Книга рассчитана на широкий круг читателей



бет27/30
Дата15.07.2016
өлшемі2.19 Mb.
#201372
түріКнига
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   30

Уже кое в чем в первые веймарские годы, но решительным об­разом по возвращении из Италии обозначается в нем раздвоение идеала совершенства личного бытия на идеал совершенства в дела­нии (как в творчестве, так и в деятельности), с одной стороны, и на идеал совершенства познания - с другой. Но в том-то и заключает­ся несравненность его облика, что связанная с этим ущербность красоты и силы в его жизни была безусловно, я бы сказал, логиче­

ски неизбежным минимумом. И именно потому, что перемена эта была чисто внутренней судьбой его развития, некоей периодично­стью, изначально предначертанной в органическом законе его суще­ства. Когда сила переходит из формы собранности, которой она об­ладает лишь как юношеской возможностью, в свои осуществления, когда она из самодовлеющего жизненного акта распределяется по отдельным его содержаниям, она тогда естественно утрачивает мно­гое от своего блеска и обаяния, которые раз навсегда и в несравнен­ной степени присущи этой форме. Но в огромном большинстве жиз­ненных путей тем самым парализуется и часть самой силы, поток витальности, растекшийся по множеству русел, отныне уже не сто­лько питаемый единством своего источника, сколько ориентируе­мый на определенные цели, утрачивает свою мощь и напряжен­ность. Гете избег этого исхода, его последствий и утрат. Правда, ког­да он от идеализма субъективной оживленности перешел к идеа­лизму объективной деятельности и познания, юность с ее специфи­ческими ценностями была утрачена, но не более. Присущее ему ди­намическое, интенсивное бытие сохранилось в качестве субстанции как теории, так и практики, на которые оно распалось; оно не про­валилось и не распределилось между ними, как это случается в бо­льшинстве подобных развитий. Из единства первичного жизненного импульса, живущего в обеих сферах, и понятны те связанность и сопричастность их, которые он сам постоянно в них усматривал. Ес­ли он ненавидел всякое знание, не оживлявшее его деятельность, не признавал ни одного впечатления, не вызывавшего его к творчест­ву, и в практике находил критерий теоретически истинного, то в этом сказывается действенная общность корней, которая изначаль­но определяла целостность его жизни. После того как корни эти разветвились на познание и делание, солидарная связь и того, и другого осталась как следствие и символ первичного ствола.

Ясное и принципиальное сознание этого поворота сказывается, например, в одной фразе, относящейся к 1805 г., когда Гете воспо­минание о значительных предметах, главным образом о характер­ных природных картинах, после длинного промежутка сравнивает с первым впечатлением. «Мы тогда заметим, что объект все более и более выступает, что в то время как мы раньше самих себя ощуща­ли в предметах и переносили на них радости и горе, ясное спокойст­вие и смятение, мы отныне, смиривши свою самость, признаем их законные притязания и научаемся познавать их особенности». К то­му же припомним его высказывания о ценности практической уста­новки как таковой, с которыми нам уже приходилось иметь дело и

которые у него с годами принимают все более и более решительную форму. Он еще был далеко не стариком, когда заявлял, что в его возрасте для него существует лишь слово и дело и что так называе­мое красноречивое молчание он давно уже предоставил милой и влюбленной молодежи, таким образом — отказ от эмоциональной жизненной эпохи в пользу теоретически-практической. Правда, он сам противополагает этому свое поэтическое творчество: как в свя­зи с только что приведенной цитатой 1805 г., так и двадцать лет спу­стя он недвусмысленно утверждает, что первоначально свойствен­ные ему способности к художественному, к эстетическому его оста­вили и что их заменили естественноисторические работы. В этом, однако, без сомнения, отражаются настроения поэтически бесплод­ных месяцев и лет. Факты показывают, что старость нисколько не лишала его поэтических способностей, хотя и на них наложила от­печаток объективности. Оставаясь поэтом, он стал «рассказываю­щим», который дифференцирует собственную жизнь от ее содержа­ний и снова собирает и объединяет их как в форме художественного произведения, так и в форме исследования и практического дела­ния.

