Лиля Брик и Эльза Триоле: опыты любви и нелюбви



бет4/7
Дата30.06.2016
өлшемі442.5 Kb.
#167206
1   2   3   4   5   6   7

Что сделал любимый твой?

Лиля. В 20 году Роман Якобсон* сказал мне: "Не представляю Володю старо­го, в морщинах". А я ответила ему: "Он ни за что не будет старым, обязательно застрелится. Он уже стрелялся - была осечка. Но ведь осечка случается не каждый раз!" Перед тем, как стреляться, Маяков­ский вынул обойму из пистолета и оставил только один патрон в стволе. Он был игрок, игрок во всем. И здесь он доверился судьбе, думал - если не судьба, опять будет осечка, и он поживет еще.


Он был хронически мнителен. Кто-то опаздывал на партию в карты - он никому не нужен. Знакомая девушка не позвонила - никто его не лю­бит. А если так, то жить бессмысленно. Он написал предсмертное пись­мо 12 апреля 30 года, а застрелился 14-го. Если бы обстоятельства сложились порадостней, самоубийство могло бы отодвинуться, но все тогда не ладилось: и проверка своей неотразимости, казалось, потер­пела крах, и неуспех постановки "Бани", и тупость рапповцев... И то, что на выставку «20 лет работы» не пришли те, кого он ждал, и то, что он не выспался, наконец. И во всем он был не прав. И по отношению к Норе Полонской, которую он хотел увести от мужа, чтобы доказать себе, что по-прежнему ни одна не может противостоять ему, и по отношению к постановке "Бани", которая, чего уж там, действительо провалилась, но текст!… Он был поэт. Он все хотел преувеличить. Без этого он не был бы тем, кем был.
12
Маяковский. "В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничай­те. Покойник этого ужасно не любил. Мама, сестры и товарищи, прости­те - это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет. Лиля - люби меня. Товарищ правительство, моя семья - это Лиля Брик, мамы, сестры и Вероника Витольдовна Полонская. Если ты устроишь им сносную жизнь - спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберут­ся.
Как говорят - "инцидент исперчен",

любовная лодка разбилась о быт.

Я с жизнью в рассчете и не к чему перечень

взаимных болей, бед и обид.


Счастливо оставаться - Владимир Маяковский".
Лиля. "Я с жизнью в рассчете"... В начатых стихах, о которых говорил Ма­яковский в письме, эта строчка звучала по-иному.
Уже второй. Должно быть, ты легла.

А может быть и у тебя такое.

Я не спешу, и молниями телеграмм

Мне незачем тебя будить и беспокоить.

Как говорят, "инцидент исперчен",

любовная лодка разбилась о быт.



С тобой мы в рассчете и не к чему перечень

взаимных болей, бед и обид.


Ты посмотри, какая в мире тишь!


Ночь обложила небо звездной данью.

В такие вот часы встаешь и говоришь

Векам, истории и мирозданью.
Когда застрелился Володя, нас с Бриком не было в Союзе. Возможно, если бы я была рядом, он бы этого не сделал.

Мы с Осей стали заниматься архивом Маяковского. Но после Володи­ной смерти его практически перестали печатать. Сочинения выходили медленно, статей о нем не печатали, чтение его стихов с эстрады не по­ощрялось. Казалось, что кто-то хотел вытравить из людского сознания саму память о нем. Везде я натыкалась на бюрократическую стену. Отчаявшись, в 35 году я написала полубезумное письмо Сталину. Пере­дать его адресату вызвался Примаков. Удивительно быстро меня вызва­ли в Москву и там, в ЦК, я прочла на своем письме резолюцию Сталина: «Тов. Ежов*, очень прошу вас обратить внимание на письмо Брик. Мая­ковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям - преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней, с Брик, или вызо­вите ее в Москву. Привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожа­луйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится - я го­тов. Привет! Сталин».

Я была потрясена. Такого полного свершения наших надежд и жела­ний я не ждала. И понеслась - собрания сочинений, статьи, вечера, постановки, корабли, заводы, улицы и площади, мемориалы... Работы хватило всем. Правда, бум, который поднялся, стал, по слову Пастер­нака*, второй смертью поэта: его принялись насаждать, как картошку при Екатерине. По обычаям того времени Маяковского стали подавать тенденциозно, однобоко, кастрированно. Вышла куча фальшивых книг о нем, идиотских воспоминаний... Я боролась, как могла.

Много лет спустя я узнала, что Сталин, иногда вычеркивавший из списков на арест тех или иных деятелей культуры, вычеркнул из одного такого списка и мое имя. И будто бы сказал при этом: "Не будем трогать жену Маяковского".

