Глава 36. Каючок
Утка по-охотничьи. – Что было на скале (2). – Бабуры! – Каючок готов. – Таинство крестин. – Успешные испытания и свежие идеи. – Доделки. – Кое-что о дрожи в пальцах. – Ветренность Ежа. – Предстартовые страхи без старта. – Новогодние решимости в майскую ночь
Я потянулся, и рука моя легла на что-то мягкое, пушистое и холодное. Брюшко селезня, которого я вечером закинул в палатку. Боялся – утащит дикий кот каракал, если они тут водятся. Или богомерзкие песчанки. Песчанки, те точно ошиваются по ночам. Часто слышно, как они прощально пищат в экзистенциальном ужасе, уже холодея в змеиных зубах. Бесчинствуют гады вокруг моей палатки. Такие вот в этих местах ноктюрны – шуршанье змеиных шкур по песку и предсмертные визги песчанок.
Шершавое прикосновение к выстраданной добыче – душевный тонус на весь день. А как еще прикажете себя чувствовать. Ведь изловчился, вмантулил Року прямой правой по соплям, урвал свой кус и ушел в отрыв. Притом как раз в момент, когда меня навсегда уже смешали с разнообразным дерьмом. В ушах марш Преображенского полка клокочет, а вы говорите.
Дальше все в той же тональности. Утро было такое... Я, как вылез на свет Божий, как глянул окрест и на вздымающееся из чистого моря в ясное небо здоровенное ражее солнце, то прямо так и выдохнул, «Оооооо!» Очень длинное и выразительное «Ооооо!» Я Ежу именно так и сказал. Но он, низменная душа, больше селезнем интересовался.
Я живо выпотрошил добычу. Покойник смотрел на эту процедуру широко раскрытыми стеклянными глазами. Требуху выложил Ежу – ушастый обжора уже нетерпеливо ерзал под руками. Тщательно вымыл окровавленные руки и принялся готовить любимое свое блюдо по все времена, а уж про теперь, после многодневной рыбьей диеты, и говорить нечего, слюной можно подавиться. Готовится оно так: выпотрошенную тушку солишь и перчишь (если есть перец, у меня не было) изнутри через разрез, наталкиваешь туда яблок или абрикос или что есть под рукой, хоть картошку (у меня ничего не было), зашиваешь разрез, потом вместе с перьями обмазываешь глиной, рядом с костром копаешь ямку, укладываешь в нее эту глиняную мумию, присыпаешь песочком, притрамбовываешь, сдвигаешь на зарытое сокровище костер и держишь несильный огонь, а больше жар, где-то с час или больше. Сколько вытерпишь. Под этим жаром утка и запекается в собственном соку. Тут тонкий момент – не передержать, не пересушить, но на охоте это редко бывает. Не тот аппетит, чтобы передерживать. Когда утку откопаешь, спекшаяся глина вместе с горелым пером отваливается пластами, и тебе в награду достается умопомрачительно сочная мякоть, а если иногда на зубах похрустывает песочек, такова уж наша охотничья жизнь. Песок стерильный, но все равно сплюнь, не поленись.
Пока я ковырялся у костра, разжарился порядком, хотя солнце стояло еще невысоко. Мало-помалу стащил с себя все до плавок. Загорел я уже как следует, местами шелушилась кожа, но загар был ровный, лишь цветом похуже черноморского. Про Черное море, однако, лучше не думать. Тут же примерещилось вчерашнее воспоминание – загорелые тела на плоской вершине скалы, и как все было несказанно остро и даже временами невыносимо. Такое можно лелеять всю жизнь.
-- Лелей, лелей, -- философически пробурчал из-под ветоши Кэп, он же червь сомненья, -- только прикинь, что ты на самом деле лелеешь. Самое переживание? Или бледную тень его?
По всему выходит – тень. Воспоминанье, пунктирное и местами размытое. Невозможно каждый раз переживать то острое, из-за чего весь стон. Ну никак невозможно. Застонать можно, если охота театр играть, а остроту откуда взять? Пропала, стерлась. Что осталось? Обрывки слов, дымка по краям и случайные, непонятно зачем застрявшие картинки – как блестела на солнце струя, рассыпаясь и слетая вниз, на лес. А о чем было говорено, ни звука не вспомнить, хоть мы с ней изливались друг перед другом – интеллигенты, едрена вошь – почти без умолку, с естественными перерывами на стоны и бурное дыхание. Тело девы могу вспомнить, но не все сразу и неясно, с усилием. Просто я умом знаю, что она вот так лежала на нашей одежде, постеленной на теплый камень, а вызвать могу только одно виденье за другим – усталую большеротую улыбку, длинные загорелые ноги в кедах (она все сняла, а кеды нет), темный треугольник внизу живота, грудь, чуть свесившуюся набок, с торчащим соском... А может, он уже опал и я его таким придумываю, торчком? Может, я вообще все придумываю, а не вспоминаю? Или припоминаю где-то виденные порнокартинки? Так можно черт его знает до чего додуматься. Что я вообще все сочинил, и ничего такого на скале не было.
А-ррр, чушь собачья. Было все, очень даже было. Конечно, память выцветает, так уж мир устроен. Я сам отцвету, не то что память. А уж дева та... Видел я ее как-то мельком, в один свой визит на юг. Жирная крикливая еврейка с арбузным задом. Отсюда одна немудрящая мораль – смакуй момент, for tomorrow we die135. Изойдем дымком.
Как я смаковал, как урчал, обжигался и грыз утиные кости, про это можно опустить. Должны же быть какие-то эстетические принципы. Остановился, когда почти половины селезня как не бывало. Я его, конечно, прикончил бы и не охнул, но приходилось растягивать удовольствие. Совсем не факт, что теперь буду молотить каждый день по селезню. Случай, он и есть случай. Сиди и крякай я в своем скрадке хоть до лета, могу ничего не высидеть. А высижу, так промажу. В любом разе надо делом заниматься, строить корабль и уносить отсюда свои загорелые ноги, пока их какая-нибудь бешеная гюрза не покусала. А утку можно и в ресторане «Пекин» заказать. По-пекински.
Наглотавшись утятинки, я отяжелел и засиделся у прогоревшего костра. Сидел, отдувался, размышлял ленивей некуда, размазывал утиный жир по рукам и ногам, где шелушилась кожа. Все оттягивал момент, когда надо будет взбодриться, встать и приняться за потный труд. Если честно, мне и без героики труда сиделось неплохо. Еще лучше было бы завалиться там, где сидел, на первобытный манер, уставиться в небо и еще посмаковать в деталях то кино про скалу на Лысой горе. Еще что-нибудь на ту же тему. Такой уж воздух в жарком климате, так и дышит на тебя этими картинами, хотя, казалось бы, с чего – пустыня, она и есть пустыня, и даже не очень жарко.
-- Чего на пустыню пенять, когда в яичках с голодухи вселенская грусть и боль...
Я совсем рассолодел, чувствовал – вот-вот расслабленно опрокинусь на спину. Так разве ж Арал позволит. Гром с небес! Я испуганно вскочил на ноги и ошалело уставился на совершенно фантастическую картинку: из-за кромки высоких камышей прямо на мой стан вывалилась эскадрилья археоптериксов или еще каких белесых летающих ящеров с огромной отвисшей нижней челюстью и хохолком на голове, развернулась в сторону моря, пролетела, снижаясь, еще две-три сотни метров и плюхнулась на мелководье, взбивая длинные белые дорожки.