Намеченная здесь эволюция находит отражение во взаимоотно­шении первой и второй части «Вильгельма Мейстера». В «Годах учения» господствует идеал развития и изживания личности. Само­ценность объективных достижений едва принимается в расчет, раз­ве только в образе Терезы, которая в этом смысле, собственно гово­ря, уже указует и предвосхищает «Годы странствий». Особенно по­казательно, что именно актер и дворянин получают особую оценку. Ибо для того и другого оценка эта, хотя и на совершенно различных основаниях, отнюдь не покоится на специфических содержаниях и на субстанциональных результатах их существования. Ведь резу­льтат деятельности первого абсолютно расплывчат, функционален, и сверхиндивидуальное ее действие направлено опять-таки лишь на функциональное образовывание и бытийное потенцирование публики, результат же бытия второго вообще не субстанциализиро­ван. То, что существенно для того и для другого, так это как раз их освобожденность от жизненных содержаний, которые могли бы за­крепить и заключить в какие-либо предметные и высшие порядки развитие личности, послушное лишь самому себе и вытекающее из бытийного своего идеала. К такого рода неопределенному и недиф­ференцированному существованию и его оценке изначально пред­расположены женщины, и как раз это специфично женское прове­дено в «Годах учения» во всех пяти возможных типах его осуществ­

ления как в Марианне, так и в Миньоне, как в Филине, так и в гра­фине, как в Аврелии, так и в Наталии. В последней же - в наиболь­шей чистоте и совершенстве, в этом как раз и сказывается глубо­чайший смысл жизненной интенции Вильгельма, что он в ней нахо­дит утоление своему томлению после того, как его эротическое от­ношение к другим женщинам уже показало тот параллелизм, кото­рый обстоит между преобладанием чувства и руководящим его иде­алом бытия в целом. «Годы странствий» образуют во всей широте этого ценностного направления жизни точную, мало того, резкую противоположность. Весь акцент здесь ставится на объективном, на социальных установлениях, на сверхиндивидуальном разуме. Лю­ди - не более чем анонимные носители определенных, содержатель­но-установленных функций. Место развития и образования, на­правленных на самих себя и ценных самих по себе, заступает подго­товка к выполнению разного рода деятельностей, включаемых в объективное целое и подчиняющихся ему. В то время как воздух «Годов учения» настолько насквозь наполнен жизненными волнами, как это мыслимо лишь там, где жизнь ищется ради ее абсолютно­сти, а бытие - ради его собственного совершенства, в «Годах стран­ствий» мы вдыхаем разреженный воздух, ибо жизненные лучи, каждый из которых прикреплен к определенной цели, линейно дифференцированы и благодаря этому оставляют между собой пус­тые промежутки. Напряжение атмосферы между мужским и жен­ским полюсом уже отпало, мужчины и женщины одинаково подчи­няются одному объективному закону, который отныне уже не закон бытия, а закон действования и достижения, и на место чувства ста­ла мудрость. Это означает новое понятие индивидуальности, резко противоположное предшествующему и ориентированное на понятие человечества.

Чем старше становится Гете, тем больше, так сказать, челове­чество заменяет для него человека. Жизнь убедила его в том, что единичный не может выработать в себе то подлинное индивидуаль­ное совершенство, которое предносилось его юности, - так пусть это сделает человечество: «Век продвинулся вперед, но единичный все-таки всегда начинает сначала». Однако человечество достигает этого совершенства не путем качественно равномерного развития ее членов, а путем - Гете и для этой абстракции сохраняет принцип организма - развития их, основанного на максимальном разделении труда. «Все ваше общее образование и все меры для этого - глупое шутовство, — говорится в «Годах странствий». — Главное, чтобы че­ловек что-нибудь действительно определенно умел, производил бы

