СТОИТ ЛИ СМЕЯТЬСЯ НАД ЖИВОТНЫМИ?
Я редко смеюсь над животными, и когда это случается, всякий раз обнаруживаю позже, что смеялся-то я над самим собой, над людьми, ибо многих животных мы иногда воспринимаем как более или менее безжалостную карикатуру на человека. Мы стоим перед обезьянником и смеёмся, однако не смеёмся при виде гусеницы или слизня; и если брачные ужимки здорового, сильного гусака кажутся нам невероятно забавными, то только потому, что наши молодые люди ведут себя весьма похоже в сходных ситуациях.
Просвещённый наблюдатель редко смеётся над странными, эксцентричными животными. Меня всегда выводят из себя посетители зоопарка, высмеивающие тех животных, у которых в ходе эволюции развились особые черты строения, кажущиеся нам необычными. Гротескные формы хамелеона или муравьеда вызывают во мне чувство глубокого удивления, но отнюдь не веселье.
Конечно, неожиданная забавность некоторых животных подчас и у меня вызывает смех, и, очевидно, такое веселье не менее глупо, чем раздражающее меня поведение публики в зоопарке. Когда я впервые приобрёл странную, вылезающую на землю рыбку периофтальмус и увидел, как это существо выпрыгнуло на край аквариума — заметьте, не прочь из сосуда, а на его край — подняло голову с бульдожьим «лицом» и, сидя на своём «насесте», уставилось на меня выпученными, пронзительными глазами — в этот момент я смеялся, смеялся от души. Можете ли вы представить себе что-либо подобное — рыба, настоящая, подлинная рыба сидит на «жёрдочке», как канарейка, потом поворачивает к вам голову, как высшее наземное позвоночное и в довершение всего рассматривает вас сразу обоими глазами! Такой же пристальный взгляд характерен для сов, и именно он придаёт этим Птицам закреплённое в пословицах мудрое выражение «лица». Дело в том, что даже у птиц, стоящих эволюционно выше, чем рыбы, бинокулярный взгляд кажется неожиданным. И здесь смешное, очевидно, заключается, скорее, в карикатурном сходстве с человеком, нежели в какой-то особой забавности самих животных.
При изучении поведения высших животных часто возникают весьма забавные ситуации, и в этих ситуациях не животные, а сам наблюдатель неизменно играет комическую роль. Работа этолога, изучающего поведение птиц и млекопитающих, нередко требует полного отступления от внешнего достоинства, которое принято ожидать от учёного. В самом деле, порой нельзя осуждать непосвящённого человека, который, наблюдая этолога за работой, не может отделаться от мысли, что есть нечто безумное в действиях последнего. Только репутация «безвредного», которую я разделял с одним деревенским идиотом, в своё время спасла меня от дома умалишённых. Но в оправдание жителей Альтенберга я должен рассказать несколько маленьких историй.
Одно время я экспериментировал с молодыми кряковыми утками — меня интересовал вопрос, почему инкубаторные, только что вылупившиеся утята в отличие от «новорождённых» птенцов серого гуся недоверчивы и пугливы. Гусята без колебаний начинают считать матерью первое живое существо, которое они встречают на своём жизненном пути, и доверчиво бегут за ним. Утята кряквы ведут себя совершенно иначе. Если я беру из инкубатора только что вылупившихся птенцов, они неизменно убегают от меня и забиваются в ближайший тёмный угол. Почему? Я помнил, что однажды подложил яйца кряквы под мускусную утку, и вылупившиеся крошечные утята отказались принять мачеху. Как только они обсохли, они просто-напросто убежали от неё прочь, и я потратил массу усилий, чтобы изловить этих кричащих, заблудших детей. Но в другой раз, когда я заставил высиживать яйца кряквы большую белую домашнюю утку, маленькие дикари бегали за ней так, словно это была их настоящая мать. Внешне белая домашняя утка совершенно не похожа на крякву, так же, как и мускусная утка. Но у домашней утки есть одно общее с кряквой — это её голос. Кряква, несомненно, является диким прародителем домашней утки. В процессе одомашнивания изменились пропорции тела и окраски, но голос практически остался таким же, как у кряквы.