Во блин, с этим морем не соскучишься. Много я тут на острове всякого видел, пеликанов пока не видел, и вот пожалуйста, тут тебе и пеликаны, огромной толпой. Теперь они мне всю рыбу разгонят, обжоры чертовы. Погнать их, что ли... А впрочем, пусть живут. Все равно мне сниматься отсюда не сегодня – завтра, забыл, что ли?
Я снова сел, потиху нервически хихикая. И прям смешно – сидишь, балдеешь, всякими эротическими нелепостями себя тешишь, а тут Небо насылает на тебя стаю археоптериксов. Для чего? А затем, наверно, чтоб ты вернее проникся своим ничтожеством пред разнообразием того, что у Него в загашнике. Все равно спасибо птичкам – на вираже могли и обдать горячим дерьмом с ног до головы. Но воздержались.
Есть, есть тут некая мистическая каемочка. Я тут про баб задумался, а мне на маковку чуть было пеликаны не сели. Если кто не знает, на юге их зовут баба-птица, или бабура. Тонкая издевка с чьей-то стороны. Думаешь одно, а материализуется какой-то нелепый омоним. Ну чего в бабурах бабьего? Разве что вони от них, как от сварливых баб. Я как-то подкрался близко к пеликаньей стае, так от них полупереваренной рыбой так несет – с ног сшибает. Давно дело было, а и сейчас передергивает.
Посмеиваясь, я снова взялся вязать и сшивать снопы. На мое удивление, дело споро пошло к концу. Уже через пару часов осталось только связать и прикрепить к готовому корпусу готовый транец. Правда, это оказалось самым кропотливым из всей возни, но и самое кропотливое тянется, тянется, а потом кончается. Я завязал последний узел, высвободил иглу-кинжал и потоптался вокруг своего изделия, не доверяя глазам своим: оно было вполне готово. Во всяком случае, я ничего больше не мог придумать, что бы еще где пришпандорить, равно как и примантулить.
«Утюжок» был сам по себе довольно аккуратный, но мысль о том, что на нем можно плыть и даже куда-то приплыть, все же казалась вполне нелепой. Соломенное корытце, на нем детишкам в пруду бултыхаться, а не Арал пересекать.
-- Ну и за каким хреном ты его тогда строил?
Я немного расстроился, а потом рассердился. Чего соплю жевать – поплывет, не поплывет. Обязан плыть. А не поплывет, другой построим. Что нам, первый или пятый раз красной юшкой умываться, что ли.
Осторожно, чтоб не помять и не поломать камышины, я скантовал плотик на воду. Он закачался на ряби, как уточка, причем дно осталось практически сухим, выступило лишь несколько капель воды. Теперь – крестины судна. Важное таинство в теории и практике Побега. Повторить церемонию крестин «Фрегада»? Боязно. Не очень это хорошая идея, как оказалось – опрыскивать корму уриной и вообще изгиляться. Море клоунады не прощает. Я наклонился к корме и шепотом пробормотал, чтоб никто не слышал: “I name thee «Каючок»”. Потом для верности поплевал на корму, как рыбаки плюют на червяка – на счастье.
Я очень надеялся на это название - «Каючок». Назвать «Каюк» -- значит искушать судьбу, а «Каючок» -- это должно быть счастливым. Обязано. Во-первых, это вроде как тайное имя. Когда говоришь, то ведь кавычек и прописной буквы не видно, и получается, что я вроде бы употребляю имя нарицательное – каючок, а на самом деле про себя знаю, что имею в виду «Каючок». Это вроде как евреи, говорят, не упоминают имени Бога вообще, а христиане (некоторые, по крайней мере) – всуе. Дикарские штучки, но какие на фиг из нас сверхчеловеки. Так, личинки недоделанные.
Есть еще и сентиментальная и отчасти лингвистическая причина. Плавал я как-то вдоль западного берега Каспия на крохотной одноместной байдарочке, метра два длиной, и очень удачно плавал, хотя суденышко мизерное, а Каспий – море дурней попа, может волнение за полчаса до штормового раскочегарить. Где-то южнее дельты Самура, где уже идет Яламинское взморье, я вылез на берег, и там ко мне подвалил местный рыбак. Потрепались, и он так сказал про мою красивенькую крохотную байдарку: «Хороший у тебя каючок». Я еще посмеялся про себя, думал, правильно говорить «каяк», а каюк – он и есть каюк, в смысле кранты, капут, песец котенку. А потом выяснилось, что и на Черном море, и в других местах так говорят на полном серьезе, и это даже правильно: в словаре я вычитал, что слово это – от турецкого kayik. Так по-турецки называются небольшие плоскодонки для пары весел. Плотик мой именно плоскодонка, хотя весло одно, я его сварганил из бывшей удочки и многоцелевой своей дощечки, в которой провертел четыре дырочки и сквозь них протянул мутузок, привязал дощечку к удочке. Получилось не Бог весть что, но, как говорится, слепил из того, что было.
Я еще постоял, переживая момент, потом решительно кинул глупое свое весло в лодчонку и потащил ее без лишних церемоний подальше от берега. Когда вода дошла мне до колена, я вздохнул, перекрестился, выматерился, осторожно занес ногу, поставил ее на гладкое камышовое дно, оперся рукой о планширь, оттолкнулся другой ногой – и так взошел на борт своего нового судна. Как и ожидалось, оно стало немедленно и энергично наполняться забортной водой. Струи сочились сквозь дно и сквозь борта, но когда вода прибыла где-то на ладонь или больше, процесс почти прекратился. Я качнул каючок с борта на борт – он был явно на плаву и переворачиваться не желал. Вода, вливающаяся при болтанке, сразу уходила; плотик с пассажиром и водная стихия пришли в какое-то подобие равновесия. Я стоял в каючке на коленях, вода неприятно холодила задницу, но я решил – это не смертельно. Главное – гомеостаз есть. Баланс. Эквилибриум.
Теперь мореходные испытания. Я взял в руки весло, гребнул раз-другой с одной стороны, пару раз с другой, и каюк довольно легко пошел вперед. Я расхрабрился, проделал несколько поворотов, покрутил суденышко на месте – все получалось. Это, конечно, мало о чем говорило. На мелководье волнения никакого, легкая рябь, а как «утюжок» будет вести себя на волне, когда его начнет сурово болтать и напрягать, одному Посейдону известно. Что-то подсказывало – хорошего будет мало. Нужны свежие идеи.
Идеи долго ждать не пришлось – сама мокрая задница подсказала, пока я греб к берегу и вытаскивал челн на сушу. Надо набить его камышом и рогозом чуть не вровень с бортами и прошить эту массу лианами, леской, всем, что у меня есть. Закрепить так, чтоб ничего не болталось, не ерзало, и можно хоть через Атлантику. Плавучесть увеличится в разы, сидеть я буду выше ватерлинии и должен быть вполне сухой при любом волнении, разве что волна сверху накроет, но кто ж о таком думает. Это вроде прямого попадания снаряда на войне. Такие мерзости сами приходят, чего из-за них заранее душу травить. А под спину, поверх верхней фасции транца, привязать еще один-два снопа, из рогоза, он помягче. При таком комфорте я и на берег сходить не захочу.