Из списка мертвых меня вычеркнули. Но я оставалась в списке жи­вых...


ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ЭЛЬЗА


1


Эльза. 18 год. У Лили, на Жуковской. В большой пустой комнате зерка­ло, на стенах балетные пачки.
Лиля. Я увлекалась балетом.
Эльза. Вечером приходит мой будущий муж, Андре Триоле, француз, в военной форме.
Лиля. Мы были в соседней комнате, играли в карты. Вышли посмотреть... Без комментариев.
Эльза. Володя отчужденно здоровается. Он вежлив и молчалив и никогда больше об этом французском романе не заговаривает.

В 18 году я сдала экзамены и получила свидетельство об окончании архитектурно-строительного отделения Московских женских строительных курсов. Мне выдали заграничный советский паспорт, в котором значилось: "Для выхода замуж за офицера французской армии". В паспорте матери стояло: "Для сопровождения, дочери". Товарищ, который выдавал мне паспорт, сурово посмотрел на меня и сказал в напутствие: «Что, у нас своих мало, что вы за чужих выходите?». Распродали вещи. Подошел день отъезда. Сели на извозчика, с чемоданом. На весь Голиковский заголосила моя кормилица Стеша. Так мне и не довелось ее больше увидеть, а я-то думала, что через каких-нибудь три-четыре месяца вернусь… Мы должны были ехать в Париж через Швецию. Пароход ухо­дил из Петрограда 4 июля. Остановились у Лили. В квартире никого не было.


Лиля. Мы с Володей уехали в Левашово, под Петроградом. Только недавно мы сошлись. Для мамы такая перемена в моей жизни оказалась сильным ударом. Она не хотела видеть Маяковского и готова была уехать, не попрощавшись со мной.
Эльза. Я поехала в Левашово одна. Было очень жарко.
Лиля. Я загорела до волдырей и лежала в полутемной комнате. Володя молчаливо ходил взад и вперед. Не помню, о чем мы говорили, как попрощались.
Эльза. Я была подсознательно убеждена, что чужая личная жизнь есть неч­то неприкосновенное. Поэтому не спрашивала у Лили, что же будет дальше, как сложится жизнь самых близких любимых людей в этом новом их положении.
Лиля. На следующий день я приехала прямо с утра. Я внезапно поняла, что Эльза действительно уезжает, что выходит замуж за какого-то чужого француза, что накануне она прощалась со мной и Володей... Может быть, ты передумаешь, Эличка? Не уезжай! Выходи лучше за Ромочку Якобсона... Да поздно я спохватилась.
Эльза. На пристань Володя не приехал. Мама не сменила гнев на милость. На многие годы я увезла с собой молчаливого Володю, ходившего по полутемной комнате, а Лиличку такой, какой она была на пристани в час отбытия. Это было в июле 18 года.
Лиля. Жара, голодно, по Петрограду гниют горы фруктов, есть их нельзя - холера как сыщик хватает людей где попало… А я тянусь к Эльзе, хочу передать сверток с котлетами, драгоценным мясом...
Эльза. Ее тоненькая фигурка, маленькие ноги в тоненьких туфлях рядом с вонючей холерной лужей, глаза - "круглые да карие, горячие до гари"… Пароход отчалил. По ту сторону воды вставала жизнь в другом разрезе.

В Париж я ехала долго. Московские визы оказались недействитель­ными, и нас никуда не впускали. Промаявшись в Норвегии и Англии, я попала в Париж лишь в конце 19 года, тут же вышла замуж и уехала с мужем на остров Таити. Через год мы оттуда вернулись в Париж. В 21 году я развелась с мужем и уехала в Лондон, где моя мать работала в советском учреждении "Аркос". В Лондоне я поступила на службу к архитектеру, - пригодились мне строительные курсы! - а в 22 году собралась в Берлин, так как туда должны были приехать Лиля и Маяковский. В Берлине я начала писать. Уговорил меня на это дело Виктор Шкловский*. Он показал мои к нему письма Горькому. Алексей Максимович, живший тогда под Берлином, в Саарове, прислал мне на эти письма как бы рецензию и одновременно пригласил через Шкловского погостить. Словом, я осталась в Берлине до 24 года.



2
Шкловский. Мое прошлое - ты было. Были утренние тротуары берлинских улиц, базары, осыпанные белыми лепестками цветущих яблонь. Ветки яблонь стояли на длинных базарных столах в ведрах. Позднее, летом, были розы на длинных ветках, - вероятно, это вьющиеся розы. Орхидеи стояли в цветочном магазине на Унтер-ден-Линден, а я их никогда не покупал. Был беден. Покупал розы - вместе хлеба. Я один. У меня нет своих в Берлине.
Эльза. Лиличка! На новой квартире я ужилась. Подозреваю, что хозяй­ка у меня из экс-веселящихся, соответственно и характер у нее не злобный и не придирчивый. Разговаривают в моих краях только по-не­мецки, Откуда не идешь, приходится пробираться под 12 мостами. Та­кое это место, что без особой нужды не заедешь. Знакомые с Курфюрстендам по дороге заходить не будут.
Шкловский. Вот вам план книги. Человек пишет письма к женщине. Она запреща­ет писать о любви. Он примиряется с этим и начинает рассказывать ей о чем угодно. Для него это способ распускания хвоста.
Эльза. При мне состоят все те же, поста не покидают. Тот, третий, ко мне окончательно пришился. Почитаю его своим самым крупным орденом, хо­тя влюбчивость его мне известна. Пишет мне каждый день по письму и по два, сам же мне их приносит, послушно садится рядом и ждет, пока я их прочту.
Шкловский. Но тут за сценой появляются соперники. Их два: 1/ англичанин, 2/ некто с кольцами в ушах. Письма начинают желтеть от ярости.
Эльза. Первый все еще посылает цветы, но грустнеет. Второй, которому ты меня неосторожно поручила, продолжает настаивать на том, что любит. Взамен требует, чтобы я со всеми своими неприятностями обращалась к нему. Такой хитрый.
Шкловский. Человек русского обряда поведения смешон в Европе, как пушистая собака в тропиках.
Эльза. Несмотря на покойное житье здесь, я тоскую по Лондону. По одиночеству, размеренной жизни, работе с утра до вечера, ванне и танцам с благообразными юношами. Здесь я от этого отвыкла. И слишком много горя вокруг, чтобы об этом можно было хоть на минуту забыть. Пиши скорее про все свои дела. Целую тебя милую, самую красивую, спасибо еще раз за любовь и ласку.
Шкловский. Женщина метериализует ошибку. Ошибка реализуется. Женщина наносит удар. Боль реальна.
3
Шкловский. Дорогая Аля!
Эльза. Милый, родной.
Шкловский. Я уже два дня не вижу тебя.
Эльза. Милый.
Шкловский. Звоню. Телефон пищит, будто я наступил на кого-то.
Эльза. Не надо.
Шкловский. Дозваниваюсь, - ты занята днем, вечером.
Эльза. Родной.
Шкловский. Еще раз пишу. Я очень люблю тебя.
Эльза. Не пиши мне о любви.
Шкловский. Ты город, в котором я живу, ты название месяца и дня.
Эльза. Не надо.
Шкловский. Плыву соленый от слез, тяжелый, почти не высовываясь из воды.
Эльза. Я очень устала.
Шкловский. Кажется, скоро потону, но и там, под водой, куда не звонит теле­фон и не доходят слухи, где нельзя встретить тебя, я буду тебя любить.
Эльза. Я устала. У меня, как ты сам говоришь, сбита холка.
Шкловский. Я люблю тебя, Аля!
Эльза. Нас разъединяет с тобою быт.
Шкловский. Я люблю тебя, Аля, а ты заставляешь меня висеть на подножке тво­ей жизни.
Эльза. Я не люблю тебя и не буду любить.
Шкловский. У меня стынут руки.
Эльза. Я боюсь твоей любви, ты когда-нибудь оскорбишь меня за то, что сейчас так любишь.
Шкловский. У меня стынут руки.
Эльза. Не стони так страшно, ты для меня все же свой! Не пугай меня!
Шкловский. Я не ревнив к людям, я ревнив к твоему времени. Я не могу не ви­деть тебя. Ну что мне делать, когда любовь нельзя ничем заменить?
Эльза. Ты меня так хорошо знаешь, а сам делаешь все, чтобы испугать ме­ня, оттолкнуть от себя.
Шкловский. Ты не знаешь веса вещей. Все люди равны перед тобой, как перед Господом, ну что же мне делать? Я очень люблю тебя.
Эльза. Может быть, твоя любовь и большая, но она не радостная.
Шкловский. Сперва меня клонило к тебе, как клонит сон в вагоне голову пасса­жира на плечо соседа.
Эльза. Ты нужен мне, ты умеешь вызывать меня из себя самой.
Шкловский. Потом я загляделся на тебя.
Эльза. Не пиши мне только о своей любви. Не устраивай мне диких сцен по телефону. Не свирепей.
Шкловский. Знаю твой рот, твои губы.
Эльза. Ты умеешь отравлять мне дни. Мне нужна свобода, чтобы никто даже не смел меня спрашивать ни о чем.
Шкловский. Я намотал на мысль о тебе всю свой жизнь. Я верю, что ты не чужой человек. Ну, посмотри в мою сторону!
Эльза. Ты требуешь от меня всего моего времени.
Шкловский. Я напугал тебя своей любовью.
Эльза. Будь легким, а то в любви ты сорвешься. Ты с каждым днем все грустней.
Шкловский. Когда в начале я был еще весел, я больше тебе нравился.
Эльза. Тебе нужно ехать в санаторий, мой дорогой.
Шкловский. Это от России, дорогая. У нас тяжелая походка. Но в России я был крепок, а здесь начал плакать.
Эльза. Пишу в кровати, оттого что вчера танцевала. Сейчас пойду в ванну. Может быть, сегодня увидимся.
Шкловский. После ванны и переодевания мужчине обычно нужно все начинать сначала. Переодевшись, женщина даже забывает жесты. Синтаксиса в жизни женщины почти нет.

4
Шкловский. Я не буду писать о любви. Я буду писать только о погоде. Погода в Берлине сегодня хорошая. Синее небо и солнце выше домов. На улице хорошо и свежо. Снега в Берлине в этом году почти не было. Сегодня 5 февраля... Все не о любви. Хожу в осеннем пальто, а если бы настал мороз, то пршлось бы назвать это пальто зимним. Не люблю мороза и даже холода. Из-за холода отрекся апостол Петр от Христа. Ночь была свежая, и он подходил к костру, а у костра было обществен­ное мнение, слуги спрашивали Петра о Христе, а Петр отрекался. Пел петух. Холода в Палестине не сильны. Там, наверное, теплее, чем в Берлине. Если бы ночь была теплая, Петр остался бы во тьме, петух пел бы зря, как все петухи, а в Евангелии не было бы иронии.

Хорошо, что Христос не был распят в России, климат у нас конти­нентальный, морозы с бураном; толпами приходили бы ученики Иисуса на перекрестки к кострам и стали бы в очередь, чтобы отрекаться. Государство не отвечает за гибель людей, при Христе оно не понимало по-арамейски и вообще никогда не понимает по-человечески. Римские солдаты, которые пробивали руки Христа, виновны не больше, чем гвозди. В любви никому ничего не надо. Вход только по контрамаркам. И быть жестоким легко, нужно только не любить. Любовь тоже не понимает ни по-арамейски, ни по-русски. Она как гвозди, которыми пробивают. А если больно? Переведи все в космический масштаб, возьми сердце в зубы, пиши книгу.

Но где та, которая любит меня? Я вижу ее во сне и беру за руки, и называю именем Люси, синеглазым капитаном моей жизни, и падаю в обмороке к ее ногам, и выпадаю из сна. О разлука, о тело ломимое, кровь проливаемая!
5
Эльза. И пишу тебе письмо, милый татарчонок, спасибо за цветы. Комната вся надушена и продушена; спать не могла - так было жалко от них уй­ти. В этой нелепой комнате с колоннами, оружием, совой я чувствую себя дома. Мне принадлежит в ней тепло, запах и тишина. Я унесу их, как отражение в зеркале: уйдешь - и нет их, вернулась, взглянула - они опять тут. И не веришь, что только тобою они живут. Больше всего мне сейчас хочется, чтобы было лето, чтобы всего, что было, - не было. Чтобы я была молодая и крепкая. Тогда бы из смеси крокодила с ребен­ком остался бы только ребенок, и я была бы счастлива.

Я не роковая женщина, я - Аля, розовая и пухлая. Вот и все. Це­лую тебя, сплю.