отлично, как мало кто-либо поблизости». В то время как в «Годах учения» личная жизнь дифференцируется как такая, и поскольку каждый индивидуум - мир, он в то же время и дифференцирован­ный мир, в «Годах странствий» господствует устремление к едино­му, целостному миру, в пределах которого, таким образом, должны быть дифференцированы не лица, а одни лишь задания и функции, объективные составные части этого мира. В этом— глубочайшая связь и обоснование гетевского старческого идеала практического. Лишь делание, поскольку оно определяется своим содержанием и измеряется своим результатом, включается как часть в объектив­ный и общественный мир, и человечество в этом последнем смысле требует, по мнению Гете, уже не дифференциации самодовлеюще­го, ищущего собственного совершенства человека, не его бытия и его чувствования, но его делания, его деятельности в соответствии с предметом. Поворот от человека к человечеству означает в то же время поворот от индивидуума как носителя индивидуального бы­тия к индивидууму как носителю индивидуального достижения, и ознаменовывал великое обращение Гете от ценности личной жизни к ценности объективных содержаний жизни.

Если формулировать «идею» гетевской жизненной интенции, если определить содержание его целостно-тотального долженство­вания, то ведь это не что иное, как объективация субъекта. Может быть, самую богатую, самую насыщенную, самую подвижную субъ­ективную жизнь, какую мы только знаем, Гете в едва обозримой ра­боте настолько воплотил в объективную духовность, что мы можем вычитать на вневременно распростершемся мире его творений поч­ти без единого пробела весь объем и бесчисленные полюсы этого не­устанного внутреннего становления, этой вечно звучащей, вечно воспринимающей и вечно творящей функции «я». Две возможные и чередующиеся опасности, угрожающие тому, кто может свое твор­чество назвать исповедью: либо впасть в натуралистическое само­извержение, либо настолько прочно оформить жизненные содержа­ния, что их связь с субъектом делается уже неощутимой, - эти опасности для Гете не существовали. То, что он говорит об «Избира­тельном сродстве», что нет там строчки, которая не была бы пере­жита, но и нет ни одной такой, какой он ее пережил, выражает хотя и отрицательно и несколько внешне, но самое существенное: как то чисто субъективное, что он вкладывал в свое создание, так и то чис­то объективное, каким это субъективное возрождалось в форме это­го создания. Другие величайшие художники, чье творчество также ощущается как объективация субъекта: Микеланджело, Рембрандт

и Бетховен, - не могли, благодаря большой специализации вырази­тельных возможностей пластики, живописи и музыки по сравнению со словесными средствами, со столь же безусловной широтой, как Гете, развернуть все богатство внутреннего бытия, будь то дух, чув­ство или этос. Это лишь новая формулировка не раз уже здесь от­мечаемого величайшего человеческого достижения, а именно: благо­даря глубокому укоренению своей индивидуальной реальности в космически-идеальном Гете достаточно было покорно подчиняться интенсивному росту процесса его субъективной жизни, вырастаю­щего из самого себя, чтобы достигать и осуществлять объективно правильное и глубокое, художественно совершенное и этически требуемое. Мало того, единство это было настолько всеобъемлю­щим, что все самообладание, самовоспитание и отречение, которые ему были необходимы для достижения этих результатов, сами были неотъемлемой частью характера и ритма его непосредственной, субъективной жизни. Однако это субъективно-объективное единст­во осуществляется в разные эпохи его жизни разными путями. В юности оно обнаруживается в некоей наивной чистоте, когда он иде­алы жизни словно накапливал на саму жизнь и центральный ин­стинктивный свой порыв направлял на совершенство личного бы­тия.

Следующую ступень можно обозначить как дифференциацию или объективацию. Как раз эта ступень особенно ясно иллюстриру­ет соотносительность значения этих понятий. Всюду, где единство субъективной жизни разлагается на отдельные деятельности и от­дельные интересы, мы видим, как из единого, целостного средото­чия личности притягиваются радиусы во внеличные объективные пределы, как будто ими выманенные и притянутые. Вся духовная и социальная история человечества обнаруживает - в качестве одной из немногих черт, до известной степени заслуживающей названия закономерности, - что всякое разделение труда есть шаг к объекти­вации интересов и установлений; чем дифференцированнее обще­ство, тем предметнее и безличнее вырабатываемые им нормы; чем раздельнее функции, тем в большей степени конечный результат, уже более генетически не связанный с единичной личностью, явля­ется чисто объективным целым, которое, так сказать, поглотило все субъективные взносы и каждому из них противостоит как нечто но­вое и чуждое. Таким образом, по мере того как в гетевском идеале юношески-целостное совершенствование жизни уступило свое мес­то деланию и познанию, в той же мере мышление и бытийная на­правленность его делались объективней, вплоть до того, что в конце

концов каждое собственное непосредственное переживание стано­вилось для него событием, подлежащим регистрации и объективно­му пониманию.