Я вытащил лодчонку на сушу, и с этого момента ничто постороннее меня уже не трогало – ни муки голодного мужского естества, ни память о плотских соблазнах, ни охота, ни красоты пустыни и моря, ну буквально ничего. Нетерпение росло, и нетерпение задавило все, что час назад свербело и бередило. Я снова резал камыш, резал рогоз, навалил целую кучу этого добра рядом с каючком и принялся эту массу обрабатывать, увязывать в пучки и примащивать внутри конструкции. Потратил все оставшиеся лианы, но за свежим запасом не пошел – лишняя трата времени. Вместо этого принялся пришивать свежие фасции леской с моей удочки. На черта мне теперь удочка, я могу настрелять себе рыбы, сколько хочу, а леска-миллиметровка все ж надежнее лиан.
Про лианы я уже и без того задумывался: а вдруг они на волнении намокнут и перетрутся? Во будет фокус. Рассыплется каючок подо мной точно так же, как разлезся надвое «Фрегад». Не выдержал, бедняга, царствие ему небесное, подлого удара смерча. Два кораблекрушения на одного морехода – это уж некий перебор, но у Рока ни чувства меры, ни понятия о пропорциях, а юмор вообще пещерный, мне ли того не знать. И я снова и снова проталкивал свою иглищу меж стеблями, стягивал их все прочнее, пока не заметил, что с трудом уже вижу, куда сую иглу, а острие с другой стороны нахожу наощупь.
Я с трудом разогнул нестерпимо болевшую спину, оглянулся окрест. Оказалось, что уже вечер, вместо солнца пылает пожар зари, а в воздухе обычное вечернее возбуждение, птичье население с воплями толпами шмыгает взад-вперед. Ищет, чего не потеряло. Пришлось бросить эти пошивочные работы, тем более, что и лески осталось всего ничего. Утром живо доделаю.
Я поставил кипятить чаек и тяжело опустился рядом с костром. Вот казалось бы, чего я такого особенного делал – вязанки вязал да иглой ширял, а умаялся до дрожи в пальцах. Мой тренер по боксу, по прозвищу Миша Лапа, сейчас бы меня домой прогнал, эт точно. У него такая манера была: выстроит нас перед тренировкой и дает команду – руки перед собой, пальцы растопырить. Если пальцы дрожат – значит, либо пил, сукин сын, либо с девкой всю ночь кувыркался. В любом случае мотай отсюда; и хорошо еще, если по шее не отоварит. А оставшимся как даст разминку минут на сорок, после стоишь, шатаешься, круги перед глазами, вокруг тебя лужа пота, а впереди еще вся тренировка по полной программе. Золотое время было. И где те ребята? Да спились все до единого. Даже еврей Йоська, и тот скапустился, а ведь он году в шестидесятом чемпиона Союза сделал в моем весе, первый полусредний. Видел я его как-то в Пятигорске, одна тень осталась от человека, бомж бомжем. А когда-то он метелил меня на отборочных, как хотел. Один раз левый мой глаз совсем заплыл, и морда слева, как синяя подушка. У него ж рука на кулак длиннее моей, он меня издали доставал с той дистанции, к какой я сам привык, а перестроиться я не смог. У меня у самого рычаги дай Бог, но куда мне до Йоськи.
Вот же дела, время пройдет, и приятно бывает вспомнить, как тебе рожу корежили, хотя объективно сказать – чего хорошего? Может, нынешнюю передрягу тоже когда-нибудь с умилением буду вспоминать. Друга Ежа – определенно. Кстати, куда его черти унесли?
Я с кряхтеньем встал, покричал Ежа, поискал вокруг стана и у камышей – нигде нет. Странно. Ночами он и вправду любил где-то шастать по своим ежовым делам, тоже движимый, небось, Любовью и Голодом, но к ужину являлся, как часы, и очень общительно лез, куда не просят. Я немного расстроился. Если честно, я уже начинал подумывать, как бы забрать Ежа с собой. Все же он у меня не только mascot136, но еще и приятель вроде. Я с ним такими интимностями делился, как ни с одним приятелем. А он возьми и исчезни. Прямо в догадках теряюсь. А что, Еж мог мистически вычислить, что предстоит морское путешествие, и решил умотать от этой перспективы куда подальше. Ежи воды не любят. Если ежик свернется клубком, колючки во все стороны выставит, брызни на него водой – сразу развернется. От отвращения, небось. Жаль Ежа. Но может, еще вернется. Жрать захочет, или по моей физиономии соскучится – и вернется.
Как я ни притомился, а уснуть в ту ночь никак не удавалось. Крутился винтом, пока весь спальник в жгут не сбился. Пришлось вылазить и аккуратно его вновь стелить. А ничего удивительного. Строил я себе каючок и предположительно рассуждал, как хорошо бы с этого милого островка слинять. А когда лодка построена и завтра-послезавтра отдавать швартовы, это совсем другое дело. Как-то оно в море все обернется? Каючок после доделок вроде и вправду получился прочный и плавучий, мореходности хоть отбавляй, а только вдруг еще один самумчик на мою голову свалится? Опять вся надежда на спасматрас да на случай – авось еще один островок поблизости подкинет.
Ладно, нечего себя загодя пугать. Так и испугаться недолго. Сейчас море – не тот раскаленный лед, что почитай месяц назад. Конечно, не плавательный бассейн с подогревом, но сколько-то продержаться можно. И я теперь ученый, в открытое море калачом не заманишь. Буду пробираться от острова к острову, короткими перебежками. Только небо нахмурится, а я уже сижу на каком-нибудь островке и зубы скалю. Наверно, вспоминаю афоризм Вити Тащилкина: «А-а, туристы. У нас таких, как вы, целое кладбище».
Я резко перевернулся на спину, закинул руки за голову. Не стоит сейчас про кладбище. Кладбище никуда от нас не уйдет. Лучше подумай, как дальше жить будешь, ежели выплывешь. За этими морскими и сухопутными хлопотами как-то все подзабылось, растаяло в тумане, а ведь никуда ничто не ушло, и от этого неприятное ощущение в животе.
Очень похоже на возвращение в будни после смены в горах – беззаботной, любвеобильной, в меру опасной, местами не в меру пьяной. Возвращаешься к семье, к обязанностям, к постылой работе, малоденежью и многоликой пошлости и жалкости быта. Тоска, и от тоски глухая пьянка, а потом отходняк – не приведи Господь.
Некое светлое пятно, однако, прорезывается: я тут эдаких прелестей нахлебался, что супротив них тамошние глюки – зола и пашано. Дуну, плюну, и нет их. А будут сильно докучать, так я опять слиняю. Найдем где исповедовать религию Побега. Они мне – дерьма на голову, а я им – ручкой. Суше, суше надо ко всему относиться. Типа здрасьте, как поживаете, передайте горчицу, привет семье, еще увидимся. Может быть. Особенно с этой, как ее... С супругой. Никаких страданий, только заявление в загс – и марш Мендельсона от конца к началу. Куплю себе однокомнатную, а мяса всегда найдутся; куда без них. Пощупаю еще. Это сейчас я так яростно взыскую, а потом даже вяло отталкивать придется.