6
Шкловский. Ты дала мне два дела: не звонить к тебе и не видеть тебя. И те­перь я занятой человек. Есть еще третье дело: не думать о тебе. Но его ты мне не поручала.
Эльза. Я сама спрашиваю тебя иногда: любишь?
Шкловский. Тогда я знаю, что идет проверка постов. Отвечаю: "Пост номер тре­тий - номер не знаю наверное - место поста - у телефона и на улицах Гидештнихкирхе до мостов на Йоркштрассе, не дальше. Обязанности: любить, не встречаться, не писать писем. И помнить, как сделан "Дон Кихот".
Эльза. А как?
Шкловский. «Дон Кихот» сделан в тюрьме, по ошибке. Дон Кихот получил мудрость в подарок, больше некому было быть мудрым в романе: от сочетания му­дрости и безумия родился тип Дон Кихота.
Эльза. Рапорт принят, я пошла.
Шкловский. Я не могу оставить пост.
Эльза. Разводящий уходит легко и быстро, изредка останавливаясь у магазинов.
Шкловский. Смотрит сквозь стекло магазина, смотрит серьезно и хорошо, как дети смотрят на большую красивую куклу.
Эльза. Так ты смотришь на меня.
Шкловский. Солнце встает все выше и выше.
Эльза. Как у Сервантеса?
Шкловский. Да, "оно растопило бы мозги бедному идальго, если бы они у него были". Солнце стоит у меня над головой. А я не боюсь, я знаю, как сделан "Дон Кихот". Он красиво сделан. Смеяться же будет тот, кто всех сильней.
Эльза. Потерпи, думай о чем-нибудь другом, о других больших и несчастных людях. А в любви обиды нет. И завтра, может быть, опять придет раз­водящий.
Шкловский. А срок моего караула?
Эльза. Срока нет.

7
Шкловский. Какой ветер, Алик! Какой ветер! В такой ветер в Питере вода при­бывает, Алик. Стреляют пушки. Раз. Два. Три. Одиннадцать раз. Навод­нение. Ветер на улице. Мой ветер. Весенний, питерский.

Вода затопила весь Берлин. Она вымыла из аквариума всех рыб и кро­кодилов. Крокодилы плывут, не проснулись, только скулят, что холодно, а вода поднимается по лестнице. 11 футов. Вода у тебя в комнате. Она входит тихо. Но в комнате воду встречают Алины туфли.


Эльза. Зачем вы пришли? Алик спит.
Шкловский. 11 футов, госпожи туфли! Берлин весь всплыл вверх брюхом, одни тысячемарковые бумажки видны на волнах. Скажите Але, что она на ос­трове: ее дом опоясан ОПОЯЗОм.
Эльза. Не шутите! Аля спит. Глупая высокая вода! Аля устала. Але нужны не цветы, а запах цветов. Але от любви нужен только запах любви и нежность. Больше ничем нельзя грузить ее милые плечи.
Шкловский. О, госпожи мои, Алины туфли! 11 футов. Вода на прибыли. Пушки стреляют. Теплый ветер прорывается сюда и не пускает нас в море. Теплый ветер настоящей любви! 11 футов! Ветер так силен, что дере­вья лежат на земле.
Эльза. О, вода на чужую мельницу. Нехорошо в любви пользоваться правом сильного.
Шкловский. Даже правом сильной любви?
Эльза. Да, даже правом сильной любви. Да, да, не мучь ее силой. Ей не нужна даже жизнь. Она, твоя Аля, так любит танец за то, что это тень любви. Любите Алю, а не свою любовь.
Шкловский. И вода уходит назад, тяжело таща за собой портфель с корректу­рами.
Эльза. Ох, уж мне эти литераторы!
8
Шкловский. Мы не умеем быть легкими. Однажды в одной компании хозяйка обиделась на меня и моего приятеля за то, что мы пришли во френчах и вален­ках. Разгадка была простая: у всех остальных гостей были старые фраки, а фрак долго не стареет и может пережить революцию.

А мы фраков никогда не носили. Насили сперва гимназические и студенческие пальто, а потом солдатские шинели, а потом френчи, перешитые из этих шинелей. Мы не знали иного быта, кроме быта вой­ны и революции. Никто нас не сможет обидеть, потому что мы работаем. Никто нас не сможет обидеть, потому что мы знаем свою цену. А нашу любовь, любовь людей, никогда не носивших фраков, никто не может понять из женщин, не носивших вместе с нами тяжесть нашей жизни. Вы говорите о нас, что мы не умеем есть: мы слишком низко наклоня­емся к тарелкам, а не несем пищу к себе... Когда судья Гедеон соби­рал партизанский отряд для нападения на филистимян, то он, прежде всего, отправлял домой всех семейных. Из всех оставшихся он взял с собой тех, кто брал воду из реки из горсти, а не наклонял­ся к ней и не лакал, как собака.

Неужели мы плохие воины? Ведь, кажется, когда рушится все, ру­шится скоро, это мы уйдем по двое с винтовками за плечами, с пат­ронами в карманх штанов, уйдем, отстреливаясь из-за заборов от кава­лерии, обратно в Россию, может быть, на Урал, там строить новую Трою. Но над тарелками лучше не наклоняться. Страшен суд судом Гедеона! Что если он не возьмет нас в свое войско?