Дифференцируя себя в самом себе, он в то же время диффе­ренцировал себя от мира, непосредственное эмоциональное единст­во «я» и мира сменилось картиной объективного мира, которая ожи­дала своей практической обработки и теоретической опознанности, причем первичное единство все-таки наряду с этим как-то сохраня­лось и оставалось все же конечной целью, добываемой на новом, раздельном пути. Если он, таким образом, в юности ощущает тота­льность бытия в тотальности своего субъекта, то последняя впо­следствии распадается для него как будто на множество рук, с по­мощью которых он хватает противолежащее ему инобытие; в пер­вом смысле и восклицает Фауст:

Was der ganzen Menschheit zugeteilt ist,

Will ich in meinem innern Selbst geniessen60.

Но уже в конце «Годов учения» слышится вторая концепция в своеобразном изречении: «Лишь только человек притязает на мно­гообразное наслаждение, он должен найти способность выработать в себе многообразные, друг от друга независимые органы. Тот же, кто во всей целостности своей человечности хочет наслаждаться всем и каждым, тот, кто все, вне его лежащее, хочет связать в еди­ное наслаждение, тот проведет свое время в вечно неудовлетворен­ном стремлении». Изречение Фауста содержит в себе пантеизм в форме некоего панантропизма, и этим-то мотивом Гете как раз и воспользовался в восемьдесят лет, чтобы охарактеризовать отказ от своего юношеского пути: «Фауст, - писал он, - запечатлел опреде­ленный период в развитии некоего человеческого духа, который от всего того, что мучает человечество, тоже страдает, всем тем, что его волнует, так же охвачен, опутан тем, что оно ненавидит, и вдохновлен тем, что оно желает. Такие состояния в настоящее вре­мя очень далеки от поэта». В течение многих десятилетий Гете ви­дел перед собою в качестве задания, подлежащего выполнению с помощью всех дифференцированных органов, как раз то, чем он в юности мнил обладать, и этим-то и показывает, что великий пово­рот его жизни был не ущербом, а лишь метаморфозой и что многое,

казавшееся жизнеспособным только в форме юношески-цельной жизни и юношеского чувствования, все же сохранилось и для ста­рости в форме объективности. «Мне всегда представляется, - пишет он в зрелом возрасте, - что всякий раз, когда говорят о сочинениях или поступках без любовного участия, без известного партийного энтузиазма, то остается очень малое, о чем даже и говорить не сто­ит. Наслаждение, радость, участие в вещах - единственно реальное и в свою очередь порождающее реальность; все остальное суетно и обречено на неудачу».

Это есть объективация того «любвеобильного состояния», кото­рым Гете характеризовал свою юность и из которого вытекает не принцип: мир есть мое представление, а принцип: мир есть моя лю­бовь; правда, с соответственной характерной разницей смысла для первой и второй половины его жизни. Юношескому сердцу, которое стремится лишь к тому, чтобы ощущать себя, развертывать свои любовные силы, едва хватало всего бытия для своей любви; охваты­вая целое, оно отдавалось целому- некий любовный пантеизм, столь великолепно выразившийся хотя бы в «Ганимеде». Впослед­ствии же, когда единство это решительнее раскалывается на субъ­ект и объект, любовь ощущает себя скорее как порождающую; бы­тие отныне является ее объектом в том смысле, что она как раз и есть та сила в субъекте, с помощью которой ему дано бытие вообще, подобно тому, как в вышеупомянутом кантовско-шопенгауэровском положении: мир лишь постольку для нас объект, поскольку он по­рождается нашим представлением. Отныне «любовное участие - единственное, что порождает реальность», остальное все суета. Итак, вплоть до этого интимнейшего аффекта обнаруживается то развитие, которое ведет от субъективистски-целостного состояния его юности к многообразным формам разложения на субъект и объ­ект и исходя из этих форм вновь устремляется к единству, но уже на высшей ступени.