Я совсем размечтался, и не сразу дошло, что мечты до колик похожи на благие решения в новогоднюю ночь. Опадут, небось, как пена от шампанского. От этого могло хватить отчаяние, но оно не торопилось, и я даже догадывался, почему. С некоторого времени угнездился себе в укромном уголке то ли еж с выражением совершенной независимости на хитрой усатой морде, то ли крепенький такой мужичок-с-ноготок с квадратной загорелой физиономией, заросшей по глаза рыжей с черным бородой. И так и видно по глазам, что на любой выпад он ощерится и прохрипит про себя: «А не пошли бы вы все в катманду. У вас своя компания, а у меня своя – me, myself and I137».
-- А если ему каверз не строить, твоему мужичку?
-- Да милейший парень. Только и ищет, кого бы пожалеть или рассмешить. Кувыркается, как щенок.
-- Так я ж вроде всегда таким был! За какой же елдой было бегать в пустыню и терпеть эти кошмарные неудобства?
-- Объясняю для безнадежных. Если б не убежал, догнивал бы сейчас под кладбищенской сиренью. С красивой странгуляционной бороздой на шее, иссеченными запястьями или разнесенной в лоскутики башкой. А теперь, считай, выплыл.
-- Сплюнь, сплюнь. Не язык, а помело какое-то...
Огонек где-то вдалеке замерцал неярко, но утешно. Я незаметно отпал.
Глава 37. Потери и находки
Персеверации. – Зурна, орган, зубная паста, liberté. – Еж, он же ежиха. – Бурдюки и амфоры. – Кувырки с канистрой. – Обрываю ниточки. – Похвала каючку. – Снова зурна. – Работаю Ихтиандром. – Я свое из горла вырву
Любопытное мое было состояние после постройки каючка. Типичное «с одной стороны, с другой стороны». И хочется, и колется. Нормальная шизня, короче.
С одной стороны, постоянно горел костерок горячки – поскорее закончить все приготовления и дернуть с островка в морскую даль, к берегам за горизонтом, к двуногим коллегам. Одиночество порядком уже измочалило психику. Особенно мучили штучки, название которых застряло в голове из вузовского курса психологии: персеверирующие впечатления. Это когда в голове бесконечно крутится какая-нибудь дрянная мелодийка. Как магнитофонная кольцовка. Они и раньше меня донимали, а тут осатанели, хоть на стенку лезь, только и стенки черт-ма. Какое-то весеннее обострение приключилось. Вдруг прорезались частушки, завезенные когда-то из Сибири еще самой первой моей супругой-певуньей. Выйду в лес, поставлю крест, Кто-нибудь помолится. Все ребята сопляки, Не с кем познакомиться. И снова: Выйду в лес, поставлю крест и т. д. Раз за разом, до озверения. Потом другие, оттуда же, из той же серии. Прилипчивые, как чесотка. И чем тупее, тем прилипчивее.
Чтоб заглушить это безобразие, приходится беспрерывно петь всякую муру – самодельные песни времен альплагерей, блюзы, русское народное, романсы, арии, Окуджава-Галич-Высоцкий, то да се. Но чуть отвлечешься – и нате вам, опять двадцать пять. По Нагорной я ходила, Принасвистывала, Груди козырем носила, Пузо выставила. Пробовал забить эту сволочь фортепианным концертом – фигушки. Для концерта или сонаты нужна сосредоточенность. Стоит ослабеть вниманию, как из малейшей щели или резонанса выскакивает такое вот блядство, не побоюсь этого слова. Снова приходится запевать ерундень или беседовать с самим собой, а также с неодушевленными предметами и почти одушевленными призраками. Наблюдатель на чердаке меж тем это все фиксирует и индифферентно отмечает движенье крыши вскользь набекрень.
Вдруг до слез стало жалко дзэн-буддистов. Им ведь полагалось добиться полной пустоты в мозгах – ни мыслей, ни желаний, ни черта. Вакуум. Дхиана. И вот сидит он в позе лотоса, а тут возьми и привяжись какой-нибудь мотивчик, типа «Цыпленок жареный» или «Очи черные», в ихнем азиатском эквиваленте. Какой уж там вакуум. Чего удивляться, если один такой семь лет сидел, уставившись в стенку, аж ноги отсохли, и ни хрена не добился. А потом теория этого дела пошла вперед, и оказалось – никаких поз и потуг не нужно, просветление может снизойти на маковку само, не ожидая зова, в гуще самой что ни на есть обыденщины. Такой афронт для безногого адепта.
Сердечное спасибо господам дзэн-буддистам. Пока их жалеешь, частушечки хоть ненадолго отвяжутся. Потом опять за рыбу гроши, пенье на износ. А то вдруг стал я мыслить исключительно на мотив «Цицинателы». «Чемо цицинатела, постирать бы рубаху…» Ударение на последний слог «ху» получается, но это ничего, в грузинском нет ударения в нашем понимании. Хотя при чем тут грузинский, я ж на русском пою, и не пою совсем, а только думаю. Мама моя, и сколько же мусора у образованщины в голове по углам скапливается. Позавидуешь одноклеточным.
Начинаешь трясти головой, но ничего не вытряхивается, все остается ровно там, где было. Петь без остановки никак не получалось, надо фокусироваться на повседневных хлопотах. Пробовал свистеть, но губы запеклись на жаре, и выходил вздор.
Спасение выпорхнуло из детства. Вспомнил, как пацаны-аварцы вырезывали свистелки из камыша, называется зурна. Бросил все и торопливо, по наитию и туманным воспоминаниям, соорудил себе примитивную дуделку: прочистил сердцевину камышины, высверлил в ней семь дырок, конец срезал наискось. Даже припомнил, что у мундштука надо отщепить малюсенький язычок. Попробовал несколько мелодий. Зурна врала безбожно, но при чем тут это. От диких горских звуков частушки как ветром сдуло. Мозги были спасены от расплава.
Сторонний наблюдатель, конечно, со смеху уписался бы. Человеку надо шкуру спасать, ноги уносить от верной гибели, а он такой хренью занимается, зурну ладит и на ней насвистывает. Только мне было не до смеха, мозги в распыл шли. И еще. Из этой истории высветился философский довод против буддистов-иллюзионистов: сверление частушек в мозгу невозможно изгнать другим сверлением в мозгу же. Нужно что-то из грубого, нашего, физического мира. Нужно что-то делать и уметь делать, не только сидеть и жопой жар раздувать. Вот так. Мне это показалось до того важным, что я даже в корабельный журнал записал. А сейчас смотрю – баналитет какой-то, а вовсе не открытие. Псевдофилософский мусорок.
Сопелка сильно врала, но я себе объяснил: это терзает уши, но это временно. Вот вернусь в Москву, первым делом куплю абонемент в консерватошку, ни одного концерта не пропущу. Я им покажу, этим дебильным частушкам. Хотя какой может быть абонемент; сезон уж закроется, пока доберусь.
-- Смотри, как бы следующий не начался...
