3
Камилла вздохнула и машинально взялась за тарелку, размышляя о вломившемся к ней воре. Кто это сделал? Тот призрак, что живет с ней по соседству? Заблудившийся гость? Может, он проник через крышу? Вернется ли он? Должна ли она сказать о случившемся Пьеру?
Запах – нет, аромат – этого бульона помешал ей дальше предаваться печальным мыслям. М-мм, это было просто восхитительно, ей даже захотелось накинуть на голову полотенце и вдыхать душистый пар, как при ингаляции. Что он туда положил? Цвет какой-то особенный. Теплый, жирный, красновато-коричневый с золотистым отливом, как кадмий… Прозрачные жемчужинки, изумрудные капельки измельченной травки… Изумительное зрелище! Несколько секунд она почтительно созерцала тарелку, держа ложку на весу, потом осторожно сделала первый глоток – суп был очень горячим.
Разве что в детстве она испытывала такое, пребывая в состоянии, которое Марсель Пруст определял как «погружение в себя, в то необычное, что в ней происходит», она доела суп с почти религиозным благоговением, закрывая глаза после каждой проглоченной ложки.
Возможно, все дело было в том, что она, сама того не зная, умирала от голода, или же в том, что вот уже три дня она, борясь с отвращением, пыталась заталкивать в себя супы из пакетиков, которыми кормил ее Филибер, или в том, что она теперь гораздо меньше курила, но факт оставался фактом: впервые в жизни она так наслаждалась едой в одиночестве. Она встала, чтобы взглянуть, не осталось ли супа в кастрюльке. Увы… Она поднесла тарелку к губам и выпила все, до последней капельки, поцокала языком, вымыла ложку, взяла открытый пакет лапши и написала на нем «Супер!», а потом растянулась на кровати, положив руку на отяжелевший живот.
Спасибо, маленький Иисус.
4
Она очень быстро шла на поправку. Франка она совсем не видела, но всегда точно знала, когда он был дома: хлопали двери, включался музыкальный центр, телевизор, доносились оживленные разговоры по телефону, раскатистый смех и отрывистые ругательства – и все это было совершенно ненатурально, она чувствовала. Он суетился, «озвучивая» свою жизнь во всех углах квартиры, как пес, который задирает лапу через каждые два метра, чтобы пометить «свою» территорию. Сколько раз ее подмывало вернуться к себе и вновь обрести независимость, чтобы больше никому ничем не быть обязанной. Но бывало и так, что ее передергивало при одной только мысли о том, чтобы снова лечь спать на полу и карабкаться на восьмой этаж, цепляясь за перила, чтобы не упасть.
Как все сложно…
Она теперь не знала, где ее истинное место, и к тому же действительно привязалась к Филиберу… Чего ради ей заниматься самобичеванием и бить себя в грудь, скрипя зубами? Ради независимости? Тоже мне, достояние… Она много лет молилась на это слово – и чего добилась? К чему пришла? Живет в полуразрушенной хибаре и проводит время в размышлениях о своей несчастной судьбе, не выпуская изо рта сигарету! Как трогательно… Она и сама до невозможности трогательная… Ей скоро двадцать семь, а она ничего не накопила про запас. Ни друзей, ни воспоминаний, похвастаться было нечем. Как это случилось? Почему она так и не сумела вцепиться мертвой хваткой и удержать при себе то, чем действительно могла бы дорожить? Ну почему?
Она пребывала в раздумьях. Чувствовала себя отдохнувшей. А когда этот высоченный уистити20 приходил почитать ей, когда он тихонько прикрывал дверь, возводя очи горе из-за того, что их сосед-бандит слушал свою «зулусскую» музыку, она улыбалась в ответ и на мгновение вырывалась из цепких объятий урагана…
Она снова начала рисовать. Просто так.
Безо всякой цели и причины. Для самой себя. Для собственного удовольствия.
Она взяла новый блокнот – последний – и «приручила» его, запечатлевая все, что ее окружало: камин, узор обоев, шпингалет окна, глуповатые улыбки Сэмми и Скубиду21, рамочки, картины, камею, принадлежавшую даме былых времен, и строгий сюртук господина из той же эпохи. Натюрморт из собственной одежды с пряжкой валяющегося на полу ремня, облака, след, оставленный в небе самолетом, вершины деревьев за чугунным кружевом балконного ограждения и автопортрет в кровати.
Из-за пятен на зеркале и короткой стрижки в отражении она напоминала переболевшего ветрянкой мальчика…
Она снова рисовала как дышала. Прерывалась лишь затем, чтобы подлить туши в чернильницу и заправить ручку. Много лет она не чувствовала себя такой спокойной и такой живой – просто-напросто живой…
Но больше всего она любила рисовать Филибера. Он так увлекался своими историями, что его лицо отражало всю гамму переживаемых чувств – то радость, то печаль (о бедная Мария-Антуанетта!), и Камилла попросила разрешения рисовать его.
Он, конечно, чуточку позаикался для виду, но почти сразу перестал обращать внимание на скрип пера по бумаге.
Вот один из его рассказов.
Но госпожа д'Этамп ничем не напоминала госпожу де Шатобриан, она не собиралась довольствоваться пустяками. Главным для нее было добиться милостей для себя и своей семьи. А ведь у дамы было тридцать человек братьев и сестер… И она решительно взялась за дело.
Умелая любовница использовала все до единого моменты передышки, когда король восстанавливал силы между объятиями, чтобы выбить из него вожделенные должности и повышения по службе.
В конечном итоге все Писслё получили важные посты, причем в основном на церковном поприще – королевская любовница была женщиной «набожной»…
Антуан Сеген, ее дядя по матери, стал аббатом де Флёрисюр-Луар, епископом Орлеанским, кардиналом и архиепископом Тулузским. Шарль де Писслё, ее второй брат, получил аббатство де Бургей и епископство де Кондом…
Он поднял голову:
– Де Кондом… Согласитесь, это забавно…
И Камилла спешила запечатлеть эту улыбку, это веселое изумление человека, который перелистывал страницы истории Франции, как другие порножурнал.
В следующий раз его волновала другая тема:
– …Тюрьмы были переполнены, и Карье, наделенный неограниченной властью, окруживший себя достойными соратниками, открыл новые казематы и реквизировал суда в порту. Очень скоро тиф начал косить несчастных заключенных, которых содержали в ужасающих условиях, и они мерли как мухи. Гильотина не справлялась с работой, и проконсул приказал расстрелять тысячи пленников, дав в помощь расстрельной команде «похоронную бригаду». Но арестованные продолжали прибывать в город, и тогда Карье додумался людей топить.
А вот что писал бригадный генерал Вестерман: «Вандеи больше нет, граждане республиканцы. Она мертва, пала под нашей вольной саблей, вместе со всеми женщинами и детьми. Я похоронил ее в болотах и лесах Савене. Следуя вашему приказу, я давил детей копытами лошадей и рубил женщин на куски, чтобы они не зачали новых разбойников. Я не обременю вас ни одним пленником».
И она рисовала тень, пробежавшую по искаженному судорогой страдания лицу.
– Вы рисуете или слушаете меня?
– Слушаю и рисую…
– Этот самый Вестерман… Этот монстр, служивший своей новой партии со всем пылом души, несколько месяцев спустя был арестован в компании с Дантоном, а потом им обоим отрубили головы…
– За что?
– Его обвинили в трусости… Он был умеренным…
Иногда он просил разрешения сесть в глубокое кресло в изножье ее кровати, и они читали – каждый свое, в полном молчании.
– Филибер…
– Ммм…
– Почтовые открытки…
– Да?
– Долго это будет продолжаться?
– Я… не понимаю, что вы…
– Почему вы не сделаете это своей профессией? Почему не попытаетесь стать исследователем или преподавателем? Вы имели бы полное право читать все эти книги в рабочее время, и вам бы даже стали платить деньги!
Он опустил книгу на обтянутые потертым вельветом костлявые колени, снял очки и потер глаза.
– Я пытался… Я лиценциат по истории и трижды пытался поступить в Национальную школу хартий22, но всякий раз проваливался…
– Что, знаний не хватало?
– Да нет, конечно, хватало… – покраснел он. – Ну… во всяком случае… смею надеяться, что это так… но я… Я никогда не мог сдать ни одного экзамена… Я слишком нервничаю… Теряю сон, зрение, волосы, даже зубы! И все остальные способности. Читаю вопросы, знаю ответы, но не могу написать ни единой строчки. Сижу, застыв от ужаса, перед чистым листом бумаги…
– Но вы сдали на бакалавра? Вы ведь лиценциат?
– Да, но чего мне это стоило! Я ничего не сдавал с первого захода, хотя экзамены были несложные… Лиценциатом я стал не заходя в Сорбонну – ходил только на лекции выдающихся преподавателей, которыми восхищался, хотя эти самые лекции не имели никакого отношения к моей программе…
– Сколько вам лет?
– Тридцать шесть.
– Но вы ведь могли стать преподавателем…
– Представляете себе меня в классе с тридцатью ребятишками?
– Да.
– Нет. Я покрываюсь холодным потом при одной только мысли о том, чтобы обратиться с речью к аудитории, пусть даже самой немногочисленной. Я… У меня… Думаю, у меня проблемы с общением…
– А как же школа? Когда вы были маленьким?
– Я пошел сразу в шестой класс. К тому же в пансион… Ужасный был год. Худший в моей жизни… Как будто меня швырнули в огромную ванну, а плавать я не умел…
– Ну и?..
– И ничего. Я по-прежнему не умею плавать.
– В прямом или переносном смысле этого слова?
– В обоих, мой генерал.
– Вас никогда не учили плавать?
– Нет, А для чего?
– Ну… Чтобы плавать…
– Знаете, с точки зрения общей культуры, мы скорее произошли от поколения пехотинцев и артиллеристов…
– Что вы там плетете? Я вовсе не предлагаю вам ввязываться в битву на океанской глади! Я говорю о том, чтобы отправиться на морское побережье! А почему вас не отдали в школу раньше?
– Нас учила моя мать…
– Как мать Людовика Святого ?
– Точно.
– Как ее звали?
– Бланш Кастильская…
– Ну да, конечно. Но почему вас учили дома? Вы что, слишком далеко жили?
– В соседней деревне была муниципальная школа, но я ходил туда всего несколько дней…
– Почему?
– Именно потому, что она была муниципальной…
– А, всё то же деление на Синих и Белых23, да?
– Да.
– Эй, но это же было двести лет назад! С тех пор многое изменилось!
– Многое, бесспорно, изменилось. Но вот к лучшему ли? Я… Я неуверен…
– Я вас шокирую?
– Нет-нет, я уважаю ваши… ваши…
– Мои ценности?
– Да, если хотите, если это слово вас устраивает, но как же все-таки вы живете?
– Продаю почтовые открытки!
– Это безумие… Просто идиотство какое-то…
– Знаете, по сравнению с моими родителями, я очень… ээ… изменился – ваше определение! – то есть я… эволюционировал…
– Какие они, ваши родители?
– Ну…
– Похожи на набитые соломой чучела? На забальзамированные мумии? Плавают в чане с формалином вместе с лилиями?
– Отчасти вы правы… – развеселился он.
– Успокойте меня – они, во всяком случае, не передвигаются в портшезе?!
– Нет, но лишь потому, что носильщиков больше не найти!
– Чем они занимаются?
– В каком смысле?
– В смысле работы.
– Они землевладельцы.
– И это все?
– Знаете, у них много работы…
– Но… Вы очень богаты?
– Нет. Вовсе нет. Как раз напротив.
– Невероятная история…
– И как же вы выходили из положения в пансионе?
– С помощью Гафьо.
– Кто такой Гафьо?
– Некто, а что – это очень тяжелый латинский словарь, который я клал в ранец и пользовался им, как пращой. Хватал ранец за лямку, раскручивал, придавал ему ускорение и… Фьююю! Сокрушал врага…
– Ну и?
– Что ну и?
– Как обстоят дела сегодня?
– А сегодня, моя дорогая, все очень просто: перед вами великолепный образчик homo degeneraris, то есть существо, совершенно непригодное к жизни в обществе, сдвинутое, нелепое и абсолютно анахроничное.
Он смеялся.
– И как же вы поступите?
– Не знаю.
– Пойдете к психиатру?
– Нет, но я встретил одну девушку – у себя на работе, такую чокнутую и смешную… Она мне ужасно докучает и все пристает, чтобы я пошел с ней в ее театральную студию. Она перебрала всех возможных и невозможных психоаналитиков и уверяет, что театр – самое действенное средство…
– Вот как…
– Так она говорит…
– Значит, вы никогда никуда не ходите? У вас нет друзей? Ни одной родной души? Никаких контактов… с двадцать первым веком?
– Нет. Пожалуй, нет… А вы?
Достарыңызбен бөлісу: |