Однако перелом обозначается еще острее тем, что наряду с та­кой глубокой оценкой любви и участия в их объективном смысле с внутренней их стороны намечается прямо противоположная (не то­лько объективирующая) оценка. Достаточно сопоставить безудерж­ные порывы в его юности, упоение чувством как таковым, страсть «претерпеть земные радости и страдания» хотя бы с рядом изрече­ний, которые относятся к 1810 г. Он пишет Кнебелю: «Я живу, как бессмертные боги, и не имею ни радости, ни горя». Или: «Ничто мне не представляется столь дорогим, как то, для чего я должен отда­вать самого себя». Или: «Любить - значит страдать. Лишь по при­

нуждению можно на это решиться, т.е. это необходимость, а не до­брая воля». Все высказывания, сделанные им в молодости, согласно которым для него радость и горе - одно, субстанциально равны и равноценны, основываются на том, что единственно существенным для него было само чувствование как внутренняя подвижность, как пульсация и сгорание жизненной энергии; каким особым содержа­нием эта энергия наполнялась, было для него столь же безразлич­ным, вернее, еще безразличней, чем впоследствии вопрос о том, за какое содержание ухватится единственно для него отныне ценная практика. Мы видели, как теперь для Гете добродетель и порок резче друг другу противопоставляются, но столь же резко противо­стоит страдание, оно кажется ему насильственно-сносимым, и в крайнем случае он лишь становится по ту сторону этого противо­поставления, как он некогда становился, так сказать, по сю строну его, повторяя и здесь эволюционную схему от недифференцирован­ного единства через распад к преодолению дифференциации. Отны­не он стоит против вещей, и поэтому самоотдача его должна проде­лать более длинный, сложный и продуманный путь, чем тогда, ког­да эмоционально первичное единство субъекта и объекта находило в самоотдаче лишь свое, само собой разумеющееся, эмпирическое выражение. И наконец, его характеристика насильственности люб­ви обнаруживает компенсацию чувства и бытийного идеала через волевое и рассудочное начало его старости. Благодаря тому что жизнь отныне установлена на сознательной воле, то, что было в юности целостным изживанием, должно казаться ему принуждени­ем, и всякое принуждение основано на дуалистической противопос­тавленности. И лишь недобровольное принятие на себя всего свя­занного со страданием, есть рационализм старости, некий логиче­ский вывод, совершенно чуждый его молодости, которая спаивала в целостное единство своего бытия все логические, эвдемонистиче­ские противоположности.

Правда, сам Гете далеко не всегда осознавал, что в этой мета­морфозе его действительности и его идеала переоформлялось не то­лько одно и то же количество энергии, но и что в этом обнаружива­лись при всей их содержательной противоположности органически необходимые, идеально предначертанные ступени неслыханно-це­лостной жизни - жизни, которая как таковая, как развитие, как функция была настолько целостна, что не нуждалась в целостности отдельных содержаний. Он говорил в возрасте семидесяти лет с яв­ным намеком на самого себя: «Даже величайший талант, который испытал раскол в своем развитии благодаря тому, что он имел по­

вод и побуждение развиваться дважды и притом в разных направ­лениях, едва ли в состоянии совсем загладить это противоречие и всецело соединить противоположное». И вполне понятно: в непо­средственном переживании данного периода его содержания есте­ственно наполняют наше сознание, т.е. как раз то, что противопола­гает этот период остальным. Гетевская старость и слышать не хоте­ла о ритме и убеждениях его молодости и постоянно от них отрека­лась, но это лишь показатель того, что вся сила первой перешла во вторую.

Это самосохранение отдельного периода ему хорошо известно, но именно потому, что он знает, насколько от этого зависит специ­фичная природа его жизни, т.е. полное перевоплощение ее единства в данную эпохальную интенцию, он тем энергичнее настаивает на этой интенции. Он однажды, познакомившись с древненемецкими картинами собрания Буассере, высказал это в следующих порази­тельных словах: «Так силимся мы на склоне наших лет ради собст­венной своей устойчивости отгораживать себя от юности, которая приходит, чтобы свергнуть старость, и пытаемся равномерно ограждать себя от всех впечатлений, новых и беспокойных, и вот вдруг вырастает передо мною абсолютно новый, до сей поры совер­шенно неведомый мне мир красок и образов, который насильствен­но выгоняет меня из старой колеи моих воззрений и ощущений, - новая, вечная молодость. И посмей я здесь что-нибудь сказать, та или другая рука протянулась бы из картины, чтобы ударить меня по лицу, да и поделом было бы мне».

В отличие от развития людей, у которых духовный процесс от­делился от своей бытийной основы и ведет, так сказать, автономную жизнь, не допуская никаких заключений о витальных свойствах ин­дивидуума, сознание Гете всегда непосредственно питается его бы­тием, и всякий раз, как намечался поворот в его сознательных и идеальных направленностях, это всегда означало развитие целост­ной субстанциальной жизни его личности. Поэтому-то развитие это, с одной стороны, столь радикально, а с другой - спаяно столь глубо­ким единством и неразрывной сплошностью, поэтому-то он и пере­живает каждую данную эпоху со столь беззаветной отдачей и рав­нодушием ко всему предыдущему, в то время как наш обозреваю­щий взгляд все же всюду различает те никогда не застывающие, всегда функциональные черты, которые пронизывают и оживляют смену всех этих форм.

Поскольку такого рода метаморфозы юношеских образований и совершенно противоположные им старческие формы, сохраняющие

при этом некое глубочайшее сущностное ядро, имеют вообще ка­кой-либо биографический смысл, они основываются на одной редко осознаваемой предпосылке. Очень часто мы даже не можем непо­средственно и ясно выразить эту непрерывность потому, что инди­видуальную жизнь мы как раз знаем лишь в тех или иных возраст­ных категориях- подобно тому, как мы идеи, чистые содержания бытия можем схватывать всегда лишь в оформленности теоретиче­ской или практической, художественной или религиозной, пережи­той и помысленной. Какова эта сама в себе сущая содержатель­ность, мы можем лишь предчувствовать в своеобразной, никогда до конца не выполнимой абстракции, так как категории эти суть лишь руки, с помощью которых мы можем ухватить чистые категории бытия, неминуемо, однако, самим хватанием этим их оформляя и лишая себя против своей воли всякой с ними связи. Это же повторя­ется и в созерцании жизни. Мы не знаем ни одного жизненного со­бытия, ни одного осуществленного жизненного содержания, которое не было бы в то же время событием или содержанием определенно­го возрастного момента. Конечно, мы всегда можем вынуть эти со­держания из категории пережитости и рассматривать их под иной категорией, только предметной, поэтической, безвременной и т.д. Но поскольку они обладают значимостью как пережитые, они постоль­ку подчинены окраске, отношениям между частью и целым, форме подвижности, что характеризует тот возрастной отрезок, с которым была связана их пережитость. Чрезвычайно трудно разложить то безусловное единство, в качестве которого они выступают в данной окраске, на элементы чистого содержания и на физиономию данной возрастной ступени, и поэтому сомнительно утверждать выживание одного и того же душевного состояния, цели, содержания сквозь из­меняющиеся общие проявления разных жизненных эпох. Это за­труднение глубоко проникает всякое историческое воспроизведение индивидуальной жизни, но наше фактическое усмотрение его прео­долевает, правда, не с помощью какого-либо контролирующего ме­тода, но с помощью некоего инстинкта, который как будто различа­ет в самых различных и в себе целостных феноменах протекающей жизни нечто идентичное и постоянное. Эта возможность и позволя­ет нам говорить об известных свойствах и интенциях в жизни Гете, которые как в проявлениях его молодости, так и в столь отличных проявлениях его старости остались неизменными и именно этим яс­но и отчетливо обнаруживают противоположные жизненные фор­мации юности и старости - подобно тому, как устойчивая субстан­



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   30




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет