БЕГСТВО ОТ ИРОДА
Однако вернемся к рассказу о ее жизни после возвращения ее в Москву. Разрыв с Юрием, как и разрыв с Суреном, хотя и решенный сразу же, не сразу был осуществлен. Есть некая психологическая закономерность, что слишком долго складывавшиеся отношения обладают силой восстанавливаться, и в течение нескольких месяцев продолжалась странная жизнь двух женщин в одной квартире, между которыми метался Юрий, слабый человек, не способный ничего решить твердо и окончательно. «Мне нельзя было жить дома, – вспоминает Ольга Григорьевна. – Приходил участковый, взял подписку в 24 часа выехать. Разрешалось жить не ближе 100 км от Москвы. Я была прописана в Александрове. Участкового угостили, Юрий выпил с ним, и он говорит: «Да разве это я, разве мы не знаем, что она приехала. Ну знаем, мать приехала к детям, смотрим вот так. (Он поднял пальцы к глазам.) Но кто-то на вас доносит, поступил донос, мы обязаны реагировать». Участковому дали 100 рублей, он порвал подписку. И потом каждый месяц он приходил, платили ему 100 рублей. А потом однажды он пришел и говорит, что теперь донос пришел из Московского отделения милиции и что пишет бывшая жена вашего мужа. И если она не перестанет писать, то я ничего больше не могу сделать. А она уже написала донос, что у меня здесь контрреволюционная организация, что собираются ссыльные друзья. Дора, соседка, тоже сказала как-то: «Пусть к тебе так много народу не ходит, я – осведомитель и должна сообщать о них. Но ты меня не бойся, я тебе зла не сделаю, ты бойся Марию, она что хочет на тебя напишет». Юрий пригрозил, что не станет жить с ней, и тогда она не отправила свой донос. Он предлагал, что мы уедем в Рубцовск, и получил уже назначение главным инженером. Пришел к нам и сказал: «Вот, давай поедем туда, помоги мне отстать от нее». Я посмотрела на него и сказала: «Нет, если ты сам не можешь, я тебе не помогу. Ты под ее властью и там тоже не освободишься. Зачем я туда с тобой поеду? Я тебя не люблю, дети мои здесь. Зачем я поеду? Нет, не поеду» (с. 232–233).
В это время на 101 км, вернее за 101 км, накапливались целые колонии репрессированных, выживших в лагерях и вернувшихся. Они прописывались в Александрове или в Петушках и оттуда потихоньку приезжали побыть со своими семьями, к которым их тянуло. Я был хорошо знаком с одним таким пожилым человеком. Его звали Ефимом Мироновичем. Он называл свое положение по-еврейски «куф-алэф». «Алэф» – первая буква алфавита, по буквенному еврейскому счету означало единицу, а «куф» означало сотню. Вообще вся древняя система счета была буквенная, «алэф» – единица, «бейт», в другом произношении «бейс», – двойка и т.д. Я еще из этих цифр помню: «вов» – это шесть, а «ламэд» – тридцать. Помню потому, что 36 праведников, по хасидской легенде, сохраняют мир от разрушения. По этой легенде незаметные праведники терпят всякие унижения, их топчут ногами, их бьют, унижают, но когда кто-то из них умирает, то Бог отогревает душу, замерзшую от холода жизни, в своих ладонях. И если даже в жарких ладонях Бога душа не отогревается, Бог плачет, и каждая его слеза приближает конец света. Это очень поэтичная легенда, она известна по ряду пересказов, в частности в знаменитом в свое время романе Андре Шварбарта «Последний из праведников». Я думаю, что скупые слезы Ольги Григорьевны тоже вошли в этот счет.
Пока речь шла только о доносах Маруси, от них можно было отделаться за 100 руб., но дальше начал действовать тот самый указ об очистке столиц и крупных городов от антисоветских и антипартийных элементов, по которому и я был арестован (несколько позже, в 1949-м. Ольгу Григорьевну вспомнили раньше, в 1948-м).
«Лева Шаумян пошел к Анастасу, а он просил у Сталина за Шатуновскую. Нет, ничего не удалось. Лева передал это мне и сказал, что Анастас советует уехать куда-нибудь, спрятаться тихонько. Может быть, не заметят, может, обойдется. К тому времени в издательствах уже почти не давали работать. Работа была корректорская. В речиздате я сидела как-то в коридоре, вдруг пришла одна знакомая по МОГЭСу и всматривается в меня, потом редактор говорит: «Она сказала, что же это вы, врагам народа работу даете? Это же Шатуновская там сидит». Он был хороший человек, Чагин, он стал давать работу на другую фамилию. И сказал: «Ты сама не приходи» (с. 235).
Об осторожной помощи Микояна Ольга Григорьевна вспоминает несколько раз. «Еще в 1939 году я просила маму хлопотать о пересмотре дела, она смогла пойти к Анастасу, и вот на Колыму прислали мое для пересмотра на их усмотрение. Я его не видела, меня вызвали в местное НКВД, допрашивали, а потом дали бумагу и велели написать все. Я знала примерно, в чем меня обвиняют, села и стала писать так, что все эти обвинения опровергла. Когда следователь взял мои бумаги, прочел их, он посмотрел на меня изумленно и говорит: «Никогда не видел, чтоб человек так мог написать!» Пошел к начальнику, дал ему мои бумаги. Тот пришел вместе с ним и говорит: «Вы здесь, прямо без подготовки писали?» – «Да, – говорит следователь, – она при мне писала. Часа два-три писала». – «Ну, и пишете Вы! Никогда бы не поверил, что можно вот так, сразу лаконично и логично все написать. Мы направим Ваши документы обратно в Москву с положительной резолюцией». Но потом прошел месяц, два, ничего не было слышно. Я написала маме: «Как же так, вызывали, я все написала, они сказали, что отправят с положительным ответом». Мама ходила на Лубянку к следователю Рублеву. Он сказал, что да, уже было подготовлено положительное решение, но потом ему не дали хода. Мама спрашивает, что, кто-то руку приложил? «Не руку, а лапу», – говорит. Это он сам потом был у меня в КПК и рассказывал. Я спросила его» (с. 206-207).
Второй раз Микоян хлопотал, чтобы ей дали уехать с Колымы после конца срока. Тогда хлопотал и начальник – за ударный труд. «Вышло распоряжение – тех, кто отличился ударной работой, выпускать. Мой начальник стал за меня хлопотать, ведь я у него работала за пятерых: бухгалтера, экономиста, плановика, учетчика, нормировщика. И вдобавок за него самого. В Магадане было 22 котельные, наша центральная. В конце каждого месяца надо было сдавать отчет. А к отчету прилагалась таблица – огромная простыня цифр с показателями за каждый день и с итогами по декадам и за весь месяц. Эту таблицу надо было сосчитать. Когда начальник первый раз упросил меня это сделать, я думала не смогу. «Зиновий Михайлович, как же так? Там надо считать по сложным формулам» – «Ничего, Ольга Григорьевна, я вас научу считать на логарифмической линейке, вы все на лету схватываете. Научитесь и этому». И действительно, сейчас я уж забыла, как это делалось, а тогда научилась. И все эти отчеты составляла сама. В управлении котельными заметили, что отчеты сильно изменились по стилю. А у меня есть способность собирать все в узлы, все мысли. Это знали и в МК, и в ЦК, за это меня ценили» (с. 216).
К хлопотам начальника котельной прибавились и усилия Микояна. Ольга Григорьевна написала письмо мужу и вложила письмо для Анастаса, что «мой срок кончился, но не выпускают». Юрий пришел к нему на прием, Анастас был тогда министром внешней торговли. «Анастас как-то выхлопотал через Берию, пришла туда телеграмма. Мне сообщили, что я могу выехать. Я стала оформлять документы на выезд. Когда я приехала в Москву, Анастас боялся со мной встречаться, я передавала ему записочки через Шаумяна. И то он читал их, когда они выходили в сад, где-нибудь за кустом, где нет охраны». Микоян не был так хорош, как казалось Ольге Григорьевне. Восемь расстрельных списков он подписал (просматривая их бегло, она заметила только сотни подписей: Сталин, Молотов). Но Микоян не был зомбирован страхом. Когда страх его оставлял, он снова мог держать себя по-человечески. Третий случай – при первом возвращении Ольги Григорьевны в Москву. Более красочный рассказ об этом запомнил Алексей Юрьевич Кутьин. Микоян пытался защитить Ольгу Григорьевну от последствий инструкции 48-го года и обратился прямо к Сталину:
«Иосиф Виссарионович, в Москву вернулась Шатуновская Ольга, я ее знаю по Баку, у нее трое маленьких детей, пусть уж живет в Москве».
Сталин на какую-то минуту замешкался, посмотрел на Берия и на Микояна и сказал: «А вот от Лаврентия Павловича поступили данные, что у Шатуновской контакт с английской и американской разведкой». Микоян побледнел, это что значит? Что он хлопочет за англо-американскую шпионку! В то время, когда сын сидел, это было грозное предупреждение...» (с. 229)
Ольга Григорьевна уехала в Кзыл-Орду. Это ее не спасло. Только поставило точку в отношениях с Юрием и захотелось начать свою женскую жизнь заново. Она вспоминает: «И в пятьдесят лет еще не поздно выйти замуж. Когда я жила в Кзыл-Орде, у меня столько женихов было. Помнишь, Вадим Павлович, он звал меня с ним в Алма-Ату уехать, там у него квартира была. Он с женой разошелся, ей оставил квартиру в Ташкенте. Он не любил своих дочек, говорил, что они легкомысленные, всё об одежде думают. Он был академик Казахской Академии наук. Он строил Чирчикскую ГЭС, тоже сидел. Их проект объявили вредительским, их посадили. Она тоже сидела, его жена, но в лагере для жен. Но потом по их проекту строили все равно, хоть и вредительский. И они потребовали второго расследования, комиссия проект их пересмотрела, и их выпустили. Сюда он приезжал, что-то наблюдал за плотиной, пришел к Виктору, который был главный инженер. А я ходила куда-то, замерзла, по пути решила зайти к Нине погреться. А она на кухне вся в ажиотаже – жарит, варит и шепчет мне: «Ты поди к ним в комнату, займи его разговорами до прихода Виктора, а потом я стол хороший накрою, поужинаем вместе». Я говорю: «Нет, Нина, я только погреться зашла, я Виктора ждать не буду и уйду». Ну так все же мы с ним разговорились, а потом я говорю: «Я пойду». А он тоже пальто одевает. Нина в ужасе, что он уходит. Он говорит: «Я Олю провожу, потом вернусь». Ну и стал он ко мне заходить. Как приедет, все время – ко мне. Нина говорит ему, и он потом мне это передавал, «Вадим Павлович! Зачем вам Оля, она худая, грустная всегда. Да за вас любая двадцатилетняя пойдет». Он говорит: «Не нужна мне двадцатилетняя, мне нужна Оля». А потом разговорились о его книге, он книгу писал. Я говорю: «Покажите мне». Он показал. Я говорю: «Надо ее редактировать, давайте я вам помогу». И мы с ним всю книгу перевернули, он в такое восхищение пришел: «Это же другая книга. Ты поедешь со мной в Алма-Ату, я доложу о тебе президенту Академии наук, он выхлопочет тебе прописку». Но это уже потом, когда мы сошлись, и он уговаривал меня пожениться!» (с. 243–244). По его словам, Президент Академии наук «за тебя двумя руками ухватится, как только я доложу, что такой человек есть. Это уж ты мне и то сделала, что книга стала вдвое лучше». А им, знаешь, как они пишут, им надо все с ног на голову переставлять. Но было уже поздно, уже начальник паспортного стола меня предупредил, что меня ищут. И вот он уезжал, Вадим Павлович, в командировку, сперва в Ташкент, а потом на сессию в Москву. А потом, говорит, когда я вернусь, я все это сделаю, и он прислал мне телеграмму, сперва из Ташкента, потом из Москвы, а когда вернулся – всё! уже меня взяли.
А про начальника паспортного стола я тебе не рассказала. Был у меня знакомый казах Гасан, я ему жаловалась. «Что, – говорю – за паспорт, справка каторжная. Всегда из нее видно, что враг народа. Если был бы у меня чистый паспорт». И Гасан говорит: «Я поговорю с начальником паспортного стола. Он мой родственник, может быть, он тебе сделает чистый паспорт» (с. 243-244).
Вообще такие дела делались, но они сходили с незаметными людьми. Например, мой отец получил чистый паспорт вместо паспорта на основании статьи 39. И он мог жить по этому паспорту всюду, где его лично не знали. Но он был незаметный человек, а Ольга Григорьевна была человеком заметным, и все эти попытки как-то обмануть бдительность органов были бесплодны. Однако попытка была сделана. «И вот приходит и говорит, что договорился. Готовь 500 рублей. А пока вот что, мы сделаем обед, ты придешь и обо всем с ним так договоришься. И вот я накупила на 200 рублей водки, выпивки всякой, а закуску его родственница сама наготовила, и пришла. Сидим мы за полным столом, он и те двое его родственников – муж и жена и начальник этот, казах, пьем, едим. Все по-русски говорим. Вдруг что такое? Что-то заспорили, по-казахски, шумят, ругаются. И хозяйка и все что-то говорят тому казаху, ругает его. Я спрашиваю: «Что такое? Из-за чего поругались?». Хозяйка говорит: «Пойдем, посидим на кухне». Пришли туда, она говорит: «Видишь, какой он бесстыдный, говорит, мне эта женщина нравится, не надо 500 рублей, пусть со мной одну ночь переспит. Мы ему говорим, что ты думаешь, если русская, то проститутка. Как тебе не стыдно! У нее трое детей, интеллигентная. Я твоей жене скажу». – «Говори». И все равно свое. И вот мы сидели, сидели, все его пережидали. Наконец, он ушел. Нет, сел на лавочке у ворот, сидит, ждет, пока я домой пойду. Наконец, Гасан говорит: «Пойдем, он заснул, я провожу тебя». Только вышли, а он за нами, притворился только, что спит. Ну что делать? Идем, не отстает он. Я говорю Гасану, я сейчас убегу. А под ногами арыки. Там сквер такой, и весь в арыках, там же иначе ничего не растет. Ну, думаю, сейчас свалюсь в какой-нибудь! Ничего. Выберусь, а он пьяный, ему не догнать меня. Ну так и убежала. А что делать с паспортом? Опять Гасана прошу. Гасан говорит, что тот раскаивается, просит извинить, что пьяный был. Вот он однажды говорит: «Завтра бери свой паспорт, фотографию, 500 рублей, иди к нему в милицию». Пришла с утра, села в очередь. Как моя очередь подходит, подаю в окошечко. Он говорит: «Нет, вы подождите». И так несколько раз: «Нет, вы подождите». Я опять сижу, и так весь день просидела, уже вечер, все уходят, скоро все закроется. Что же, думаю, это он делает? Опять хочет вдвоем остаться. Но ведь он в милиции. Он ведь здесь ничего позволить не может. Наконец все ушли. Он меня зовет, зайти к нему туда в комнату. Опять приставать будет? Делать нечего, вхожу. Говорит: «Вы меня извините, что я тогда такой дурак пьяный был. Я вас оскорбил, конечно, вы уж меня извините, но дело вот какое. Я уже ничем вам помочь не могу, вас уже ищут, розыски на вас пришли, уже спрашивают про вас. Какая-то бумага из Москвы прибыла. Так что я вас предупреждаю, вы лучше уезжайте, может, спрячетесь где-нибудь». А где я спрячусь?
Был у меня еще один человек, который просил меня уехать с ним. Это был главный технолог Мурадов: «Поедем со мной в горы, мы зарегистрируемся, ты будешь на моей фамилии, и ни один человек тебя там не найдет». Я все отказывалась.
Он придет к нам, бывало, и говорит: «Вот сейчас конец рабочего дня, поедем вместе, я тебя домой отвезу». Я говорю: «Да нет, что вы. Ни за что!» Чтобы я перед всеми на его бричку села? Он – главный инженер, а я – кто? «Нет, езжайте, – говорю, – я сама дойду». – «Ну, тогда, – говорит, – я отпущу их, а вас пешком провожу». И тут я ему рассказала. Он говорит: «Уедем, уедем обязательно. Вот я возьму расчет». Он вообще уж хотел уехать отсюда. Ему тут надоело, к себе – в Осетию. Но ведь он – управляющий. (Видимо, временно исполнял обязанности. – Г. П.) Сразу так не уволишься. И вот как-то конец рабочего дня, я сижу над своими бумагами, кассирша приехала, зарплату дали, а то три месяца уже не давали. Вот она разложила бумаги и говорит: «Сейчас вот, я все посчитаю, разберусь и тебе, Оля, первой выдам». И управляющий, этот осетин, зашел, разговариваем, бричка его во дворе стоит. Вдруг говорят: «Оля, тебя в соседнюю комнату зовут». Там другое отделение наше было. Ну, часто звали. Я говорю: «Как идти, с бумагами?» – «Не знаем», – говорят. Я вошла, а там уже трое ждут. И всё. Как железный занавес опустился. И все кончилось» (с. 245–246).
«Мурадов, главный технолог сырдарьинского молмаслопрома, балкарец. Он был членом Учредительного собрания, и когда он услышал, что всех членов собрания понемногу подбирают, арестовывают, он уехал в Казахстан. И много лет уже здесь работал. В Нальчике у него были сестры, и было много родных там. Брат был директором совхоза под Нальчиком. Нет, он не занимался политикой, нет, беспартийный, просто для своих мест он был интеллигентный человек. Имел высшее образование, хорошо говорил по-русски. И когда были выборы, его выбрали в Учредительное собрание.
-
Он действительно был интеллигентным? (Реплика Джаны Юрьевны. – Г. П.).
-
Да, очень интеллигентным.
-
Ну, а что он тебе не нравился?
-
Нравился, но Вадим Павлович нравился больше. Сказать по правде, я играла тогда на два фронта, где выйдет. Но ведь бывает и не в таком положении женщина играет на два, а то еще и больше фронтов. Я не была уверена, что Вадиму Павловичу удастся прописать меня в Алма-Ате. Я уже знала, что это трудно.
-
А чего же он ждал? Пока ты получишь чистый паспорт? Ты ему сказала, что уже пришел розыск?
-
Сказала. Но он сказал, все равно мы уедем в мои края, брат – директор винсовхоза под Нальчиком, мы там зарегистрируемся. Ты будешь Мурадова, никто тебя не разыщет.
Он написал письмо сестрам.
«Дорогие сестры, вы знаете, что я дал обет никогда не жениться и держал его 20 лет, а сейчас я встретил женщину, очень интеллигентную, которую полюбил, и хочу на ней жениться». У него невеста умерла перед свадьбой. Сестры прислали ответ. Он мне его показывал, что рады и счастливы. Пусть он скорее со мной приезжает. «Вот видишь, – говорил он – они тебя будут любить».
Надо было уволиться. Это тоже не просто. Где они найдут другого такого специалиста? Даже после моего ареста, как говорят, он увольнялся еще две недели. Наверное, надо было ждать ответа из министерства. Подумать, такая судьба! Одна невеста умерла перед свадьбой, другую арестовали.
Потом наши сотрудницы Вера и Тамара... рассказали, что было в тот день. Было много народу за получкой, ее не давали три месяца. Все говорили, что Ольгу Григорьевну арестовали. Мурадов пришел, услышал, побледнел ужасно. А через две недели уволился и уехал.
– А если бы успели уехать?
Оля промолчала. «Ну, что Бог ни делает, все к лучшему. Что ж связывать свою судьбу с чужим человеком?» (с. 246–247).
НОВАЯ ТЮРЬМА И БЕССРОЧНАЯ ССЫЛКА
Я думаю, что Ольгу Григорьевну не выручил бы тогда ни чистый паспорт, ни замужество с Мурадовым. Она просто не понимала тогда, что значит всесоюзный розыск. Тут ищут основательно, нашли бы и по чистому паспорту, нашли бы и по фамилии Мурадова. Кзыл-Орда, в конце концов, не деревня. Там многие люди могли бы показать, что она уехала с Мурадовым. Шансов на то, чтобы спрятаться, почти не было. А второй срок, не только ей, многим было мучительно пережить, именно в момент ареста. Хотя второй срок не грозил тем, что первый. На Колыму второй раз не посылали. Отбывших срока отправляли, если не было на них других материалов, просто в ссылку. Ссылка, правда, могла быть очень отдаленная, в очень суровой местности. Но все-таки в большинстве случаев это была ссылка на вольное поселение. К тому же пароход, на котором Ольгу Григорьевну везли в ссылку, застрял, и в Туруханск она не попала. Но сразу после ареста у Ольги Григорьевны начались припадки. Первый раз эти припадки были на Колыме, когда срок кончился, а выпускать не выпускали. И тогда ночью, когда Ольга Григорьевна засыпала, она теряла свою волю, свою сдержанность, и начинались страшные припадки с криками и судорогами. Подбрасывало чуть не на аршин от нар. И вот после второго ареста снова начались эти припадки. Держали во внутренней тюрьме, которая при НКВД, а не в городской, в одиночке. Ночью Ольга Григорьевна начинала биться и кричать, и вся тюрьма просыпалась. Сидели в тюрьме одни мужчины и, слыша женские крики, они начинали бить и стучать во что попало, думали, что избивают. Страже это, конечно, не нравилось, и в камеру подселили Клаву Замятину, участницу Рютинской группы (см. ниже). Отсидев десять лет, она получила бессрочную ссылку в Казахстан. Тюремное начальство узнало, что она фельдшер, и стало спрашивать, что с Шатуновской. Клава ответила, что это нервное, сдерживается днем, выходит ночью. Ей поручили будить соседку. Они с Олей подружились.
«Три месяца сидела в одиночке в тюрьме МВД. Потом вспомнила, память всю отбило, что они при обыске у меня 600 рублей взяли и квитанцию не дали. Я подала заявление на имя начальника тюрьмы – следователю. Он говорит: «Что же вы так долго ничего не говорили, через три месяца». Я говорю: «Не знаю, я забыла совсем». Наверное, он сказал начальнику следствия, тот очень обозлился. Меня вызвали на допрос, руки скрутили назад и поволокли. Он... ругается страшно. «У нас, – говорит, – процесс в Венгрии будет, мы тебя по нему пустим». И назад вот так же со скрученными руками поволокли. Наверное, за деньги разозлился, потому что под конец сказал: «Вспомнила через три месяца, что деньги какие-то взяли». Тогда Клаву в камеру привели. Ее втолкнули, румяная, в свежем платье. Я думаю, это ко мне прокурорша, что ли. Я сижу после того допроса, а в комнате ничего больше нет, ни стула, ни другой кровати, дверь и окошко, и через это окошко раз в день воду в миске передавали.
Я говорю ей: «Вы – прокурорша?» – «Нет, я такая же, как вы». Я говорю: «Ну, вы садитесь здесь со мной, больше сидеть негде». Она села на пол в углу. Потом же сказала: «Я думала, что ты помешанная. Ну, думаю, совсем плохо, к сумасшедшей посадили». А я после этого допроса, да и вообще, сама не своя была, месячные были, я так и сидела на тюфяке, ничего – ни ваты, ни тряпки, все через тюфяк на пол капало. Больше уж потом не приходили. Потом на ночь я ей матрац дала, их два было. А одеяло уж не помню, я дала или они. На другой день они ей кровать поставили.
Клава Замятина, ее муж, Замятин, был в Рютинской группе. Рютин в тридцатых годах был секретарем Краснопресненского райкома. Он написал свою платформу, в которой все тогда уже понял и предвидел, что коллективизация – разорение крестьян и сельского хозяйства, что разрушены все производственные мощности, вся экономика, индустриализация – пыль в глаза, пятилетние планы не выполняются... Клавин муж распространял эту платформу, а Клава сама ее печатала. И когда ее потом в 1955 году хотели реабилитировать, это не удалось. По рютинскому делу не реабилитировали. Он (муж Клавы. – Г. П.) тогда был переведен на Урал, а Клава родила четырех детей и поехала к нему. Они там жили. В 1937 году его расстреляли, а ее осудили на 10 лет. Меня на 8, поэтому я смогла два года на воле пожить, да и то потому, что Анастас исхлопотал для меня разрешение на выезд. С Колымы никого не выпускали. А ее оставили сразу из лагеря в ссылку и привезли в Кзыл-Орду этапом в тюрьму до решения Особого совещания. А обо мне пришло решение Особого совещания, ОСО, из Москвы – ссылка на вечное поселение в Енисейский край. А ей – в Казахстан. Трое ее детей умерли в детдомах, один остался жив» (с. 248–250).
«Наш этап пригнали в Енисейск в октябре 1949 года. Уже начинался снег. Капитан отказался дальше ехать. Мы должны были ехать в Туруханск. Там нет леса – болота и тундра. Капитан сказал, что реку схватит льдом, сотрет пароход. Он дальше не поедет, должен возвратиться в затон в Красноярск. Ссыльных высадили в сарае, там стояли скамейки, можно было сидеть или спать. Но везде щели в стенах и продувает ветер. Конвой пошел в НКВД договориться, где нас разместить. Большинству предстояло ехать на тот берег на лесоразработки. Я, когда меня вызвали, сказала, что слаба здоровьем и зрением, там не смогу.
Посоветовались, посмотрели дело, согласились. Вечером в сарай пришел дядя Миша. Он слышал в городе, что привезли этап и в нем есть земляки. Дал хозяйке денег, велел сварить картошки, другой еды. Идет и спрашивает по-грузински: «Кто здесь из Тбилиси? Пойдемте со мной». А я говорю: «А из Баку вам не надо?» – «Как не надо, надо. Я в Баку полжизни прожил». И вот привел нас человек восемь к себе. На столе картошка, самовар, хлеб, лук, чай с сахаром. Наелись, все съели, тепло. Когда уходили, он сказал: «Вы завтра опять приходите». И назавтра сам за нами пришел опять.
Сняли комнату, я стала массажисткой работать. Мне один знакомый показал и книги дал. Ходила пешком через весь город. Он от поликлиники направляет, а вы сами договаривайтесь. Обычно платили 3 рубля за один приход. Я брала рубль и стеснялась сразу просить. Потом под конец, дескать, все сразу, а потом, бывало, ходила, ходила на другой край Енисейска, не отдают. Старик, помню, лежачий был, ходить начал – нет и нет, сегодня нет, приходите потом, и в другой раз опять нет.
Потом дядя Миша заболел – воспаление сердечной сумки. В Енисейске был доктор Гурич. Он кончил духовную академию, должен был стать архиереем. Свою невесту он поручил другому, так как архиерей – это монах, не имеет право жениться. Пошел посоветоваться к Иоанну Кронштадскому. Тот посмотрел на него и сказал: «Этот путь не для тебя, откажись от сана, откажись от архиерейства». Он вернулся, взял у друга своего невесту, женился. Потом у них родился мальчик, заболел туберкулезом. Гурич дал обет, что он станет врачом. В промежутке между двумя арестами стал профессором. Доктор Гурич сказал, что дяде Мише нужен пенициллин. А где его взять? Он сказал: «Пойдите в больницу, там хирург балкарец работает, попросите». Я пошла, сказала, что вот ваш земляк, хороший человек, заболел.
Он дал, только не мог сразу много дать. А велел мне через день приходить, он будет давать по две ампулы. И сестру прислал – уколы делать, за деньги, конечно. Месяца через два-три дядя Миша написал в Красноярск, что он – гравер, может делать печати, организовать граверную мастерскую. До этого он был в Тюмени, справки были, они его вызвали. А мне раз-два в год давал справку глазной врач, что нуждаюсь в лечении в Красноярске. И там врач продлевал. Один раз у врача были неприятности, зачем дает так долго. Вы поосторожнее, это же враги. За мной приходили к дяде Мише, выселять меня из Красноярска» (с. 255-256).
«Ко мне всегда дети шли, – рассказывала Ольга Григорьевна Джане. – В лагере начальник котельной говорит: «Мы с женой, как прикованные, никуда не можем пойти вечером, дочка ни с кем не остается». – «Не может быть! Со мной бы осталась. Меня дети не боятся». Он выписал мне наряд на работу в ночную смену. Вечером пришла к ним, она смотрит. Я говорю: «Иди сюда, иди ко мне, Люба». Она подходит так робко, я ее взяла на колени, а у самой слезы ручьем. «Тетя, почему вы плачете?» Слезы мне вытирает. «У меня тоже такая девочка дома осталась». Она от меня не отходила. Как я приду, родители могли идти, куда хотели. Я ее накормлю, умою, спать уложу, сказку расскажу, и свет гашу. А они говорили, что она так не ляжет, только со светом. «Мы ее два часа укладываем». Они были мною так довольны. Целый стол наготовят, накроют, едой уставят. Но мне было неудобно, с краешку возьму два-три пирожка. С собой предлагают, но с собой все равно ничего не пронесешь, на вахте отнимут, если только между ног, но пирожки неудобно. И так он мне выписывал наряды в ночную смену. А ночью иду сама в лагерь. Если остановят, видно – серая юбка, бушлат. Говорю – из ночной смены. Могут проверить. И днем работаю, и вечером. Это же лучше, чем в бараке сидеть. В теплой чистой комнате, с ребенком. И в ссылке в Енисейске как-то сказали, что сдается комната. Я пошла. Женщина с ребенком на руках. Я говорю: «Вы сдаете?» – «Да мы уж раздумали, ребенок первый, плачет, как незнакомого человека увидит». Девочка прячется у нее в плечо. Я говорю: «Ну, что ты прячешься? Иди ко мне, у меня тоже такая есть». Она и пошла. Мать была поражена, никогда такого не было, чтобы к постороннему пошла. Потом она от меня не выходила. Так что они даже сказали хозяйке, у которой сами снимали полдома, чтобы не сознаваться, что они сдали комнату за кухней, что они няньку для девочки наняли» (с. 260).
Так и кочевала Ольга Григорьевна между Красноярском и Енисейском, находила себе угол.
А когда перегоняли по этапу, могли и пристрелить. «Мы всегда думали, а куда деваются мертвые тела? Но всякий раз, человек отставал – и слышался выстрел. Я иду и все съеживаюсь, жду выстрела. Выстрела нет. И вдруг слышно – вдруг какой-то гогот. Когда вечером пришли на привал, около костра Цуцы нет. Я все думаю, что предала ее, мучаюсь, что я там не осталась, что меня не убили вместе с ней. А потом в темноте стала видеть какую-то фигуру, похожую на Цуцу. Страшно. Черная ночь, костры и это – как призрак. Мне кажется, что я сошла с ума, что мне мерещится, что это – моя совесть. И я боюсь к ней подойти, к этой фигуре, к этому призраку. Хожу кругами, все уже и уже. И вдруг слышу голос: «Оля! Ну что ты ходишь? Иди сюда». Голос Цуцы. Я подбежала, это она, и со мной стала истерика. «Я тебя никогда не брошу, я бы никогда себе не простила». Тогда она меня стала утешать: «Ну, что ты так мучаешься? Другого выхода не было». А потом Цуца рассказала такую страшную вещь. Она села, конвойные сказали: «Вставай!». Она сидит. Они сказали: «Ну, смотри тогда!». И вдруг она увидела, что все охранные собаки смотрят прямо на нее. И она поняла, что когда ее убьют, то она по кускам будет в желудках этих собак. Собаки знали, что хозяева, конвой, оставляет это для них. Она прямо представила это себе, и ей стало так страшно, что она сама встала и побежала и догнала всех. И вот тогда раздался гогот. Так вот мы поняли, куда деваются мертвые. А потом всех посылали на лесоповал. Но мне повезло, я там недолго была. Оттуда ведь почти никто не возвращался» (с. 256–257).
Достарыңызбен бөлісу: |