Вывод был ясен: чтобы заставить маленьких крякв ходить за мной, я должен крякать, как кряква-мамаша. Но сказать проще, чем сделать. В один прекрасный день я взял кладку сильно насиженных яиц чистокровной дикой кряквы, положил их в инкубатор, и, когда утята вылупились и обсохли, стал крякать для них, как самая лучшая крякуха. Моё кряканье имело успех. Утята уверенно устремляли свой взгляд на меня, видимо, не боялись меня в это время. Поскольку продолжая крякать, я медленно уходил от них, они послушно держались вместе и торопливо шли за мной тесной беспорядочной кучкой, точно так, как утята обычно следуют за своей матерью. Моё предположение было, бесспорно, доказано. Только что вылупившиеся из яйца утята обладают врождённой реакцией на голос матери, а не на её внешний вид. Всякий, издающий утиное кряканье, будет принят за мать — неважно, кто это: толстая белая пекинская утка и или ещё более толстый мужчина. Однако «подставное лицо» не должно быть особенно рослым. В начале моих опытов я садился на траву среди утят и передвигался в таком положении. Но как только я вставал во весь рост и пытался предводительствовать стоя, утята останавливались, испытующе смотрели во все стороны, но только не вверх, откуда доносилось моё кряканье, и вскоре начинался пронзительный писк покинутых матерью утят, который мы обычно называем плачем. Они не могли смириться с тем, что мама их стала такой высокой. Итак, я был вынужден передвигаться сидя на корточках, если хотел, чтобы утята следовали за мной. Нельзя сказать, чтобы это было слишком удобно; но ещё менее утешительным было то, что кряква мать крякает непрерывно. Стоило мне сделать хотя бы полуминутный перерыв в моем мелодичном «куак, гегегегег, куак, гегегегек…», как шек утят начинали становиться все длиннее и длиннее, подобно тому, как вытягиваются лица у обиженных детей, и если я сразу же не возобновлял кряканье, пронзительный плач начинался снова. Как только я замолкал, им, вероятно, начинало казаться, что я умер или не люблю их больше, — причина, достаточная для того, чтобы начать плакать! Утята в противоположность птенцам серого гуся оказались достаточно утомительной обузой — представьте себе двухчасовую прогулку с такими детьми, когда все время передвигаешься сидя на корточках и крякаешь без остановки. Поистине, в интересах науки я подверг себя тяжёлому испытанию.
Так, скорчившись и крякая, я прогуливался в один прекрасный день в компании своих утят по заросшему майской травой лужку в возвышенной части своего сада. Я радовался послушанию и точности, с какими мои утята в этот день вперевалочку следовали за мной. Когда я вдруг взглянул вверх, то увидел над оградой сада ряд мертвенно-белых лиц: группа туристов стояла за забором и со страхом таращила глаза в мою сторону. И не удивительно! Они могли видеть толстого человека с бородой, который тащился, скрючившись в виде восьмёрки, вдоль луга, то и дело оглядывался через плечо и крякал, а утята, которые могли хоть как-то объяснить подобное поведение, утята были скрыты от глаз изумлённой толпы высокой весенней травой.
Как я расскажу в одной из следующих глав, галки надолго запоминают того, кто на глазах у всей галочьей колонии однажды взял одну их них в руки и тем самым вызвал переполох, сопровождаемый особым «гремящим» криком. Это сильно препятствовало моей работе по кольцеванию молодых галок а колонии, обосновавшейся на моем доме. Когда я брал птенцов, чтобы пометить их с помощью алюминиевых колечек, галки не могли не видеть меня, и сразу же начинался дикий гремящий концерт. Как воспрепятствовать развитию у птиц постоянного недоверия ко мне в результате процедуры кольцевания — ведь такое положение дел могло нанести неисправимый вред всей моей работе. Решение казалось очевидным — переодевание. Но как? Очень просто. Костюм лежал наготове в ящике на чердаке и очень подходил для моих целей, хотя обычно его доставали один раз в год — шестого декабря, чтобы отпраздновать старый австрийский праздник, день святого Николая и Дьявола. Это был великолепный меховой костюм черта с маской, закрывающей всю голову, с рогами и языком и с длинным торчащим дьявольским хвостом.