Библия любопытно повторяется. Однажды разбили евреи филистимян. Те бежали по двое, спасаясь через реку. Евреи поставили у брода пат­рули. Филистимянина от еврея тогда было отличить трудно: и те и дру­гие, вероятно, были голые. Патруль спрашивал пробегавших: скажи слово "шабелес". Но филистимяне не умели говорить букву "ш", они говорили "сабелес". Тогда их убивали. На Украине видал я раз мальчика-еврея. Он не мог без дрожи смотреть на кукурузу. Рассказал мне, что когда на Украине убивали, нужно было проверить, не еврей ли убиваемый. Ему говорили: скажи "кукуруза". Еврей говорил: "кукуружа". Его убивали.


9
Шкловский. Шесть часов утра. Еще темно.
Эльза. Не звони мне, пожалуйста, раньше 10.30.
Шкловский. Четыре с половиной часа, а потом еще двадцать пустых часов, меж­ду ними твой голос. Постыла мне моя комната. Не мил мой письменный стол, на котором я пишу письма только тебе.
Эльза. Заведи гитару и пой: "Поговори хоть ты со мной / Гитара семиструнная/ Душа полна такой тоской/ А ночь такая лунная"...
Шкловский. Нужно писать халтуру. Рекламную фильму для мотоциклеток. Буду писать письмо тебе, фильма подождет. Я пишу тебе каждую ночь, рву и бросаю в корзину. Письма оживают, сростаются и я их снова пишу.
Эльза. А в моей корзинке для сломанных игрушек первый тот, кто подарил мне, прощаясь, красные цветы,- я позвонила, поблагодарила, - и тот, кто подарил мне янтарный амулет, и тот, от кого я приняла сплетенную из проволоки женскую сумочку.
Шкловский. Твоя повадка однообразна: веселая встреча, цветы, любовь мужчи­ны, которая всегда запаздывает... Мужчина начинает любить через день после того, как сказал "люблю".
Эльза. Поэтому не нужно говорить этого слова. Любовь растет, человек загорается, а мне уже разонравилось.
Шкловский. Только я, разорванный, как письмо, все вылезаю из твоей корзинки для сломанных игрушек. Я переживу еще с десяток твоих увлечений. Днем ты разрываешь меня, а ночью я оживаю как письма.
Эльза. Еще не утро, ты на страже...
Шкловский. Да, господин разводящий. Автомобили еще не проснулись или еще не легли спать. Аль! Аль! Эль! - кричат они. Сижу в комнате моей болез­ни, думаю о тебе, об автомобилях. Необратима моя судьба. Только время принадлежит мне, – я могу делить ожидание на часы, на минуты, могу считать их. Жду. Жду. Жаль, нет гитары. Рассказать одну притчу?
Эльза. Про что?
Шкловский. Про слова. Там Бог хочет достать песок со дна моря.
Эльза. Но Бог не хочет сам нырять под воду. Он посылает черта и наказы­вает ему: "Когда будешь брать песок, говори: не я беру, а Бог берет"'.
Шкловский. Нырнул черт на самое дно, докрутился до дна, схватился за песок и говорит: "Не Бог берет, а я беру".
Эльза. Самолюбивый черт. Не дается песок. Выплыл черт синим. Опять посылает его Бог в воду.
Шкловский. Доплыл черт до дна, скребет песок когтями, говорит: « Не Бог берет; а я беру».
Эльза. Не дается песок. Всплыл черт, задыхаясь. В третий раз посылает его Бог в воду. В сказке все делается до трех раз.
Шкловский. Видит черт, податься ему некуда. Не захотел он портить сюжета. За­плакал, может быть, и нырнул. Доплыл до дна и сказал: "Не я беру, Бог берет". Взял песок и выплыл.
Эльза. И что?
Шкловский. Создал Бог из песка, взятого со дна чертом по Божьему повелению, человека… На свете много разных зверей, и все они по своему славят и хулят Бога. Ты ныряешь на дно моря без слов и выносишь со дна один песок, текучий, как грязь. А я имею много слов, имею силу, но та, ко­торой я говорю все слова - иностранка.

Расхотелось дальше писать. Не нужны мне письма. Не нужна мне гита­ра. Я знаю, ты не положишь моего письма в коробку на правой стороне твоего стола.