-- А нас не колышет, пусть хоть следующий. Лишь бы без частушек. Орган хорошо бы... Фугу. Токкату. Да хоть инвенцию. Или зубы сладкой пастой почистить, не саксауловой золой на пальце. Из ванны день не вылезу. С пеной из ГДР...
-- Орган, это хорошо. Зубная паста – шик. А свобода? Где еще ты будешь так же свободен? Ведь снова по стеночке придется пробираться, через плечо оглядываться, в кармане кукиш греть, и вообще жить, зажавши нос прищепкой. Не успееешь оглянуться, тебя в такую паутину запеленают – ни вдохнуть, ни выдохнуть.
-- Да завались она в половую щель, твоя свобода. Потерплю как-нибудь. У меня ж мозги уже в раскат пошли, не слышишь, что ли. Нету свету, нету свету, Нету электричества, Нету качеств у ребят, Не надо и количества... Еще напеть?
-- Я те сам напою – взвоешь...
-- Во-во. Vous avez l’озлобленный ум138, коллега. Опять же возьмите в рассуждение: меня и тут настигает аллегория. Единственное место, где я свободен, неумолимо превращается в ядовитое болото, издыхает, скоро от него мокрого места не останется. Каково? Весь мир – символ, без продыху. Еще немного, и будет мне свобода и смерть в одном стакане. Коктейль. Не-е, брат. От судеб защиты нет, верно тебе говорю. Против вселенской дури не попрешь. Я уж как-нибудь устроюсь. В уголочке, но с ванной.
Видение пенной ванны было, как заря коммунизма. Так и подмывало стремиться к нему вскачь, без устали подгоняя себя линьком. Иногда, правда, веселенькие картинки заволакивались черненькими тучками – жена, бракоразводный процесс, знакомые, пересуды, объяснения, переустройство быта. Брови Ильича. Тоже не отмахнешься. Однако тут из моего угла подавал голос Секундант, новенький, с хитрой ежиной, но почему-то бородатой мордой, а бородка шкиперская, ни дать ни взять моя.
-- Не ссать. Будем жечь мосты по одному, по мере поступления. Дерьма-то. Не такое хлебали. Левую выше, тычки порезче и почаще. У тебя ж левая, как рельс. Вот и долби.
Секундант подзуживал, конечно, но такая у него роль, и правильно. Настраивал боевую машину, подтягивал болты и трансмиссии, чтоб звенело. Не очень я рвался в бой, упаси Боже, но было ясно как хрусталь: в эмбриональную позу нас уж не согнуть. Ту остановку мы проехали, и даже не заметили, когда. А что тень страха по углам шарахалась, так это дело привычное. Мандраж перед всяким серьезным столкновеньем неизбежен. Главное – держать форс и иметь несгибаемую, непобедимую волю к шкодливой своей жизни. Как у Ежа.
С реальным ежом получилось смешно до колик. Еж оказался не еж, а ежиха, хоть я так и не отучился думать и писать о нем в мужском роде.
Дело было так. Как построил лодчонку, я словно в новую эру вступил и стал всерьез готовиться к отплытию, заготавливать вяленую рыбу впрок. На охоту уходил с раннего утра, как на службу, если на службу ходят с восходом солнца. Молотил сазанов, сомят, щук, змееголовов, жерехов, судаков, но больше всего сазанов. Каючок очень помог. На нем можно было выбраться подальше, выследить, где рыба интенсивнее играет, спуститься под воду, подстрелить чего-нибудь покрупнее, и не надо каждый раз тащить добычу на берег: насадил ее на кукан и вяжи к плавсредству. На теплых, плотно увязанных камышиных снопах лодочки можно и обсохнуть, отогреться на солнышке, когда чересчур донимал зубовный перестук.
Потом я рыбку разделывал, присаливал, выдерживал плотно замотанной в полиэтилен в холодке, а затем, за неимением деревьев, вывешивал сушиться на самых высоких камышинах, связанных в пучки-куклы. Внутренности укладывал в кучку в одном месте на берегу, все надеялся, что Ежа это дело издалека учует, приползет полакомиться, и у нас восстановятся приятельские отношения. Чайки и прочая сволота на эту кучу неоднократно покушались, и у меня с ними на эту тему были серьезные конфликты.
И вот в один прекрасный день замысел мой прекрасным образом оправдался. Вечерком, только я собрался забраться в палатку, смотрю – к куче требухи суетливо поспешает мой Еж, а за ним, строго в колонну по одному, шестеро крохотных милейших ежат. Эдакие забавные живые комочки в малюсеньких белесых иглах, концентрат умиления. Я, конечно, начал эти комочки хватать, катать в руках, ласково при этом материл Ежа не знамо за что, но сам понимал: всякие мысли насчет пожизненной дружбы с ним придется оставить. Куда мне с этой бандой возиться на моем утлом судне. Тут дай Бог самому ноги унести.
Рядок сушеных рыбин на камышевых «куклах» постепенно удлиннялся, так что с едой на время перехода во вселенную людей дело более или менее прояснялось. Даже если не добавлять по дороге, чуть ли не на пару недель уже должно хватить. С водой обстояло хуже. С водой просто душевная мука. Не то, чтоб вода отсутствовала. Вода была, как мой не иссякал, хоть я из него черпал полной мерой и тратил, не задумываясь: от дневной жары и рыбной диеты пилось много. Но вот тащить воду с собой было решительно не в чем.
Сначала я попробовал шить бурдюки из сомовьих шкур, как делал до меня тот прибалт, про которого я как-то рассказывал. Не знаю, то ли у меня руки не так затесаны, то ли прибалт привирал, но ни черта из этого не вышло. На изготовление одного бурдючка уходили дни – надо шкуру высушить, выделать по мере сил, растянуть, сшить, швы проклеить специально сваренным сомовьим же клеем – и все равно вода из него сочилась и вытекала неотвратимо, как сроки нашей жизни. Да и воняла преотвратно.
Потом я попробовал изготовить амфору, на манер древнегреческих мореплавателей. Робинзон, кажется, тоже что-то вроде того мантулил. Соорудил я оплетку из камыша по форме кувшина, обмазал глиной, высушил на солнце, потом на огне – и такое нелепое дерьмо получилось, хоть плачь. Шишковатое, тяжеленное и донельзя хрупкое. Одно такое изделье развалилось, как только я взял его в руки после обжига. Тут я понял, что отдам концы гораздо раньше, чем овладею гончарным ремеслом, и плюнул на эту затею.
В общем, я с отчаяния готовился плыть на манер Алена Бомбара, потребляя в основном забортную воду, и уже представлял в деталях, как буду дристать всех наверх. И тут меня осенило одно смешное воспоминание.
Как-то стояли мы с дамой сердца (которой из них, совершенно неважно) на южном берегу Арала, точнее, у одного приаральского озера, и пили воду именно из этого озера – огромного, но мелкого. Из-за мелкости вода у берегов пованивала и на вкус отдавала гнилью, и я решил добыть водички с середины, где поглубже. Взял канистру и пошлепал по мелководью, а потом поплыл. Выплыл, правда, не совсем еще на середину, но глубина была уже приличная, метра три-четыре, и вода на глаз почище и без вони. Остановился, открыл клапан канистры и вдавил ее в воду, чтоб не с поверхности набирать. Потихоньку огребаясь левой рукой и работая ножками, я задумчиво смотрел, как булькает воздух, вырываясь из канистры, и чувствовал, как она тяжелеет у меня в правой руке... тяжелеет... тяжелеет... и тянет меня с дурацкой силой вниз! Я ухватил ручку канистры обеими руками, попробовал было закрыть заглушку – поздно, канистра булькнула в последний раз и была полным-полна. Изо всей мочи работая ногами, я мог только на секунду-другую высунуть ноздри над поверхностью, схватить воздуху пополам с водой, и тут же снова погружался с головкой. Некоторое время я неистово боролся, отфыркивался, просто не мог поверить, что попался таким дурацким образом, не сообразил, что закон Архимеда хорош, но имеет свои пределы. В конце концов справиться с этой гирей в двадцать пять кило, или сколько их там было, я не смог и канистру все же отпустил.
Дальнейшее описывать скучно. Я тщательно заприметил створы, поплыл к берегу, там что-то злобно рычал в ответ на идиотские вопросы, ах-ах, что случилось, взял веревку подлиннее и поплыл назад. Полчаса кувыркался, пока нашел канистру, потом нырнул, привязал веревку к ручке и рывками, с дикими усилиями, где вплавь, где подныривая, вытащил канистру на мелководье.
К чему мне припомнился сей анекдот? А вот к чему: не могла моя канистра с «Фрегада» исчезнуть с места крушения. Все деревянные и прочие детали расшвыряло, унесло моментально, в первые же минуты, это все так, а вот канистра наверняка пошла камнем на дно, потому как была заполнена более, чем наполовину. Какое там наполовину – я ж после Косшохы, где пополнил водные запасы под завязку, всего пару дней болтался по Бузуляку. Правда, еще потом сколько-то скитался, но на две трети... нет, на три четверти... на три четверти, не меньше, канистра была полна и обязана утонуть на месте. И я знал, где то место – в конце косы.
О боги, что за болван лопоухий, месяц уж тут трепыхаюсь и не мог додуматься до простейшего... Амеба хренова, а не выживатель.
Захотелось немедля сорваться с низкого старта и лететь, скакать вприпрыжку, нырять, отыскивать мою драгоценную канистру. Я уж чувствовал, как хватаю ее мощной рукой за обросшую подводной слизью ручку. Но Секундант добродушно осадил меня.
-- Спокуха, командор. Не гони коней. Месяц пролежала на дне, пролежит еще пару дней, никуда не денется. В безумии должен быть метод, не так?
И я покорился, остыл. А что, достойный лозунг: method in madness. Методично досушил, довялил рыбку, тщательно осмотрел каждую – не завелилсь ли где червячки. Бог миловал, рыбка усолела путем. Сплел все из того же камыша короб для припасов, закрепил на носу каючка, набил рыбой. Теперь можно было собирать остальные манатки и трогать.
Ежа все это время балдел, обжирался, хулиганил меньше обычного – одолевали родительские заботы: надо было кормить и воспитывать подрастающее поколение. Поколение по-прежнему передвигалось в основном в затылок друг другу, сосало мамку, но потихоньку осваивалось в лагере и проявляло генетическую склонность шкодить, совало свои комические носики ровно туда, куда не следует, и их приходилось сурово отчитывать. Прощание с ними оказалось делом душещипательным до слез. Я прямо-таки расплылся лужею: вот, мол, был в моей жизни Ежа, были ежата, а теперь их не будет и вряд ли что-либо подобное когда-либо будет. По-хорошему, можно было бы отложить расставание еще на несколько дней, перетащить всю семейку с собой на новое место, но я уже начал обрывать ниточки и решил – пусть оно идет, как идет.
Ежиками сентиментальный запой не кончился. Я погрузился, взял «Каючок» за чалку и пошлепал по мелководью, таща его на буксире. Через малое время оглянулся на камыши и бывший свой лагерь – и опять защемило: а ведь другого такого Эльдорадо по части подводной охоты у меня уж никогда не будет. Припомнится он мне еще. Потерянный рай подводного стрелка, да и только. Рыбно, по температуре сносно и прозрачно. Рай раем. Прощай, Эдем.
Когда вода дошла повыше колена, грустить стало некогда. Я вскарабкался на свой пост на корме, удобно расселся, словно в креслах с мягкой спинкой из рогоза, и погреб к северному мысу. Орудовать веслом-лопаткой было непривычно и неловко, очень уж я привык за многие годы пахать байдарочным веслом, но жаловаться не стал. Пусть, как уж было кем-то сказано, это будет самым большим моим неудобством. Главное, движемся из точки А в точку В, а скорость – дело десятое. Рано или поздно все будем там, куда одни мудаки торопятся. Вроде меня – того меня, который из прошлого. Но я ли это – тут еще вопрос. С этим нашим «я» всегда много неясностей.
У северного мыса «Каючок» стало побалтывать, однако вел он себя выше всяких похвал, проявлял чудеса остойчивости и устойчивости, а также гибучести на манер покойного «Фрегада», слегка извиваясь вместе с волной, только изящнее, потому как был компактнее, чем покойник. Я немного опасался волны – как бы не вышли перевертусеньки, ведь центр тяжести пришелся вроде высоковато, в районе моей задницы, я так полагал. Но то были напрасные страхи. Видно, я своим весом достаточно притопил «утюжок», и центр тяжести сместился, куда надо, да и камыш немного набрал воды и осел. Как давеча, я попробовал нарочно качнуть «Каючок» с борта на борт посильнее – он возвращался в исходное положение, точно ванька-встанька. Сердце мое взорлило, и я заорал подобающую случаю песнь торжествующей любви.
К району крушения добрался часам к четырем и даже не очень устал. Долго стоял, оглядывался; никак не мог сообразить, где же в точности я тут выползал на берег и под каким бугорком отогревался и отходил от смертной страсти. Каких-то особых чувств при виде места, где меня чуть было не притопило навек, не изведал. Это все вроде как на другой планете случилось сотню лет тому назад, да и вряд ли со мной. Время крепко растягивается, когда в него битком набиваются события. Что ж, прошедший месяц бесцветным не назовешь. Насыщенное времечко. Выжгло прошлые страхи и переживания напрочь. Мне лишь интеллигентно так подумалось – мол, как в рондо, заканчиваем там, где начали.
Я присел, наклонился к песку, склонил голову, пытаясь разглядеть косу под взлохмаченной поверхностью, но ничего не вышло. Так, мерещилось кое-что местами, временами. Придется дожидаться утра; утречком море бывает глаже стекла. Вот назавтра и назначим операцию, хотя хвостик уже дрожит, как у того спаньеля перед охотой.
Что и говорить, ночь была нервная. Насчет канистры я особо даже не волновался: почему-то был уверен, что найду беспременно. Может, с огромными трудами, возможно, не завтра, но уплыть она никуда не могла, место крушения известно довольно точно, и вода – прозрачнее некуда. Найду, не могу не найти. И что дальше?
