Несмотря на то, что я нашёл объяснение происшедшему, я всё же, на всякий случай, долго молчал о нём, как видно, боясь, чтоб мне, как предостерегала цыганка, не было худо, если б я стал рассказывать о гаданье и тем более смеяться над заклинаниями.
Вечером пароход отошел от пристани, и я отправился вниз по Волге.
Весь путь до Горького я провёл в воспоминаниях о том, что уже кануло в вечность и в мыслях о том, что меня ожидает в будущем. Неужели и в будущем мне суждено то же, по сути дела, глубокое одиночество, холод и отсутствие близкого человека, как было многие последние годы, а может быть и всю мою жизнь?
В Горький мы пришли в воскресенье, и это было для меня большой удачей, так как ни в один институт я не смог зайти, чтоб предложить свои услуги. Пришлось, ничего не узнав и ни о чём не договорившись, ехать дальше, вниз по Волге. В Казани не было институтов подходящего для меня профиля, и, сойдя на берег, я за время стоянки ограничился лишь прогулкой по городу.
Следующим большим городом был Ульяновск, бывший Симбирск, в котором до сих пор во время путешествий по Волге, мне ни разу не удалось побывать - каждый раз пароход приходил в Ульяновск ночью, а если днём, то стоянка была очень краткой. Но в этот раз в Ульяновск мы пришли днём и должны были простоять у причала около четырёх часов. Можно было сойти с парохода и посмотреть город, о котором ещё с детства много слышал. Там, в Симбирске, служил старший брат папы - дядя Гугόля, там окончил кадетский корпус его старший сын Жура, там в Институте благородных девиц училась его дочь Зина. Вся семья оставила Симбирск во время первой войны и перебралась в Петроград, где во время голодовки 1918 года умерли дядя и его жена, и вся семья распалась.
По шаткой деревянной лестнице я долго взбирался на высоченный береговой обрыв, вероятно, тот самый, который был описан Гончаровым, и, наконец, оказался на улицах этого старинного русского города, бывшего когда-то "дворянским гнездом". Медленно шёл я по улицам, глядя на старинные некрасивые дома, большей частью деревянные, иногда окружённые садом, как видно, бывшие дворянские или купеческие особняки. Так бродил я по улицам Симбирска, ни с кем не говоря, никого ни о чём не спрашивая, пока не зашел на какой-то бульвар, возле которого находилось четырехэтажное здание постройки прошлого века, чем-то напоминавшее мне здания военных училищ старого Петербурга. Я подумал, что это может быть здание того самого Симбирского кадетского корпуса, в котором когда-то учились мои двоюродные братья. Я присел на скамейку, рядом со мной сидел пожилой мужчина интеллигентного вида, и я спросил его, не старожил ли он этого города. Это был первый человек, с которым я заговорил в Ульяновске. Мой сосед ответил, что он родился и всю жизнь прожил тут. Я спросил о том, что меня заинтересовало, и он ответил мне, что в этом здании, действительно, в прежние годы был кадетский корпус. В свою очередь, и он меня спросил, - почему это меня интересует. Я рассказал тогда, что здесь долгие годы жил с семьёй мой дядя, что я сам впервые в этом городе и потому мне хотелось бы увидеть то, о чём я много слышал ещё в детстве.
- А Вы не скажете ли, как фамилия вашего дяди и где он служил? - спросил мой сосед. Услышав мой ответ, он сразу же вспомнил имя и отчество моего дяди, имя его старшего сына и рассказал мне, что дядя Гугόля не только служил в каком-то ведомстве, но одновременно преподавал математику в той гимназии, в которой учился мой собеседник. Дόма, где жил с семьей дядя, он мне показать не мог, так как во время гражданской войны дом сгорел и на его месте сейчас небольшой сквер. Много рассказал он мне и о дореволюционной жизни в Симбирске и о моём двоюродном брате - кадете, и о самом дяде Гугόле. А, узнав от меня о том, что в восемнадцатом году дядя с женой умерли от голода в Петрограде, он с горечью сказал, что тогда же, в том же году в Петрограде погиб и похоронен на Площади жертв революции (Марсовом поле) его брат, один из первых комендантов города - Авров.
Надо было возвращаться на пароход. Мы распрощались, и я ушёл, поражённый этой странной встречей. В самом деле, - впервые попав в Симбирск через тридцать пять лет после выезда из него дяди Гугόли, я разговорился с одним только незнакомым человеком и оказалось, что наткнулся именно на того, кто смог мне сказать о том, что я хотел узнать. Я уверен, что если бы я стал спрашивать об этом же подряд тысячу жителей города, никто не смог бы мне сказать того, что я услышал от Аврова. Наверняка, выигрыши по лотерее бывают чаще, чем такие встречи.
Тяжелые и мрачные мысли постепенно сменялись грустно лирическими. Лёжа в раскидном кресле на палубе, я смотрел на проплывающие мимо постепенно скрывающиеся вдали берега города, в котором только что говорил с незнакомым человеком о родных людях, давно уже исчезнувших из жизни. Вдруг, рядом со мной раздались детские рыданья, я оглянулся и увидел славненькую девчушку лет шести-семи, залившуюся слезами. Я стал её утешать, спрашивать, что с ней случилось, и узнал, что, играя, она посадила свою любимую обезьянку на перила и нечаянно уронила её за борт. Олечка, всхлипывая, рассказала мне о том, что обезьянка была очень хорошая, что ей очень жаль бедную обезьянку и, рассказывая, понемногу успокаивалась. А я с тёплым чувством смотрел на это маленькое существо, прижавшееся ко мне и делившееся со мной своим большим, может быть только ещё первым горем. Этот возраст, пять-семь лет, всегда мне казался самым милым и хорошим - уже мыслящий маленький человечек, но ещё не утративший детской открытости и доверчивости. Детское горе непродолжительно, и Олечка, выплакавшись вдоволь, стала улыбаться и понемногу забыла о своей обезьянке. Начало смеркаться, откуда-то из каюты послышался женский голос, зовущий Олечку ужинать, и она убежала.
На следующий день, когда мы проходили Жигули и я с остальными пассажирами стоял на правом борту, любуясь скалистыми берегами, поросшими сверху и в ущельях густым лесом, снова состоялась беседа с Олечкой. Милая девочка, уже забыв о вчерашней утрате, издалека заметив меня, сразу же побежала ко мне, церемонно поздоровалась и начала рассказывать что-то о новых сегодняшних событиях, уже не таких огорчительных, как вчера. Я с удовольствием слушал её болтовню, самым серьезным тоном задавал ей наводящие вопросы, и она щебетала и щебетала, пока не увидела подошедшую даму средних лет. "А это моя мама" – объявила Олечка. Я поклонился и сообщил, что мы с Олечкой со вчерашнего дня успели подружиться, а Олечка сейчас же это подтвердила.
Понемногу мы разговорились с Олечкиной мамой, и я узнал, что мама и дочка возвращаются обратным рейсом в Астрахань, где они живут и где мама работает. В Куйбышеве мы вышли и погуляли втроём, возвратившись на пароход, поужинали за одним столом. Олечка была очень довольна новым знакомством и болтала без умолку. После ужина Вера Ивановна - так звали Олечкину маму, увела дочку в каюту, - ей уже пора была ложиться спать.
Как всегда перед сном, я прогуливался по палубе, разглядывая береговые огоньки, провожая взглядом ярко освещённые встречные пароходы, слушая неумолчный шум пароходного колеса. Уложив Олечку спать, на палубу вышла Вера Ивановна, и мы стали прогуливаться вместе, и много за этот вечер узнали друг о друге. Я рассказал ей без утайки о перипетиях своей жизни последних двадцати лет, а от неё услышал историю её жизни. Она была коренная москвичка, в Москве училась и окончила Институт иностранных языков, осенью 1941 года, когда немцы подступали к Москве, её с мужем, тоже лингвистом, эвакуировали в Сталинград, а потом в 1942 году, когда немцы прорвались к Сталинграду, они переехали в Астрахань, и там она начала работать и по сие время работает в Институте рыбной промышленности на кафедре английского языка. В 1943 году мужа призвали в Армию, и последний раз она виделась с ним, когда он приезжал в отпуск, незадолго до окончания войны. А в последний месяц войны он был убит, не увидев даже долгожданной дочери, родившейся уже после его гибели.
Долго в этот вечер мы ходили по опустевшей палубе, продолжая рассказывать о себе, о своей жизни, о неудачах и радостях, привязанностях, планах на будущее. Расставаясь, чтобы разойтись по своим каютам, мы уже так много знали друг о друге, как если бы долгие годы прожили в тесной дружбе.
Улёгшись на свою койку, я долго не мог заснуть, перебирая мысленно все подробности этого случайного знакомства с такой милой и приятной женщиной. Чем больше я думал, тем больше мне казалось, что встретил такого человека, с которым мог бы быть настоящим другом. Вспоминая всю свою прошедшую жизнь, с горечью говорил себе о том, что никогда в жизни у меня не было близких друзей. Вина лежала на мне из-за моего характера, из-за моего эгоизма. Была еще одна причина моего одиночества - сыновья, которые в 1934 году остались без семьи, без постоянной близости отца. Когда же в начале войны моя бывшая жена Люся привезла их ко мне в Алма-Ату, я понял, что теперь волею судеб, я могу быть с ними, заботиться о них и воспитывать, как это делают любящие отцы в нормальной семье. И после войны, уже в Ленинграде, ломая свою личную жизнь, я жил с подрастающим Андрюшей, чтоб он всегда чувствовал близость отца. Я старался прививать ему любовь к книгам, к искусству, постоянно ходил с ним во все ленинградские театры, летом ездил по Волге, расширяя его юношеские кругозоры, был с ним на Кавказе и на Украине, всячески старался понемногу приучать его к самостоятельности.
Помню, как из этих именно соображений и чтобы доставить ему радость от сознания его собственной самостоятельности, я в 1948 году, когда Андрею было пятнадцать лет, оставил его одного на Черноморском побережье Кавказа в Аше с тем, чтобы он вернулся в Ленинград без меня. До сих пор не могу забыть момент, когда мой поезд тронулся, а позади остался Андрюша. Сердце моё было полно беспокойства, а сердце Андрюши, вероятно, полно гордости от сознания, что он уже "большой" и, ради этого, я преодолел своё беспокойство и страх.
На следующее утро мы гуляли по Саратову, и я даже успел зайти в два института - Автодорожный и Политехнический. Вернувшись, мы вместе поужинали, а вечером уложив спать Олечку, Вера Ивановна вышла ко мне на палубу, и мы допоздна провели время, всё больше и больше посвящая друг друга в подробности своей жизни, своих привычек и жизненных планов, заговорили и о том, где же теперь я буду работать, и тут Вера Ивановна спросила, не попробовать ли мне устроиться в Астрахани. Конечно, теперь я охотно согласился бы ехать туда.
Утром следующего дня мы подошли к Сталинграду, и мне надо было покидать пароход, чтобы пересаживаться на поезд, идущий через Донбасс в Ростов, да ещё по дороге я хотел заехать в Калач, где находилось Управление строительства Волго-Донского канала, о работе на котором я тоже подумывал. Я оставил Веру Ивановну с Олечкой на пароходе, с тоской думая о том, что вот и закончилась эта короткая встреча, так согревшая и обнадёжившая меня. Не канет ли всё это в вечность? А быть может, есть ещё что-то впереди? Вера Ивановна, тоже немножко загрустившая, стояла на нижней палубе. Последние слова её были: "Ждите телеграмму в Сочи, я уверена, что всё будет так, как надо! До скорого свидания!"
Нужный мне поезд отходил рано утром, и мне пришлось, взяв билет, переночевать на вокзале в комнате отдыха транзитных пассажиров. На следующий день я выехал часов в семь утра и к девяти уже был на маленькой станции Мариновка, откуда автобусом добрался до Калача.
Этот пыльный маленький город, похожий на тот, о котором пел Вертинский, был насыщен в то время инженерами и техниками - здесь размещалось управление строительства Волго-Донского канала. Тут я рассчитывал застать Сергея Яковлевича Жука, у которого в гидротехническом отделе Свирьстроя я работал в первые годы инженерства. Сейчас он был генералом войск МВД и действительным членом Академии Наук СССР. Но он уехал куда-то, говорить мне было не с кем, и я автобусом вернулся на станцию Мариновку и сел в первый же поезд в Донбасс. На станции Лихая, где мне надо было пересесть на поезд до Ростова, нашлось такси, идущее в Ростов, поджидавшее третьего пассажира, которым и оказался я.
По Донбассу на автомашине я ещё ни разу не ездил и потому с интересом разглядывал попутные пейзажи. Вот уж где мне не хотелось бы жить! Даже в среднеазиатских песчаных пустынях не было так однообразно, уныло, как здесь, среди этих отвратительных терриконов, совершенно одинаковых у каждой шахты, ничем один от другого не отличавшихся. А вокруг них - пыльная, высохшая безотрадная степь и шахтёрские поселки, застроенные стандартными домиками. Но хорошо, что за Новочеркасском путь лежал среди симпатичных, окружённых садами, казачьих домиков. Вот уже проехали Аксай и, наконец, мы едем по Ростову.
В Ростове я бывал раньше и потому быстро нашёл Инженерно-строительный институт. Начальник учебной части сказал, что дирекцией принципиально решён вопрос о предоставлении мне должности доцента кафедры сопротивления материалов и что для моего оформления необходимо чисто формальное согласие заведующего кафедрой, но он в отпуске. И я решил съездить всё же в Сочи. Если говорить честно, там я надеялся получить телеграмму из Астрахани.
И вот я в Сочи, подхожу к дому тёти Мани, звоню, и мне открывает дверь мой старший кузен Кирилл, обнимает и говорит: "А тебе сегодня утром пришла телеграмма". С надеждой и волнением я раскрываю телеграмму, но не из Астрахани, а из Ленинграда от Андрюши и читаю: "Тебе предлагают место доцента в Одесском институте морского флота, просят немедленно отвечать и выезжать, гарантируют оплату проезда, а также подъёмные". Я даже не вспоминал о своём заявлении в Министерство морского флота. И вдруг мне предоставляют работу в Одессе, которую я давно знал и любил. Ещё в ссылке я думал, что единственные два города, в которых мне хотелось бы жить после отмены для меня ограничений, - это были Ленинград или Одесса.
А потом я начал подсчитывать, сколько же дней прошло после выезда из Ярославля, и был поражен тем, что сегодня, в день приезда в Сочи и в день получения телеграммы прошло ровно десять дней. Десять дней тому назад цыганка говорила мне свои заклинания, принимая на себя беду, которая меня ожидала.
Что это значит? Проще всего было бы объяснить все случайным совпадением. Но я так не думаю и не имею права думать. Если я чего-либо не знаю, это ещё не значит, что этого нет. И потому на исполнившееся предсказание я смотрел как на проявление чего-то такого, присущего некоторым людям, природа чего ещё не раскрыта и не изучена. Придёт время, и, быть может, будет разгадана тайна таких предвидений, как стали разгаданными и изученными многие тайны материи, ещё недавно считавшиеся непостижимыми для познания их человеческим умом.
Несколько дней я провёл в Сочи, ожидая телеграмму из Астрахани, но она так и не пришла. Так и оборвалось начавшееся на волжском пароходе знакомство, и от него остались только теплые воспоминания о рождавшихся надеждах на будущее. А из Ростова в Сочи тоже пришло приглашение немедленно выезжать, его переслал мне брат, уже когда я жил в Одессе.
В двадцатых числах августа я был в Одессе у директора Института доцента И.А.Григорова, а после него - у заместителя директора по учебной части доцента А.А.Костюкова. После всех необходимых процедур я повидался с заведующим кафедрой профессором Б.Л.Николаи. Борис Леопольдович предложил мне читать лекции по строительной механике на механизаторском факультете и по сопротивлению материалов - на эксплуатационном и гидротехническом факультетах. Договорившись обо всём, я выехал в Ленинград, собрал там свои вещи, распрощался с родными и, покинув Ленинград, уехал в Одессу на постоянную работу.
Скорый одесский поезд в тот год уходил из Ленинграда в час дня. Долго я стоял у окна вагона, смотря на такие знакомые с детских лет предместья и окрестности родного города. Вот промелькнула платформа «Воздухоплавательный парк», за ней Шушары, вот путепровод московской автодороги, а там вдали видны Пулковские высоты, мелькнул вокзал Детского Села, Павловска, скоро мы проедем Антропшино, в котором в первый год своего студенчества я проходил геодезическую практику, и после этого никогда уже в нём не бывал. И даже вспомнилось, как в жаркий летний день после целого дня съёмок под лучами палящего солнца я обливал себе голову ледяной водой из колодца, а вспомнив, даже поёжился, так ярко было воспоминание. Сколько прожито и сколько пережито было с тех пор!
Думалось о том, какую большую роль в моей жизни играл случай. Случайная встреча с молодой красивой женщиной в поезде Ленинград-Владикавказ летом 1934 года на много лет определила мою судьбу. Случайно, в Иране на дороге мне повстречался виллис, в котором сидел полковник Николаев, тоже учившийся в Путейском институте в Петрограде. С этого начался поворот в моей военной и дальнейшей, уже послевоенной жизни. И вот недавний случай - встреча с Верой Ивановной. Кто знает, как потекла бы моя жизнь, если б я остался в Астрахани? А что было бы, если, приехав в Ростов, я застал бы там заведующего кафедрой, тут же договорился бы о поступлении в Строительный институт и, оставшись жить в Ростове, слишком поздно узнал бы о предоставлении мне работы в Одессе? Другой город, другие люди, другие возможности - что было бы дальше, я не знал. Знал лишь, что не было бы того, что будет прожито и пережито за годы жизни в Одессе.
Почти через двое суток после выезда из Ленинграда, утром тридцатого августа я приехал в Одессу и немедленно явился в институт. Мне обещали комнату в достраивающемся преподавательском корпусе, а пока предоставили отдельную комнату в общежитии. Две комнаты рядом со мной были заняты немного ранее меня прибывшими в Одессу избранными по конкурсу доцентами П.А.Вороновым, заведующим кафедрой водных путей и портов, и Н.С.Анисимовым - новым заведующим кафедрой химии. В тот же день я перевёз из вокзальной камеры хранения вещи и стал устраиваться в своём новом жилище. Начался новый и, вероятно, последний этап моего жизненного пути.
СУДЬБЫ
Летом 1952 года мы вдвоём с моей дорогой Катей – Екатериной Николаевной, с которой вместе я работал в Одесском институте морского флота, приехали в Херсон с тем, чтобы пароходом вверх по Днепру прокатиться до Киева, а затем по Волге проехаться до Москвы. И вот, я снова побывал в городе, ставшим для меня роковым.
Утром, когда пароход из Одессы подходил к морскому вокзалу в Херсоне, я не отрывал взоров от берегов, таких мне знакомых, узнавая на этих берегах всё-всё, оставшееся почти не изменившимся с той давней поры, когда строились первые доки. И как только мы устроились в гостинице, чтобы на следующее утро уехать вверх речным пароходом, я немедленно вернулся на пристань, чтобы, как и прежде лодкой, переехать реку Кошевую к проходной верфи, бывшей когда-то моей верфью.
Как неожиданно и как радостно было мне на лодочной пристани услышать крик одного из перевозчиков - "Ребята! Глядите-ка, наш прежний директор вернулся!" Прошло так много лет, а меня всё ещё помнят, узнают и тепло приветствуют! А на территории верфи я увидел всё те же выстроенные при мне мастерские, склады, бараки, и даже сохранилось то обвалование, которым мы спаслись от катастрофического наводнения весной 1937 года. В том же маленьком домике, что и прежде, была контора, и когда я вошёл в неё, первый кто меня встретил, узнал и приветствовал, была курьер Нина, одна из первых служащих верфи, до сих пор оставшаяся всё в той же должности.
В моём бывшем кабинете, маленькой комнате, также скромно обставленной, как и в моё время, сидел З.П.Бондурянский, сразу же после моего изгнания назначенный главным инженером как единственный инженер, уже немного знавший железобетонное судостроение и не подвергшийся печальной участи всех остальных специалистов. И Зиновий Петрович оправдал доверие, в течение более двадцати лет руководя строительством доков, и за это время построивший десятки плавучих железобетонных доков для всех морей нашей необъятной страны.
С того дня часто, иногда по несколько раз в год я встречался с З.П. Бондурянским, вплоть до его смерти от рака в 1966 году. Узнав о моём переезде в Одессу, руководство херсонской верфи начало приглашать меня на консультации, на приёмо-сдаточные испытания новых доков и для проведения некоторых поверочных расчётов. По командировкам херсонской верфи я побывал во многих уголках СССР, куда отводили построенные в Херсоне доки, - во Владивостоке, в Совгавани, в Петропавловске-Камчатском, в Мурманске, Баку, Калининграде, Клайпеде. И каждый раз, бывая в Херсоне, я бывал дома у З.П.Бондурянского, живущего в том доме на Школьном переулке, построенном в моё время, в котором ему была предоставлена трёхкомнатная квартира ещё в далёком тридцать седьмом году. Про З.П.Бондурянского говорили, что он счастливо живёт с любящей женой - учительницей, с любимыми и хорошими детьми – дочуркой и сынишкой, что вся жизнь его проходила так счастливо, как "дай Бог всякому!".
Он умер немногим старше 50 лет и прожил без тех ужасов, которые ещё в страшные годы ежовщины, выпали на долю многих других. Ему посчастливилось эвакуироваться с семьёй ещё до прихода немцев в Херсон. И всю войну он спокойно провёл на верфи в Астрахани, а после войны вернулся в Херсон и продолжал там строить доки. С ним очень считались, его уважали и ценили и в Министерстве морского флота и в херсонских организациях. Мимо него прошла, не затронув его, волна, коснувшаяся некоторых евреев в начале пятидесятых годов.
Кроме работы и семьи у него была только одна личная привязанность - крохотная дачка на Потёмкинском острове на берегу Конки, одном из рукавов в дельте Днепра. Там, не гонясь за санаториями и курортами, каждый год он проводил отпуск, ухаживая за посаженными им самим черешнями, яблонями и цветами.
Так многие годы З.П.Бондурянский прожил в Херсоне, ставшим для него родным городом, в котором была его любимая работа, его любимая семья, его любимое жилище, его излюбленная дачка, где всё ему было знакомо, приятно и привычно.
Однажды, уже в 1964-м или 1965-м году, приехав по делам в Херсон, я узнал, что Зиновий Петрович болен, и что его оперируют в Ленинграде. А от рыдающей его жены я узнал, что у него рак поджелудочной железы. После этого несколько раз бывал я в Херсоне и заходил ко всё ещё болевшему Зиновию Петровичу. И каждый раз, отворяя мне дверь, его жена шёпотом умоляла меня не говорить с мужем ничего, что могло бы натолкнуть его на мысль о страшной болезни, об опасности, которой он даже не подозревает. И разговаривая с Зиновием Петровичем, мы шутили, смеялись.
Но оказывается, он знал о неизбежности скорого конца, знал о том, что когда ему вскрыли брюшную полость, то оказалось, что уже поздно вырезать опухоль и что метастазы уже разошлись по всему организму. Он знал об этом, но чтобы не огорчать родных, чтобы создать у них иллюзию, что он не знает о своём безнадёжном состоянии, он шутил и смеялся, скрывая свою физическую боль и предсмертную тоску. И лишь за две недели до конца, когда боли стали невыносимыми, он уже не смог притворяться и попросил его отвезти на любимую дачу. Там он и умер.
После посещения Херсона летом 1952-го года, я, как уже говорил, часто бывал по делам в Херсоне и каждый раз навещал своих старых сослуживцев, уцелевших перед войной и во время войны, и от них узнавал о судьбе тех, кого уже нельзя было встретить ни в Херсоне, ни в каком либо другом месте. Так я узнал об ужасах херсонского гетто, бόльшая часть обитателей которого была безжалостно уничтожена, когда немцы под натиском наших войск оставляли Херсон. Об этом мне рассказал мой бывший главный бухгалтер А.И.Гершкович, которому удалось бежать из гетто за несколько дней до его уничтожения.
От А.И.Гершковича и от других херсонцев я узнал и о некоторых моих бывших сослуживцах, сделавших лично мне много зла и погубивших в годы ежовщины немало честных и ценных специалистов. Много тогда погибло ни в чем неповинных людей - секретарь горкома Шувалов, предгорсовета Сабен-Гуз а также многие честные и хорошие работники нашей верфи.
В тюрьме по ходу следствия я читал показания херсонских "свидетелей", обвинявших меня. Среди этих показаний, по большей части неопределённых и вынужденных, я прочёл творчество Ивана Васильевича Новикова, бывшего на верфи одно время предместкома, а потом секретарём партбюро. В них было много выдуманного о моих поступках и разговорах, много ничем необоснованных подозрений и т.д. Ещё до моих несчастий по доносу Новикова были арестованы и пропали хорошие люди, честные работники и среди них бригадир М.И.Нирша и многие другие.
Так вот, этот борец против вредителей и контрреволюции в начале войны, когда наши войска были оттеснены за Днепр, дезертировал и пробрался в Херсон. Но здесь его ожидало фиаско. Слишком многим херсонцам он навредил, слишком много людей по его доносам пострадало без всякой вины. И когда он начал устраиваться в Херсоне, на него самого в гестапо поступил донос. Он был повешен на одной из площадей на глазах у народа.
Узнал я и о некоем Галактионове, бывшем при мне на верфи старшим экономистом. Когда меня комиссия Коробова отстранила от работы в конце 1937 года, Галактионов был повышен в должности и сделался заместителем начальника верфи по административно-хозяйственной работе. В течение полутора месяцев, когда я подбирал документы для сдачи дел новому начальнику и главному инженеру, он всячески мешал мне пользоваться теми документами, которые могли бы быть доказательством моей невиновности. После прихода немцев, Галактионов пошёл в гору и был назначен ими начальником Херсонской биржи труда. С немцами он и ушёл.
Вместе со мной был снят с работы главный механик верфи И.И.Козлов. Он сразу же уехал к себе домой в Москву, репрессиям не подвергался и был участником войны, командуя батальоном автодорожных войск. Погиб он в конце мая 1946 года от руки бандеровцев. А тот, кто по рекомендации Коробова, занял место Козлова, военный инженер Смирнов, также как и Галактионов, оказавшись в оккупации, стал работать с немцами и с немцами же и ушел.
Кое-кого из тех, кто претерпел то же, что пришлось на мою долю, я встречал в Ленинграде ещё до моего переезда в Одессу в 1951 году, когда я работал в Ленинграде на строительстве автодороги Ленинград-Таллинн.
В Ленинграде я иногда бывал дома у Всеволода Юрьевича Горяинова, работавшего в Холодильном институте профессором кафедры электротехники. После реабилитации в конце пятидесятых годов в Ленинград вернулся мой товарищ по ДПЗ Александр Васильевич Королев. Свыше пятнадцати дет прожил он в Уральске, куда был сослан весной 1939-го года.
Последний, с кем я простился, выходя из пересыльной тюрьмы 13 января 1940 года, был Николай Иванович Горихин, бывший до ареста одним из руководителей Ленкоммунотдеда. Он получил восемь лет лагерей и надолго исчез. Уже после войны у меня в Текстильном институте училась очень славная девушка – его дочка Вика. Я узнал, где и в каких условиях отбывает её отец свой срок. А уже после реабилитации в 1957-м году мне в один из приездов в Ленинград, удалось повидаться с Николаем Ивановичем, восстановленным и в партии и на прежней ответственной службе.
От него я узнал кое-что и о судьбе М.М.Обольянинова, о которой ничего определённого не было известно. Родным М.М. Обольянинова официально говорили, что он умер по дороге в Норильский лагерь ещё до конца войны. А Горихин сказал мне, что они были в одном и том же лагере возле Нижнего Тагила. Уже после войны в конце 1946 года Горихина перевели в лагерь возле Новосибирска, и они с Обольяниновым тогда расстались. Значит, ещё в конце 1946 года Михаил Михайлович был жив, но нет сомнения, что долго прожить там он не мог и умер ещё до эпохи освобождений и реабилитаций (см. также специальный очерк о нём в книге отца «Херсон. Путь в неизведанное». Киев. 2004. А.Г.Б.).
В пору алма-атинской жизни я ближе всего был знаком с моим товарищем по несчастью В.В.Стендером. К концу войны Владимир Вильгельмович по окончании ссылки переехал работать в Кемерово. Его жена Ксения Ивановна умерла, и он вторично женился на одной из сотрудниц своей кафедры. Больше ничего я долгое время о нём не знал, считая, что В.В.Стендер так и затерялся где-то в Сибири.
Однажды, когда я уже работал в Одессе, в середине пятидесятых годов, мне по пути в Одессу пришлось сделать железнодорожную пересадку в Днепропетровске. Времени до отхода моего поезда оставалось много и, побродив по улицам Днепропетровска, я соблазнился рекламой и зашёл в кино посмотреть "Попрыгунью". Было ещё светло, когда фильм кончился, и выходя из кино, я оказался рядом с Владимиром Вильгельмовичем, идущим под руку со знакомой ещё с Алма-Аты лаборанткой. Мы сразу же узнали друг друга. У него дома мне рассказали обо всём, что с ними произошло за тот десяток лет, что мы не виделись. В.В.Стендер теперь заведовал кафедрой электрохимии в Днепропетровскем политехническом институте, а Анна Григорьевна, защитив диссертацию, работала в том же институте на кафедре общей химии.
С того дня наша связь не прерывалась в течение десятка лет. Мы встречались и в Одессе и в Днепропетровске каждый год, вплоть до 1970-го года, когда Владимир Вильгельмович скончался от инфаркта.
А многие ушли неизвестно куда…
Достарыңызбен бөлісу: |