10
Эльза. Милый, сижу на твоем нелюбимом диване, и чувствую, что очень хорошо, когда тепло и удобно, ничего не болит. У всех вещей сдержанно-молчаливый вид хорошо воспитанных людей. Цветы же прямо говорят: мы знаем, но мы не скажем, а что они знают - неизвестно. Куча книг, которые я могу читать и не читаю, телефон, в который я могу говорить и не говорю, рояль, на котором я могу играть и не играю, лоди, с кото­рыми я могу встречаться и не встречаюсь и ты, которого я должна была бы любить и не люблю. А без книг, без цветов, без рояля, без тебя, родной и милый, как бы я плакала! Ни о чем не мечтаю, не думаю. Милый, я тебя не обижаю, пожалуйста, не думай, что я тебя обижаю. Я чувствую, что начинаю казаться тебе самоуверенной. Я знаю, что я никуда не го­жусь, не настаивай на обратном...
Шкловский. Ты никогда не будешь права передо мной, потому что не имеешь ни мастерства, ни любви. Зачем быть правым человеку, который каждый миг может сказать мне: «Я не просила тебя любить меня» и отставить меня в сторону? Не удивляйся, что я кричу, когда ты не делаешь мне больно. Ну, представь себе Гулливера у великанов: держит его великанша в руке - чуть-чуть, почти не держит, а просто забыла выпустить, а вот сейчас выпускает - и кричит в ужасе бедный Гулливер, звонит по телефону: не бросай меня! Я произнес «люблю» и запустил игру. Где любовь, где книга о любви, я уже не знаю. Игра развивается. Скоро я получу шах и мат. Начало уже сыграно.
Эльза. Сжевала три аспирина, выпила удивительное количество разных го­рячих вещей, гуляла по квартире босиком в шубе, разговаривала с кем-то по телефону, ела селедку с картошкой, долго ничего не делала, а теперь пишу тебе. Твоя любовная инерция меня немного пугает. Прямо жутко. Ты кричишь, раздражаешься на собственный голос и еще пуще кричишь. А ну, как ты по инерции объяснишься в любви чему-нибудь со­вершенно неподходящему? Не злись только. Сшей себе новый костюм и чтобы у тебя было шесть рубашек: три в стирке а три у тебя. Галстук я тебе подарю. Чисти сапоги. А со мной говори о книжках, я буду сто­ять на задних лапах совсем вертикально и слушаться. Теперь буду спать. Неужели я заболею и завтра не смогу танцевать? Такой у меня хороший англичанин танцор. Неужели заболею? Такой холод. Мне нужны ботинки или автомобиль. Заложить что ли душу дьяволу? Может быть, и не худо в закладе? Целую, милый, только бы не разболеться.
Шкловский. Все герои русской литературы попадают в достаточно глупое поло­жение. Бедный Онегин - Татьяна отдана другому. Бедный Печорин - без Веры. У Толстого то же горе. Чаплин говорил, что наиболее комичен человек, который, вися вниз головой, пытается оправить свой галстук. Мы все живем, оправляя свои галстуки. Но мой галстук, который ты мне купила, еще не обжился на моей шее. И я, попав в положение литературного героя, не знаю, что делать.

Ты писала о любовной инерции. Есть еще инерция несчастья. Мне за границей нужно было сломиться, и я нашел себе литературною любовь. Я сразу пришел к женщине с тем, что она меня не любит. Я не говорю, что иначе она бы меня полюбила. Но все было предопределено. Чтобы снизить трагедию, нужна ирония. Как в "Евгении Онегине - "уж не пародия ли он? " Ну, например: я глухой. То есть я клепал в жизни кот­лы, придерживая изнутри заклепки. В ушах гром. Вижу, как шевелятся у людей губы, но ничего не слышу. Меня оглушило жизнью, глухие же лю­ди очень замкнуты. Остается немое кино. Как у Чаплина.


11
Эльза. Милый, о Таити я вспоминать люблю, но рассказываю неохотно. Мама всегда говорила, что я неинтеллигентно отношусь к событиям и окружа­ющему миру: не знаю, сколько на Таити жителей, белых и черных, сколько километров в окружности, какой высоты горы. Впрочем, речь не о том. Я хотела рассказать тебе о Танюше. Андрей подарил мне ма­ленькую лошадку.