Я хотел бы знать, что подумали бы вы, если бы в один прекрасный июльский день вдруг услышали дикий крик галок, доносящийся с остроконечной крыши высокого дома, и, взглянув вверх, увидели бы Сатану собственной персоной: с рогами, хвостом и когтями, с высунутым от жары языком, Сатану, карабкающегося от дымохода к дымоходу и окружённого роем чёрных птиц, производящих оглушительные гремящие крики? Мне кажется, что общее тревожное впечатление от такого зрелища могло замаскировать тот факт, что Сатана при помощи обычных щипцов надевал алюминиевые колечки на лапки молодых галок, после чего осторожно клал их обратно в гнездо. Когда я окончил кольцевание, то впервые заметил большую толпу, собравшуюся на деревенской улице. Люди смотрели вверх с тем же выражением ужаса, что и те туристы за оградой моего сада. Поскольку возможность показать, кто скрывается под личиной Сатаны, совершенно противоречила моим целям, я ограничился тем, что дружески махнул толпе своим дьявольским хвостом и исчез через люк, ведущий на чердак.
В третий раз я находился под угрозой попасть в психиатрическую клинику по вине моего большого желтохохлого какаду по имени Кока. Я приобрёл эту прекрасную птицу незадолго до пасхи за внушительную сумму. Прошло несколько недель, прежде чем бедное существо смогло оправиться от психического расстройства, вызванного долгим заточением у предыдущих хозяев. Первое время попугай просто не мог осознать, что нет больше оков и можно двигаться свободно. Было жалко смотреть на эту гордую птицу, которая, сидя на ветке, то и дело готовилась взлететь и не решалась, ибо не верила, что она уже не на цепочке. Когда же она, наконец, преодолела эту внутреннюю скованность, то стала чрезвычайно живым и энергичным существом и очень привязалась ко мне. Утром, как только попугаю разрешалось покинуть комнату, в которую мы ещё запирали его на ночь, он сразу же летел разыскивать меня, проявляя при этом удивительную сообразительность. В чрезвычайно короткое время птица уяснила себе, где можно вернее всего найти меня. Первым делом попугай влетал в окно моей спальни и, не найдя меня там, вёл свою разведку все шире и шире. В результате несколько раз он терял обратную дорогу. Поэтому мои помощники получили строгую инструкцию — не выпускать попугая в то время, пока я нахожусь в отлучке.
В одну июньскую субботу я сошёл с венского поезда в Альтенберге, окружённый толпой туристов, приехавших, как обычно бывает летом в конце недели, на купание в нашу деревню. Я сделал всего несколько шагов по улице среди толпы, не успевшей ещё поредеть, когда высоко в воздухе увидел какую-то странную птицу. Она медленно, размеренно взмахивала крыльями и время от времени подолгу парила. Она казалась слишком массивной для сарыча. Это не был и аист — он крупнее, кроме того, у аиста, летящего даже на такой высоте, были бы видны длинные ноги, и шёл. Птица сделала внезапный поворот, и садящееся солнце на мгновение осветило нижнюю сторону больших крыльев, которые блеснули, словно звезды в голубом небе. Птица была белой. Господи, да ведь это мой какаду! Равномерные движения его крыльев ясно указывали, что попугай собрался лететь далеко. Что же делать? Должен ли я позвать птицу? Кстати, слышали ли вы когда-нибудь призывный крик большого желтохохлого какаду? Нет? Но вы, вероятно, слышали крик свиньи, убиваемой старым дедовским способом. Представьте же себе этот крик в его наиболее громком варианте, переданный через микрофон и усиленный в несколько раз хорошим громкоговорителем. Человек может с успехом имитировать этот звук, если во всю силу своего голоса проревёт: «О-ах»; правда, это всегда будет звучать слабее, чем настоящий крик какаду.
Я уже мог удостовериться раньше, что какаду признает эту имитацию и немедленно подчиняется призыву. Но получится ли это на таком большом расстоянии? Птицам всегда стоит большого труда решиться на то, чтобы резко спуститься вниз под прямым углом к траектории полёта. Кричать или не кричать, вот в чём вопрос. Если я издам вопль, и птица спустится ко мне, все будет прекрасно, но если она спокойно помчится дальше под облаками, как объясню я свою «песню» окружающим. В конце концов, я всё-таки закричал. Люди вокруг меня тихо остановились, пригвождённые к месту. Попугай на мгновение замешкался с распростёртыми крыльями, затем сложил их и, спикировав, опустился на мою руку. Ещё раз я оказался хозяином положения.
В другой раз шалости моего какаду заставили меня не на шутку перепугаться. Мой отец, в то время уже старый человек, использовал для своего послеобеденного отдыха ступеньки террасы на юго-западной стороне нашего дома. Будучи знаком с медициной, я никогда не был в восторге от того, что он ежедневно подвергает себя действию ослепительного полуденного солнца. Однажды, как раз во время сиесты, я услышал крепкую кавалерийскую ругань, доносившуюся с того места, где отец имел обыкновение отдыхать. Обежав вокруг дома, я увидел старого джентльмена — он стоял, согнувшись и крепко обхватив руками свою талию. «Боже мой, ты заболел?» — «Нет, — последовал раздражённый ответ, — я не заболел, но пока я спал, это проклятое создание откусило все пуговицы на моих брюках!». И это действительно было так. Свидетели этой сцены обнаружили на ступеньках полное очертание старого профессора, выложенное из пуговиц: здесь — рукава, тут жилет, а вот, вне всякого сомнения, пуговицы от его брюк.
Одну из шалостей нашего какаду можно было приравнять по проявленной птицей прихотливой изобретательности к выходкам обезьян или даже человеческих детей. Все началось с той пылкой любви, которую попугай питал к моей матери. Мама летом проводила много времени в саду и постоянно вязала здесь. Какаду, казалось, совершенно отчётливо представлял себе, как устроен мягкий моток шерсти. Он часто ловил клювом свободный конец нити и стремительно взлетал, распутывая за собой клубок. Подобно бумажному змею с длинным хвостом, он летел вверх, а затем начинал описывать правильные круги вокруг старой липы, росшей перед фасадом нашего дома. Однажды, когда поблизости не было никого, кто мог бы остановить эту игру, попугай опутал все дерево до самой вершины красивыми яркими прядями шерсти, которую уже невозможно было выпутать из пышной листвы. Наши гости обычно останавливались перед этим деревом в немом изумлении. Они не могли понять, кто и зачем украсил его подобным образом.
Попугай обычно ухаживал за моей матерью, совершая вокруг неё свой экзотический танец, складывая и вновь разворачивая великолепный хохол, и преследовал её повсюду, Он разыскивал её столь же неутомимо, как некогда разыскивал меня. У матери было не менее четырех сестёр. Однажды все они и несколько их приятельниц, пожилых леди, собрались на чаепитие на веранде нашего дома. Они сидели за огромным столом, перед ними стояло блюдо с ароматной домашней вишней, а в центре стола — большая и очень мелкая чаша с сахарной пудрой. Какаду, который в это время случайно или намеренно пролетал мимо, заметил маму, председательствовавшую за праздничным столом. В следующий момент попугай в довольно рискованном броске протиснулся в дверь, проем которой был достаточно широк, но все же уже, чем размах крыльев птицы. Какаду намеревался сесть на стол возле матери, где привык находиться в то время, пока она вязала. Но на его обычном пути обнаружилось множество препятствий, к тому же он вдруг оказался в центре кружка незнакомых ему людей. Он оценивал ситуацию, резко затормозив в воздухе и трепеща крыльями над столом, подобно вертолёту. Затем вдруг повернулся кругом и в следующее мгновение исчез. Исчез также и сахар из мелкого блюда — все до последней крошки было сдуто взмахами крыльев попугая. А вокруг стола сидели семь напудренных леди. Их лица были белы как снег, а глаза плотно зажмурены. Это было великолепное зрелище!
СОЧУВСТВУЕМ ЖИВОТНЫМ
Нам жалость легче ощутить, когда
Сочувствию сопутствует беда.
С. Т. Кольридж
Если внимательно прислушаться к замечаниям посетителей большого зоопарка, то можно легко заметить, что люди, как правило, расточают свою сентиментальную жалость в отношении тех животных, которые вполне довольствуются своей участью, в то время как истинные страдальцы могут остаться незамеченными зрителем. Мы особенно склонны жалеть таких животных, которые способны вызывать у человека яркие эмоциональные ассоциации, — эти существа, подобные соловью, льву или орлу, именно поэтому столь часто фигурируют в нашей литературе.
О том, насколько неправильно понимается обычно сущность соловьиного пения, свидетельствует тот факт, что в литературе эта птица часто бывает представлена нам в качестве самки. В немецком языке слово «соловей» вообще принадлежит к женскому роду. В действительности же только самец поёт, и значение его песни — предупреждение и угроза другим самцам, которые могут вторгнуться на территорию певца, а в равной степени — приглашение пролетающим мимо самочкам соединиться с ним.
Для всякого, кто знаком с жизнью птиц, принадлежность поющего соловья к мужскому полу абсолютно очевидна, и всякое желание приписать громкую песню самке кажется столь же комически-нелепым, как выглядела бы бородатая Джиневра в глазах знатока творчества Теннисона. Именно по этой причине я никогда не мог принять красивую сказку Оскара Уайлда про соловья: «она» сделала красную розу из музыки и лунного света и окрасила цветок кровью своего сердца. Должен сознаться, что я был очень рад, когда, наконец, шип, торчащий в её сердце, заставил эту шумливую даму прекратить своё громкое пение.
Позже я ещё коснусь вопроса о предполагаемых страданиях комнатных птиц. Конечно, самец соловья, поющий в клетке, должен испытывать своего рода разочарование, поскольку его продолжительное пение остаётся без ответа и самочка не появляется, однако то же самое возможно и в естественных условиях, так как самцов обычно больше, чем самок.
Лев — другое животное, чьи характер и среда обитания по обыкновению неверно преподносятся нам в литературных произведениях. Англичане называют его «царём джунглей», отсылая бедного льва в местность, слишком сырую для него; немцы же, со свойственной им основательностью, впадают в другую крайность и отправляют несчастное животное в пустыню. По-немецки «лев» так и называется — «царь пустыни». В действительности, наш лев предпочитает счастливую середину и живёт в степях и саваннах. Величавость осанки этого животного, за которую он получил первую часть своего прозвища, обязана одному простому обстоятельству: постоянно охотясь на крупных копытных — обитателей открытых ландшафтов, лев привык обозревать широкие пространства, игнорируя всё, что движется на переднем плане.
Лев страдает в своём заточении гораздо менее других хищных млекопитающих равного с ним умственного развития по той причине, что у него меньше желания находиться в постоянном движении. Грубо говоря, «царь зверей», в общем, ленивее других хищников, и его праздность кажется просто завидной. Живя в естественной обстановке, лев способен покрывать огромные расстояния, но, очевидно, он делает это только под влиянием голода, а не из каких-либо иных внутренних побуждений. Именно поэтому пленённого льва редко приходится видеть беспокойно расхаживающим по своей клетке, тогда как волк или лисица снуют взад и вперёд непрерывно, целыми часами. Если же сдерживаемая потребность в движении порой заставляет льва расхаживать туда и назад во всю длину его тюрьмы, то и в эти моменты движения зверя, скорее, носят характер спокойной послеобеденной прогулки и совершенно лишены той безумной торопливости, которая характерна для пленённых представителей семейства собачьих с их непреодолимой и постоянной потребностью покрывать большие расстояния. В Берлинском зоопарке есть огромный загон с песком из пустыни и жёлтыми грубыми скалами, но эта дорогостоящая постройка оказывается в значительной степени бесполезной. Гигантская модель ландшафта с чучелами животных могла бы с успехом служить той же цели — настолько лениво возлежат живые львы среди этого романтического окружения.
А теперь — немного об орлах. Мне неловко разрушать мифические иллюзии, связанные с этой великолепной птицей, но я должен оставаться верным истине: все пернатые хищники, если сравнивать их с воробьями или попугаями, — чрезвычайно ограниченные создания. Это особенно относится к беркуту, орлу наших гор и наших поэтов, который оказывается одним из наиболее тупых среди всех хищников, гораздо более тупым, нежели обитатели обычного птичьего двора. Это, конечно, не мешает этой величавой птице быть прекрасным и выразительным олицетворением самой сущности дикой природы. Однако сейчас мы говорим об умственных способностях орла, его любви к свободе и предполагаемых страданиях в пору заточения. Я до сих пор помню, сколько разочарований принёс мне мой первый и единственный орёл, так называемый могильник, которого я из жалости приобрёл у бродячего зверинца. Эта великолепная самка, судя по её оперению, прожила на свете уже несколько лет. Совершенно ручная, она приветствовала своего воспитателя, а позже и меня, забавными жестами, выражавшими её привязанность к хозяину: птица переворачивала голову таким образом, что страшный изгиб её клюва был направлен вертикально вверх. Одновременно с этим она что-то лепетала таким тихим и доверчивым голоском, который сделал бы честь самой горлинке. Да и вообще по сравнению с этим голубем мой орёл был сущим ягнёнком (смотри глазу двенадцатую). Покупая орла, я надеялся сделать из него ловчую птицу — известно, что многие азиатские народы держат этих птиц в охотничьих целях. Я не тешил себя надеждой достигнуть каких-то особых успехов в этом благородном спорте. Просто мне хотелось, используя в качестве приманки домашнего кролика, понаблюдать за охотничьим поведением какого-нибудь крупного пернатого хищника. Этот план полностью провалился, ибо мой орёл, даже будучи голоден, отказывался тронуть хотя бы один волос кроличьей шкурки.
Эта птица совершенно не проявляла желания летать, несмотря на то, что была сильна, совершенно здорова и обладала превосходным оперением крыльев. Ворон, какаду или сарыч летают, чтобы доставить себе удовольствие, они с радостью используют всю полноту предоставленной им свободы. Мой орёл летал только, если ему случалось попасть в восходящий поток воздуха над нашим садом, который давал ему возможность парить, не затрачивая большой мускульной энергии. Да и в этих случаях птица никогда не достигала доступной ей высоты. Она кружилась в воздухе без всякого смысла и цели, а потом опускалась где-нибудь в стороне от нашего сада и сидела в тоскливом одиночестве до наступления темноты, ожидая, что я приду и заберу её домой. Возможно, птица и сама могла бы найти дорогу к дому, но она была чрезвычайно заметной, и кто-нибудь из соседей постоянно звонил по телефону, сообщая, что моя питомица сидит на такой-то и такой-то крыше, в то время как ватага ребятишек забрасывает её камнями. Тогда я шёл за ней пешком, потому что это слабоумное создание отчаянно боялось велосипеда. Так раз за разом я устало тащился домой, неся на руке тяжёлого орла. Наконец, не желая постоянно держать птицу на цепи, я сдал её в Шонбруннский зоопарк.
Большие вольеры, которые сегодня можно увидеть в любом крупном зоопарке, вполне соответствуют малой потребности орлов к полёту, и если бы мы спросили одну из этих птиц о её желаниях и недовольствах, то, вероятно, получили бы следующий ответ: «Мы страдаем в нашей клетке в основном от перенаселения. Как часто в тот момент, когда я или моя супруга несём прутик к полу законченному гнезду, появляется один из этих отвратительных белоголовых сипов и отнимает нашу находку. Общество белоголовых орланов тоже действует мне на нервы: они сильнее нас и слишком любят властвовать. Но ещё хуже кондоры из Анд, эти неприветливые и хмурые создания. Питание вполне хорошее, хотя нам дают слишком много конины. Я бы предпочёл более мелкую пищу, например, кроликов вместе с шерстью и костями». Орёл не сказал бы ничего о своём страстном желании оказаться на свободе.
Есть ли животные, которые действительно заслуживают сострадания, когда живут в неволе? Частично я уже отвечал на этот вопрос. В первую очередь, таковы умные и высокоразвитые существа, чьи живые способности и потребность в активной деятельности могут найти удовлетворение только по эту сторону клеточной решётки. Далее, достойны сочувствия все те животные, для которых характерны сильные внутренние побуждения, не находящие выхода в условиях неволи. Особенно это заметно, даже для непосвящённого человека, в отношении тех пленников зоопарка, которые при жизни на свободе привыкли странствовать и соответственно обладают сильной потребностью в постоянном движении. Именно поэтому лисы и волки, живущие в большинстве старомодных зоопарков в чересчур маленьких клетках, относятся к числу пленников, наиболее заслуживающих сострадания.
Другую достойную сожаления картину, редко замечаемую рядовым посетителем зоопарка, являют собой некоторые виды лебедей в тот период, когда они привыкли совершать свои перелёты. Этих птиц, так же как и других водоплавающих, обычно лишают в зоопарках способности к полёту, ампутируя на их крыльях косточку метакарпального сустава. Несчастные создания никогда не способны осознать до конца, что они уже не смогут летать, поэтому они вновь и вновь повторяют свои тщетные попытки подняться в воздух. Мне не нравятся эти птицы с обрезанными крыльями. Отсутствие концевого сустава, особенно заметное в тот момент, когда птица расправляет крылья, являет собой печальнейшую картину, отравляющую мне все удовольствие созерцания прекрасного существа, даже если оно принадлежит к такому виду, который вообще не склонен страдать психически от своего увечья.
«Оперированные» лебеди обычно кажутся довольными своей участью и при хорошем уходе проявляют это удовлетворение в том, что без труда производят на свет и выращивают птенцов. Но в период перелётов картина совершенно меняется. Птица то и дело плывёт к краю пруда, чтобы иметь в своём распоряжении все пространство чистой воды в тот момент, когда попытается взлететь против ветра. Звонкий крик, который обычно издаётся летящими лебедями, сопровождает все эти большие приготовления, но они снова и снова приводят к одному и тому же концу: жалкое хлопанье одного здорового и другого — изуродованного крыла о воду. Поистине печальное зрелище!
Однако из всех животных, которые страдают во многих зоологических садах от неумелого содержания, наиболее несчастными, бесспорно, оказываются те психически подвижные создания, о которых мы уже говорили раньше. И они как раз менее всех остальных способны вызвать сострадание у посетителя зоопарка. Некогда высокоразвитое существо под влиянием тесного заточения вырождается в жалкого идиота, в настоящую карикатуру на своих свободных собратьев. Мне никогда не приходилось слышать восклицаний сочувствия у клетки с попугаями. Сентиментальные старые леди, эти фанатичные покровители различных обществ борьбы против жестокого обращения с животными, не чувствуют угрызений совести, содержа серого попугая или какаду в слишком маленьких для них клетках или даже приковывая птицу цепочкой к жёрдочке. Эти попугаи крупных видов не только умны, они чрезвычайно подвижны во всех своих психических и телесных проявлениях. Наравне с крупными врановыми они единственные среди птиц, кто способен впадать в состояние смертельной скуки, столь характерное для узников человеческих тюрем. Но никому не жаль этих трогательных созданий, обречённых на муки в своих клетках в форме колокола. Это просто непостижимо: любящий хозяин воображает, что попугай кланяется ему, когда птица непрестанно дёргает головой, — движение, которое в действительности представляет собой стереотипное проявление отчаянных попыток пленника бежать прочь из своей клетки. Освободите такого несчастного узника, и ему понадобятся недели, а то и месяцы, прежде чем он решится взлететь в воздух.
Ещё более несчастны в своём заточении обезьяны, особенно крупные, человекообразные. Это единственные животные, которые способны получить серьёзные телесные заболевания на почве психических страданий. Человекообразные обезьяны в буквальном смысле слова могут умереть от скуки, особенно если животное держать в одиночестве в очень тесной клетке. Именно этой, а не какой-либо иной причиной легко объясняется тот факт, что детёныши обезьян превосходно развиваются у частных хозяев, где они «живут в семье», но сразу начинают чахнуть, если из-за слишком крупных размеров и опасного нрава воспитатель вынужден передать их в клетку ближайшего зоопарка. Именно такая участь постигла моего капуцина Глорию. Не будет преувеличением сказать, что содержание человекообразных обезьян может увенчаться успехом лишь в том случае, если удастся понять, каким образом можно предотвратить психические Страдания нашего питомца в условиях неволи. На моем столе лежит удивительная книга, посвящённая шимпанзе; она написана Робертом Йерксом, одним из глазных авторитетов в области изучения этих замечательных обезьян. Из этого труда легко заключить, что психическая гигиена играет не меньшую роль в поддержании здоровья наиболее человекоподобных из всех человекообразных обезьян, нежели гигиена физическая. С другой стороны, содержание этих животных в одиночном заключении и в таких маленьких клетках, какие до сих пор отводятся для этой цели во многих зоологических садах, есть акт жестокости, который, несомненно, должен быть наказуем нашими законами.
Роберт Йеркс в течение многих лет содержал в Апельсиновом парке во Флориде большую колонию шимпанзе. Животные свободно размножались и жили так же счастливо, как живут маленькие славки в моей вольере, и гораздо более счастливо, чем вы или я.
Достарыңызбен бөлісу: |