А дальше – снова мысли про возвращение и все, что с ним связано. Как я, такой весь новый, вмонтируюсь в старую жизнь и как я ее начну перекраивать. Мерещились картинки, одна соблазнительнее другой: какой я себе оборудую холостяцкий уголок и какие в нем будут позировать юные наяды и дриады, вах-вах. От этих видений сон отлетал так далеко – с земли не видно, а спальник снова свивался в жгут. Я пробовал усовестить себя. В конце концов, надо бы подвести кое-какие итоги, посмотреть себе внутрь, исследовать, каким я выхожу из пламени, преобразившимся или не очень. А тут вместо серьезного разговора – юные телеса выделывают черт знает что. Будят бестиальное начало.
Кончилось тем, что я прихватил зурну, выбрался из палатки, уселся на песке под звездами и, рискуя привлечь какую-нибудь музыкально одаренную гюрзу, принялся выдувать жалобные композиции. Чтобы не терзать слух фальшью свирели, я не играл знакомое, а сочинял себе пьесу на случай, нечто в сильно восточном духе. Меня это увлекло и успокоило, а больше и слушать было некому. Ни одна змея так и не приползла. Видно, пьеска не в их вкусе.
Надо думать, стрессовал я не на шутку. Угомонился к полуночи, а в пять утра проснулся, и больше сна ни в одном глазу. Как встал, так сразу к урезу воды. Море – зеркало, и коса под гладью вырисовывается как на ладони, даже особо напрягаться не надо, чтобы рассмотреть. Первый порыв – сейчас же вскочить в лодочку и кинуться на поиски, но я это дело командорской властью тут же пресек. Метод, метод превыше всего, метод über alles.
Развел костерок, слегка позавтракал, зашнуровал палатку, припрятал все и только тогда спустил каючок на воду и погреб. План был такой: отгрести к концу косы, а потом взять немного северо-западнее и крейсировать челноком примерно там, где меня шарахнул смерч, постепенно удаляясь от косы, свесившись за борт, внимательно разглядывая дно и благославляя природу, что сотворила Арал таким прозрачным.
План был хорош, и Арал прозрачен выше всяких похвал, на дне видны мельчайшие детали, хотя дно само ничем не примечательно, песок да мелкие камушки. И это все. Никаких остатков кораблекрушения нет и в помине. Я утюжил море час за часом, уходил влево от косы, но это так, для очистки совести, там ничего не могло быть, потому как смерч, надо полагать, застал меня северо-западнее острова – ведь шел я с севера. Потом поворачивал и потихоньку дрейфовал вправо, далеко-далеко, пока не оказывался на траверсе Северного мыса. Разворачивался и снова шел к косе и за нее.
Доутюжился до того, что и остров виднелся далеко-далеко, с этой точки я уж определенно не смог бы доплыть до берега даже сейчас, не говоря о том ледяном месиве, куда швырнул меня самум месяц назад. Только тут мне припомнилось в разнообразных подробностях, как меня тогда помяло-покорежило, и пробила запоздалая дрожь.
В общем, работал я до тех пор, пока поверхность моря не покрылась рябью, а потом и мелкая волна пошла, и ловить в этом киселе стало абсолютно нечего. Все еще безнадежно таращась под воду, я погреб к берегу. Не хватало еще, чтобы поломалось мое придурочное весло, поднялся свежий ветерок и понесло мой челн по морям, по волнам, подальше от ставшего вдруг таким желанным островка.
На берег я вернулся благополучно, но настроение от этого не прояснилось. Не передать, до чего меня расплющила эта неудача с поисками. После незадачи с баркасом мне как-то удавалось пересилить почти все трудности за счет безжалостного упрямства, а тут вдруг снова оказалось – терпение и труд не все перетрут. Паскудство вещного мира никуда не девалось, стоит неколебимо и в любой момент готово скорчить тебе козью морду.
В тот вечер зурна моя звучала просто плаксиво.
С утра я немного поколебался – а не плюнуть ли на эту затею верблюжьей слюной, не дунуть ли мне вдаль прямо сейчас, попивая забортную дрянь на манер незабвенного Алена Бомбара. Кишки, однако, сразу свело предчувствием диарреи, и я решил: убью еще один день, потом напьюсь из своего кака на неделю вперед, и с песнями за горизонт.
Так оно чуть было и не случилось. Как хороший сеттер, я снова ходил челноком взад-вперед, влево-вправо, все дальше уходя от острова, утюжил поверхность моря еще тщательнее, чем вчера, молясь про себя:
-- Дай же Боженька, чтобы я вчера ненароком пропустил свое счастье, а оно вот, где-то тут недалеко, и я его сейчас найду и буду всегда хороший, только дай мне его найти, зуб даю, век воли не видать, honest Injun139 – всю жизнь буду скромный и работящий и грешить не буду никогда, ни за что и ни в жисть.
Но Верхние Люди, видно, твердо решили: а вот член тебе, а не канистру. За несколько часов я порядком устал, море стало снова покрываться рябью, и я решил – все. Кранты. Хватит дурью маяться, искать иголку на дне моря. Мудацкая затея была с начала до конца. Сдаюсь. Полотенце на ринг.
Я сидел, уронив руки на колени, в жутком настроении и полной прострации. Слабый ветерок с норд-оста относил челнок все дальше от отмели на юг, туда, где никаких остатков кораблекрушения никак не могло быть, а я все пялился за борт, в глубину. Просто надо было куда-то смотреть, вот я и пялился.
Сначала мне показалось, что это отсвечивают блики на воде, на ряби дробятся и играют солнечные пятна, но сердце глухо стукнуло: Не рябь. Не блики. Нечто неподвижное, и не на поверхности, а в глубине. Я резко наклонился, чуть было не перевалился за борт, вгляделся расширенными в пол-лица глазами: оно действительно отсвечивало в глубине сквозь толщу воды. Казалось, оно движется, но я тут же сообразил – это дрейфует потихоньку лодка, а оно неподвижно.
Вслепую, не сводя глаз со стального мерцания, я нацепил ласты, маску, сноркель, механически сделал несколько резких, глубоких вдохов-выдохов и бултыхнулся за борт, только успел сообразить запоздало –якоря ж у меня нет, лодку может отнести. А в ответ волна решимости: Ну и черт с ней, далеко не унесет, догоню. А сам меж тем колом пошел вниз, на манящий отсвет.
Уже в метре от поверхности вода была ледянее льда, ноги-руки могла скрутить смертная судорога, но мне и на это было плевать, я уже тянулся рукой к светлому продолговатому пятну на дне, которое было вовсе не пятно, а мое родное байдарочное весло с «Фрегада»! Оно уже вблизи, рукой подать, но как всегда на Арале, это рукой подать растянулось бесконечно. Казалось, легкие вот-вот лопнут, но я все пер и пер вниз, в сумрак и холод, пока не ухватился за лопасть – весло стояло в грунте стоймя, чуть наклоненное, нижнюю лопасть уже затянуло песком – крутнул его, рванул на себя и замолотил ластами, наверх, наверх, скорее, пока чудище Холод не сомкнет зубы намертво, пока не разорвало легкие пополам.
Пробкой вылетел на поверхность, с минуту бешено дышал через трубку, не мог надышаться, аж в трубке хрипело оглушительно. Потом поднял голову, оглянулся – каючок действительно отдрейфовал, как я и боялся, но недалеко. В несколько толчков ластами я догнал его, повис и еще с минуту отдыхал, выбивая дробь зубами, затем с превеликим трудом, чуть не опрокинув челн, взобрался на корму и тут только зашептал, задыхаясь:
-- Ййаху-у-у! Съели? Съели, гады ползучие? Съели, свиньи? Командор… во... Командор вам всем еще покажет! Кузькину маму в поршнях! Именно в поршнях!
Я потрясал веслом, как Афина Паллада копьем. Оно было тяжелое, тяжелее обычного, хотя я и так вечно на него ругался – чертов лом, а не весло. Через заклепки лопастей, сколько я их ни обрабатывал клеем БФ, всегда постепенно набиралась вода и испарялась только через много дней, уже дома, по возвращении из похода. А вот здесь это паскудное свойство оказалось бесценным. Не будь его, весло могло унести за горизонт в день крушения, как все остальное, а тут – voilà.
Меня била сумасшедшая дрожь, и я решил – на сегодня приключений хватит. Накушался. Тщательно запомнил подходящий створ на берегу, засек время и погнал каючок к берегу, молотя новонайденным веслом, как молодой. Челн прямо-таки летел, подминая волны. Так мне, во всяком разе, казалось. Жизнь была уже не жизнь, а восторг-мажор. С этим веслом, с этой бесценной дюралевой хреновиной я делал тысячекилометровые маршруты по сибирским рекам, где ни один Макарушка телят не гонял, и Арал мне теперь – тьфу! Захотим – за два дня махнем.
Только на берегу, залив в себя чуть не литр горячего чаю, я принялся соображать: как же так получилось, что весло нашлось вовсе не там, где я искал – южнее косы, а не севернее. Поразмыслив, решил, что все правильно. Это я только думал, что приближался к острову с севера, когда меня шарахнул смерч. Генеральное направление движения было действительно с севера на юг, но где я был относительно острова именно в момент катастрофы, теперь уж не скажет никто. Может, и западнее, или юго-западнее. Я же перед самой катастрофой дремал на руле, а когда проснулся, было совсем не до ориентировки на местности. Ой не до того.
Вот так меня сверху побаловали. Потом денек штормило, но это обывательское такое выражение, на самом деле просто дул свежий ветер, свежачок, до настоящего шторма как до луны. Волнение подняло со дна муть, и пришлось еще пару дней выжидать, пока вода посветлеет. Я времени даром не терял, притащил от старой стоянки у бухточки – ближе ничего такого не было – плоский камень. На порядочном судне все же положено иметь якорь. Вторым делом насобирал все там же, у бухточки, все оставшиеся обрывки толстой лески и телефонного провода, которые только нашлись, распутал немыслимые бороды и сплел из всего этого подобие якорного каната, длиной метров десять. А больше и не понадобилось.
Затем заминка кончилась, и наступил день икс, D-day, час-ч, как угодно. Я снова покрутился с час вокруг того места, где мне сверкнуло со дна весло, но скоро начал узнавать отдельные горбинки и пятна на дне и понял, что тупым повторением пройденного ничего у моря не выколупаю. Нужны свежие мысли, хотя чего тут думать: надевай ласты-маску-трубку и сигай за борт, какие еще могут быть измышления. Когда сам в воде, дно кажется на расстоянии протянутой руки, всякая мелочь видна. Вода все в полтора раза увеличивает, и это совсем не то, что таращиться в нее из воздушной стихии.
Так я и сделал. Кинул свой якорь-булыжник на дно – шнура при этом отмоталось метров шесть – а следом бултыхнулся и сам. Ну что тут описывать мои ощущения. Дерьмовые были ощущения. Хотя солнце жарило со всей дури, прогревался только тонюсенький слой воды у самой поверхности, и тот постоянно перемешивался с тем, что поднималось снизу, прямиком из какого-то морозильного устройства. Я работал исключительно ластами. Стоило опустить руку вниз, как ее стискивало арктическим холодом. Пытался согреться энергичным движением, но быстренько передумал. Когда плывешь медленно, солнце хоть немного согревает спину, а стоит увеличить скорость, и холоднющая вода омывает всего, при этом зубовная дрожь идет вразнос.
На первый раз я выдержал минут двадцать этой муки, потом кинулся назад к своему новому, но уже горячо любимому судну, вскарабкался на него, содрал с себя шерстяной костюм, в котором упражнялся, и распластался на пузе, подставив ласковому солнышку тощие, дрожащие члены. Согревался дольше, чем плавал, и все думал тяжкую думу: куда ж могла запропаститься эта трижды долбаная в нюх канистра, и где ее лучше искать.
Кое-что надумал. Весло все же не могло пойти ко дну так, как канистра. Канистра ухнула камнем, а у весла была кое-какая плавучесть, и его слегка отнесло волнением, но насколько далеко это «слегка»? А черти его знают. Ясно одно – искать надо там, откуда пришел самум, то есть обшаривать дно еще южнее той точки, где я сейчас. Вот еще немного полежу и поплыву на юг.
Для начала я погреб немного на плотике, уходя из хорошо обследованного района. Потом, почти уже на траверсе своей бухточки, снова заякорился, нацепил мокрый, лишь самую чуть согревшийся костюм и соскользнул в воду, в объятья этой промозглой дряни. Почти моментально замерз еще сильнее, чем до того, но продолжал ходить вокруг каючка по расходящейся спирали, хотя вера в то, что удастся что-то найти, сильно подмокла. Холод имеет такое свойство – толчет боевой дух всмятку. Уже подкатывало безразличие. Успех, поражение, плевать, какая разница, лишь бы выбраться из этих тисков. На короткое время отвлекла стая сазанов – окружили меня со всех сторон и, как всегда, когда нет с собой оружия, чуть ли не тыкались мордой в маску, пялились на меня любопытными неподвижными глазами. Потом как по команде прыснули от меня и исчезли из виду.
Я проводил их сердитым взглядом, а когда снова глянул на дно, то чуть не выронил загубник. Прямо подо мной, и в точности так, как я себе это представлял, торчала из дна моя канистра, пробкой и ручкой вверх, словно кто-то ее аккуратно там поставил, а она потом немного наклонилась и вросла в песок. Непонятно было, когда это я успел на нее наплыть... Только я никакими такими вопросами не задавался, а кинулся в остервененни делать все, что надо было делать: подогнал каючок, отрезал шнур от камня, нырнул из последних сил, привязал шнур к ручке канистры, едва не теряя сознание от холода и нехватки воздуха, выбрался на лодочку, отдышался – и вытащил эту чертову канистру на борт!
Теперь торопиться было некуда, и я долго согревался, а потом погнал к берегу, вопя не своим, прерывающимся голосом Glory, glory hallelujah и все такое в этом духе.
Из этой дикой истории выпал мне еще один бонус: заглушка с резиновой прокладкой оказалась вполне герметичной, вода в канистре, простоявшей все это время в холоде, оказалась такой же чистой и свежей, как в день, когда я набрал ее из трубы напротив аула Косшохы, где я так славно искупался и имел длительную и содержательную беседу со Стрелком и Джоном Сильвером. Чувство такое, словно кто-то помахал мне ручкой из Большого Мира, куда я вот-вот вернусь.
Какие уж тут могли быть сомнения.
Достарыңызбен бөлісу: |