Назло экватору, температуре и кокосовым орехам я назвала ее Танюшей. Очень была довольна, когда старый, черный Тапу звал ее: "Таню-са". Ходила я за ней сама, чистила, кормила и поила. Она тоже ко мне хорошо относилась. Приходила к террасе за бананами и легонько ржала. Когда Танюша отъелась и стала блестящая и красивая, характер ее круто изменился: не желала, чтобы на нее садились, а как сядешь, начинает вертеться и так и сяк, пятится, все равно, что бы за ней не было: вода, колючий забор, люди. А потом и вовсе убежала в глубь острова - ищи ее! Андрея как раз не было, он часто уезжал осматри­вать другие острова. А у моей спальни было пять дверей и окон. Все настежь! Ночи на Таити такие беззвучные, насыщенные, такие яркие, что сами черные ни за что ночью от дома не отойдут. Я боялась до одури, до слез. Наконец догадалась перед дверью положить Тапу. Как раз после побега Танюши я всю ночь проплакала. Я часто плакала в те времена. Тапу услыхал и думал, что я боюсь - муж приедет и бу­дет бить меня за то, что лошадь пропала. Наутро говорит: "Ты не плачь, я Танюсу найду, и твой муж ничего не узнает". Разослал во все кон­цы веселых черных мальчишек, и Ташюшу водворили на место. Когда при­ехал Авдрей и узнал про побег, то сейчас же и продал ее. Он относил­ся к лошадям, как к людям, и нашел, что она выказала такую черную неблагодарность, которую простить нельзя. Танюшу погрузили на паро­ходик и увезли к англичанину на Мореа. Как ее, верно, качало, бедную!


Шкловский. Письмо твое хорошее. У тебя верный голос - ты не фальцетишь. Мне немножко даже завидно. Ты была на Таити и тебе, кроме того, легче пи­сать. Мне надоело умное и ирония.

Аля, я не могу удержать слов! Я люблю тебя. С восторгом, с цымбалами. Ты загнала мою любовь в телефонную трубку. Это я говорю. А слова говорят: «Она единственный остров для тебя в твоей жизни. От нее нет тебе возврата». Женщина, не допустившая меня до себя! Пускай ляжет у твоего порога, как черный Тапу, моя книга. Но она белая. Нет, иначе. Любимая! Пускай окружит моя книга твое имя, ляжет вокруг него белым, широким, немеркнущим, невянущим, неувядающим венком.


12
Шкловский. Я очень сентиментален, Аля.
Эльза. Это потому, что ты живешь всерьез. А может быть, весь мир сенти­ментален.
Шкловский. Тот мир, адрес которого я знаю. Он не танцует фокстрот. В 13 го­ду был у меня в России ученик, японец. Фамилия его была Тарацуки. Служил он секретарем в японском посольстве.
Эльза. А в квартире, где он жил, была горничная Маша из города Сольцы.
Шкловский. В Машу все влюблялись: дворники, жильцы, почтальоны, солдаты.
Эльза. А ей ничего не было надо. У нее была уже в Сольцах дочка шести лет, которая звала маму "дурой".
Шкловский. В комнате Тарацуки было темно. Я часто сидел рядом с ним и читал ему Толстого. Его мир был для меня без адреса. Тарацуки влюбился в Машу.
Эльза. Она смеялась, взвизгивала, когда рассказывала об этом.
Шкловский. Раз он пришел к Маше и сказал ей: «Послушай, Маша! У меня есть бабушка, она живет на большой горе Фудзияма, в саду. Она очень знатная и любит меня, и еще бегает в том саду любимая белая обезьяна. Не­давно бабушка писала мне об этом. А я ответил, что люблю женщину по имени Маша и прошу разрешения на брак. Я хотел, чтобы ты была при­нята в семью. Бабушка мне ответила, что обезьна было убежала, но уже вернулась, и что она очень рада и согласна на брак».
Эльза. Но Маше было очень смешно, что у Тарацуки есть желтая бабушка на Фудзияме. Она смеялась и ничего не хотела
Шкловский. Потом наступила революция. Тарацуки разыскал Машу, которая была без места, и стал снова просить ее: "Маша, здесь ничего не понимают. Это не пройдет просто так, здесь будет много крови. Едем ко мне в Японию".
Эльза. Революция продолжалась.
Шкловский. Тарацуки позвал Машу в посольство. Вещи в посольстве укладывали.
Эльза. Маша пошла.
Шкловский. Там их принял посол и торопливо сказал: "Барышня, вы не понимаете что делаете! Ваш жених богатый и знатный человек, его бабушка согласна. Подумайте, не упускайте счастья".
Эльза. Маша не ответила ничего. А когда они вышли на улицу, сказала: "Я никуда не поеду" и поцеловала его в стриженую голову.
Шкловский Тарацуки явился к ней еще раз. Он был очень грустен. Он говорил: "Милая Маша! Если ты не едешь, то подари мне маленькую белую собаку, с которой ты гуляешь".



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет