Мелихов, А. И. Нежный, П. Г. Положевец, Г. С. Померанц, А. И. Приставкин, А. Л. Семенов, С. А. Филатов. Григорий Померанц Следствие ведет каторжанка Независимое издательство



бет8/20
Дата08.07.2016
өлшемі1.6 Mb.
#184535
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   20

БЕГСТВО ОТ ИРОДА

Однако вернемся к рассказу о ее жизни после возвращения ее в Москву. Разрыв с Юрием, как и разрыв с Суреном, хотя и ре­шенный сразу же, не сразу был осуществлен. Есть некая психо­логическая закономерность, что слишком долго складывавшие­ся отношения обладают силой восстанавливаться, и в течение нескольких месяцев продолжалась странная жизнь двух женщин в одной квартире, между которыми метался Юрий, слабый че­ловек, не способный ничего решить твердо и окончательно. «Мне нельзя было жить дома, – вспоминает Ольга Григорьев­на. – Приходил участковый, взял подписку в 24 часа выехать. Разрешалось жить не ближе 100 км от Москвы. Я была пропи­сана в Александрове. Участкового угостили, Юрий выпил с ним, и он говорит: «Да разве это я, разве мы не знаем, что она приехала. Ну знаем, мать приехала к детям, смотрим вот так. (Он поднял пальцы к глазам.) Но кто-то на вас доносит, посту­пил донос, мы обязаны реагировать». Участковому дали 100 рублей, он порвал подписку. И потом каждый месяц он прихо­дил, платили ему 100 рублей. А потом однажды он пришел и го­ворит, что теперь донос пришел из Московского отделения ми­лиции и что пишет бывшая жена вашего мужа. И если она не перестанет писать, то я ничего больше не могу сделать. А она уже написала донос, что у меня здесь контрреволюционная ор­ганизация, что собираются ссыльные друзья. Дора, соседка, тоже сказала как-то: «Пусть к тебе так много народу не ходит, я – осведомитель и должна сообщать о них. Но ты меня не бойся, я тебе зла не сделаю, ты бойся Марию, она что хочет на тебя напишет». Юрий пригрозил, что не станет жить с ней, и тогда она не отправила свой донос. Он предлагал, что мы уедем в Рубцовск, и получил уже назначение главным инженером. Пришел к нам и сказал: «Вот, давай поедем туда, помоги мне отстать от нее». Я посмотрела на него и сказала: «Нет, если ты сам не можешь, я тебе не помогу. Ты под ее властью и там тоже не освободишься. Зачем я туда с тобой поеду? Я тебя не люблю, дети мои здесь. Зачем я поеду? Нет, не поеду» (с. 232–233).

В это время на 101 км, вернее за 101 км, накапливались це­лые колонии репрессированных, выживших в лагерях и вернув­шихся. Они прописывались в Александрове или в Петушках и оттуда потихоньку приезжали побыть со своими семьями, к ко­торым их тянуло. Я был хорошо знаком с одним таким пожи­лым человеком. Его звали Ефимом Мироновичем. Он называл свое положение по-еврейски «куф-алэф». «Алэф» – первая бук­ва алфавита, по буквенному еврейскому счету означало едини­цу, а «куф» означало сотню. Вообще вся древняя система счета была буквенная, «алэф» – единица, «бейт», в другом произно­шении «бейс», – двойка и т.д. Я еще из этих цифр помню: «вов» – это шесть, а «ламэд» – тридцать. Помню потому, что 36 праведников, по хасидской легенде, сохраняют мир от разру­шения. По этой легенде незаметные праведники терпят всякие унижения, их топчут ногами, их бьют, унижают, но когда кто-то из них умирает, то Бог отогревает душу, замерзшую от холода жизни, в своих ладонях. И если даже в жарких ладонях Бога душа не отогревается, Бог плачет, и каждая его слеза приближа­ет конец света. Это очень поэтичная легенда, она известна по ряду пересказов, в частности в знаменитом в свое время романе Андре Шварбарта «Последний из праведников». Я думаю, что скупые слезы Ольги Григорьевны тоже вошли в этот счет.

Пока речь шла только о доносах Маруси, от них можно было отделаться за 100 руб., но дальше начал действовать тот самый указ об очистке столиц и крупных городов от антисоветских и антипартийных элементов, по которому и я был арестован (не­сколько позже, в 1949-м. Ольгу Григорьевну вспомнили раньше, в 1948-м).

«Лева Шаумян пошел к Анастасу, а он просил у Сталина за Шатуновскую. Нет, ничего не удалось. Лева передал это мне и сказал, что Анастас советует уехать куда-нибудь, спрятаться ти­хонько. Может быть, не заметят, может, обойдется. К тому вре­мени в издательствах уже почти не давали работать. Работа была корректорская. В речиздате я сидела как-то в коридоре, вдруг пришла одна знакомая по МОГЭСу и всматривается в меня, по­том редактор говорит: «Она сказала, что же это вы, врагам на­рода работу даете? Это же Шатуновская там сидит». Он был хо­роший человек, Чагин, он стал давать работу на другую фами­лию. И сказал: «Ты сама не приходи» (с. 235).

Об осторожной помощи Микояна Ольга Григорьевна вспо­минает несколько раз. «Еще в 1939 году я просила маму хлопо­тать о пересмотре дела, она смогла пойти к Анастасу, и вот на Колыму прислали мое для пересмотра на их усмотрение. Я его не видела, меня вызвали в местное НКВД, допрашивали, а по­том дали бумагу и велели написать все. Я знала примерно, в чем меня обвиняют, села и стала писать так, что все эти обвинения опровергла. Когда следователь взял мои бумаги, прочел их, он посмотрел на меня изумленно и говорит: «Никогда не видел, чтоб человек так мог написать!» Пошел к начальнику, дал ему мои бумаги. Тот пришел вместе с ним и говорит: «Вы здесь, прямо без подготовки писали?» – «Да, – говорит следова­тель, – она при мне писала. Часа два-три писала». – «Ну, и пишете Вы! Никогда бы не поверил, что можно вот так, сразу лаконично и логично все написать. Мы направим Ваши доку­менты обратно в Москву с положительной резолюцией». Но по­том прошел месяц, два, ничего не было слышно. Я написала маме: «Как же так, вызывали, я все написала, они сказали, что отправят с положительным ответом». Мама ходила на Лубянку к следователю Рублеву. Он сказал, что да, уже было подготовлено положительное решение, но потом ему не дали хода. Мама спрашивает, что, кто-то руку приложил? «Не руку, а лапу», – говорит. Это он сам потом был у меня в КПК и рассказывал. Я спросила его» (с. 206-207).

Второй раз Микоян хлопотал, чтобы ей дали уехать с Колы­мы после конца срока. Тогда хлопотал и начальник – за удар­ный труд. «Вышло распоряжение – тех, кто отличился ударной работой, выпускать. Мой начальник стал за меня хлопотать, ведь я у него работала за пятерых: бухгалтера, экономиста, пла­новика, учетчика, нормировщика. И вдобавок за него самого. В Магадане было 22 котельные, наша центральная. В конце ка­ждого месяца надо было сдавать отчет. А к отчету прилагалась таблица – огромная простыня цифр с показателями за каждый день и с итогами по декадам и за весь месяц. Эту таблицу надо было сосчитать. Когда начальник первый раз упросил меня это сделать, я думала не смогу. «Зиновий Михайлович, как же так? Там надо считать по сложным формулам» – «Ничего, Ольга Григорьевна, я вас научу считать на логарифмической линейке, вы все на лету схватываете. Научитесь и этому». И действитель­но, сейчас я уж забыла, как это делалось, а тогда научилась. И все эти отчеты составляла сама. В управлении котельными за­метили, что отчеты сильно изменились по стилю. А у меня есть способность собирать все в узлы, все мысли. Это знали и в МК, и в ЦК, за это меня ценили» (с. 216).

К хлопотам начальника котельной прибавились и усилия Микояна. Ольга Григорьевна написала письмо мужу и вложила письмо для Анастаса, что «мой срок кончился, но не выпуска­ют». Юрий пришел к нему на прием, Анастас был тогда мини­стром внешней торговли. «Анастас как-то выхлопотал через Бе­рию, пришла туда телеграмма. Мне сообщили, что я могу вы­ехать. Я стала оформлять документы на выезд. Когда я приехала в Москву, Анастас боялся со мной встречаться, я передавала ему записочки через Шаумяна. И то он читал их, когда они вы­ходили в сад, где-нибудь за кустом, где нет охраны». Микоян не был так хорош, как казалось Ольге Григорьевне. Восемь расстрельных списков он подписал (просматривая их бегло, она за­метила только сотни подписей: Сталин, Молотов). Но Микоян не был зомбирован страхом. Когда страх его оставлял, он снова мог держать себя по-человечески. Третий случай – при первом возвращении Ольги Григорьевны в Москву. Более красочный рассказ об этом запомнил Алексей Юрьевич Кутьин. Микоян пытался защитить Ольгу Григорьевну от последствий инструк­ции 48-го года и обратился прямо к Сталину:

«Иосиф Виссарионович, в Москву вернулась Шатуновская Ольга, я ее знаю по Баку, у нее трое маленьких детей, пусть уж живет в Москве».

Сталин на какую-то минуту замешкался, посмотрел на Берия и на Микояна и сказал: «А вот от Лаврентия Павловича посту­пили данные, что у Шатуновской контакт с английской и аме­риканской разведкой». Микоян побледнел, это что значит? Что он хлопочет за англо-американскую шпионку! В то время, когда сын сидел, это было грозное предупреждение...» (с. 229)

Ольга Григорьевна уехала в Кзыл-Орду. Это ее не спасло. Только поставило точку в отношениях с Юрием и захотелось начать свою женскую жизнь заново. Она вспоминает: «И в пятьдесят лет еще не поздно выйти замуж. Когда я жила в Кзыл-Орде, у меня столько женихов было. Помнишь, Вадим Павлович, он звал меня с ним в Алма-Ату уехать, там у него квартира была. Он с женой разошелся, ей оставил квартиру в Ташкенте. Он не любил своих дочек, говорил, что они легко­мысленные, всё об одежде думают. Он был академик Казахской Академии наук. Он строил Чирчикскую ГЭС, тоже сидел. Их проект объявили вредительским, их посадили. Она тоже сидела, его жена, но в лагере для жен. Но потом по их проекту строили все равно, хоть и вредительский. И они потребовали второго расследования, комиссия проект их пересмотрела, и их выпус­тили. Сюда он приезжал, что-то наблюдал за плотиной, пришел к Виктору, который был главный инженер. А я ходила куда-то, замерзла, по пути решила зайти к Нине погреться. А она на кух­не вся в ажиотаже – жарит, варит и шепчет мне: «Ты поди к ним в комнату, займи его разговорами до прихода Виктора, а потом я стол хороший накрою, поужинаем вместе». Я говорю: «Нет, Нина, я только погреться зашла, я Виктора ждать не буду и уйду». Ну так все же мы с ним разговорились, а потом я гово­рю: «Я пойду». А он тоже пальто одевает. Нина в ужасе, что он уходит. Он говорит: «Я Олю провожу, потом вернусь». Ну и стал он ко мне заходить. Как приедет, все время – ко мне. Нина говорит ему, и он потом мне это передавал, «Вадим Пав­лович! Зачем вам Оля, она худая, грустная всегда. Да за вас лю­бая двадцатилетняя пойдет». Он говорит: «Не нужна мне два­дцатилетняя, мне нужна Оля». А потом разговорились о его книге, он книгу писал. Я говорю: «Покажите мне». Он показал. Я говорю: «Надо ее редактировать, давайте я вам помогу». И мы с ним всю книгу перевернули, он в такое восхищение пришел: «Это же другая книга. Ты поедешь со мной в Алма-Ату, я доло­жу о тебе президенту Академии наук, он выхлопочет тебе про­писку». Но это уже потом, когда мы сошлись, и он уговаривал меня пожениться!» (с. 243–244). По его словам, Президент Ака­демии наук «за тебя двумя руками ухватится, как только я доло­жу, что такой человек есть. Это уж ты мне и то сделала, что книга стала вдвое лучше». А им, знаешь, как они пишут, им надо все с ног на голову переставлять. Но было уже поздно, уже начальник паспортного стола меня предупредил, что меня ищут. И вот он уезжал, Вадим Павлович, в командировку, сперва в Ташкент, а потом на сессию в Москву. А потом, говорит, когда я вернусь, я все это сделаю, и он прислал мне телеграмму, спер­ва из Ташкента, потом из Москвы, а когда вернулся – всё! уже меня взяли.

А про начальника паспортного стола я тебе не рассказала. Был у меня знакомый казах Гасан, я ему жаловалась. «Что, – говорю – за паспорт, справка каторжная. Всегда из нее видно, что враг народа. Если был бы у меня чистый паспорт». И Гасан говорит: «Я поговорю с начальником паспортного стола. Он мой родственник, может быть, он тебе сделает чистый пас­порт» (с. 243-244).

Вообще такие дела делались, но они сходили с незаметными людьми. Например, мой отец получил чистый паспорт вместо паспорта на основании статьи 39. И он мог жить по этому пас­порту всюду, где его лично не знали. Но он был незаметный че­ловек, а Ольга Григорьевна была человеком заметным, и все эти попытки как-то обмануть бдительность органов были бесплод­ны. Однако попытка была сделана. «И вот приходит и говорит, что договорился. Готовь 500 рублей. А пока вот что, мы сделаем обед, ты придешь и обо всем с ним так договоришься. И вот я накупила на 200 рублей водки, выпивки всякой, а закуску его родственница сама наготовила, и пришла. Сидим мы за полным столом, он и те двое его родственников – муж и жена и началь­ник этот, казах, пьем, едим. Все по-русски говорим. Вдруг что такое? Что-то заспорили, по-казахски, шумят, ругаются. И хо­зяйка и все что-то говорят тому казаху, ругает его. Я спраши­ваю: «Что такое? Из-за чего поругались?». Хозяйка говорит: «Пойдем, посидим на кухне». Пришли туда, она говорит: «Видишь, какой он бесстыдный, говорит, мне эта женщина нравит­ся, не надо 500 рублей, пусть со мной одну ночь переспит. Мы ему говорим, что ты думаешь, если русская, то проститутка. Как тебе не стыдно! У нее трое детей, интеллигентная. Я твоей жене скажу». – «Говори». И все равно свое. И вот мы сидели, сиде­ли, все его пережидали. Наконец, он ушел. Нет, сел на лавочке у ворот, сидит, ждет, пока я домой пойду. Наконец, Гасан гово­рит: «Пойдем, он заснул, я провожу тебя». Только вышли, а он за нами, притворился только, что спит. Ну что делать? Идем, не отстает он. Я говорю Гасану, я сейчас убегу. А под ногами ары­ки. Там сквер такой, и весь в арыках, там же иначе ничего не растет. Ну, думаю, сейчас свалюсь в какой-нибудь! Ничего. Вы­берусь, а он пьяный, ему не догнать меня. Ну так и убежала. А что делать с паспортом? Опять Гасана прошу. Гасан говорит, что тот раскаивается, просит извинить, что пьяный был. Вот он однажды говорит: «Завтра бери свой паспорт, фотографию, 500 рублей, иди к нему в милицию». Пришла с утра, села в очередь. Как моя очередь подходит, подаю в окошечко. Он говорит: «Нет, вы подождите». И так несколько раз: «Нет, вы подожди­те». Я опять сижу, и так весь день просидела, уже вечер, все уходят, скоро все закроется. Что же, думаю, это он делает? Опять хочет вдвоем остаться. Но ведь он в милиции. Он ведь здесь ничего позволить не может. Наконец все ушли. Он меня зовет, зайти к нему туда в комнату. Опять приставать будет? Делать нечего, вхожу. Говорит: «Вы меня извините, что я тогда та­кой дурак пьяный был. Я вас оскорбил, конечно, вы уж меня извините, но дело вот какое. Я уже ничем вам помочь не могу, вас уже ищут, розыски на вас пришли, уже спрашивают про вас. Какая-то бумага из Москвы прибыла. Так что я вас предупреж­даю, вы лучше уезжайте, может, спрячетесь где-нибудь». А где я спрячусь?

Был у меня еще один человек, который просил меня уехать с ним. Это был главный технолог Мурадов: «Поедем со мной в горы, мы зарегистрируемся, ты будешь на моей фамилии, и ни один человек тебя там не найдет». Я все отказывалась.

Он придет к нам, бывало, и говорит: «Вот сейчас конец рабо­чего дня, поедем вместе, я тебя домой отвезу». Я говорю: «Да нет, что вы. Ни за что!» Чтобы я перед всеми на его бричку села? Он – главный инженер, а я – кто? «Нет, езжайте, – говорю, – я сама дойду». – «Ну, тогда, – говорит, – я отпущу их, а вас пешком провожу». И тут я ему рассказала. Он говорит: «Уедем, уедем обязательно. Вот я возьму расчет». Он вообще уж хотел уехать отсюда. Ему тут надоело, к себе – в Осетию. Но ведь он – управляющий. (Видимо, временно исполнял обязанности. – Г. П.) Сразу так не уволишься. И вот как-то конец рабочего дня, я сижу над своими бумагами, кассирша приехала, зарплату дали, а то три месяца уже не давали. Вот она разложила бумаги и гово­рит: «Сейчас вот, я все посчитаю, разберусь и тебе, Оля, первой выдам». И управляющий, этот осетин, зашел, разговариваем, бричка его во дворе стоит. Вдруг говорят: «Оля, тебя в соседнюю комнату зовут». Там другое отделение наше было. Ну, часто зва­ли. Я говорю: «Как идти, с бумагами?» – «Не знаем», – гово­рят. Я вошла, а там уже трое ждут. И всё. Как железный занавес опустился. И все кончилось» (с. 245–246).

«Мурадов, главный технолог сырдарьинского молмаслопрома, балкарец. Он был членом Учредительного собрания, и когда он услышал, что всех членов собрания понемногу подбирают, арестовывают, он уехал в Казахстан. И много лет уже здесь ра­ботал. В Нальчике у него были сестры, и было много родных там. Брат был директором совхоза под Нальчиком. Нет, он не занимался политикой, нет, беспартийный, просто для своих мест он был интеллигентный человек. Имел высшее образова­ние, хорошо говорил по-русски. И когда были выборы, его вы­брали в Учредительное собрание.



  • Он действительно был интеллигентным? (Реплика Джаны Юрьевны. – Г. П.).

  • Да, очень интеллигентным.

  • Ну, а что он тебе не нравился?

  • Нравился, но Вадим Павлович нравился больше. Сказать по правде, я играла тогда на два фронта, где выйдет. Но ведь бывает и не в таком положении женщина играет на два, а то еще и больше фронтов. Я не была уверена, что Вадиму Павло­вичу удастся прописать меня в Алма-Ате. Я уже знала, что это трудно.

  • А чего же он ждал? Пока ты получишь чистый паспорт? Ты ему сказала, что уже пришел розыск?

  • Сказала. Но он сказал, все равно мы уедем в мои края, брат – директор винсовхоза под Нальчиком, мы там зарегист­рируемся. Ты будешь Мурадова, никто тебя не разыщет.

Он написал письмо сестрам.

«Дорогие сестры, вы знаете, что я дал обет никогда не жениться и держал его 20 лет, а сейчас я встретил женщину, очень интелли­гентную, которую полюбил, и хочу на ней жениться». У него не­веста умерла перед свадьбой. Сестры прислали ответ. Он мне его показывал, что рады и счастливы. Пусть он скорее со мной приез­жает. «Вот видишь, – говорил он – они тебя будут любить».

Надо было уволиться. Это тоже не просто. Где они найдут другого такого специалиста? Даже после моего ареста, как гово­рят, он увольнялся еще две недели. Наверное, надо было ждать ответа из министерства. Подумать, такая судьба! Одна невеста умерла перед свадьбой, другую арестовали.

Потом наши сотрудницы Вера и Тамара... рассказали, что было в тот день. Было много народу за получкой, ее не давали три месяца. Все говорили, что Ольгу Григорьевну арестовали. Мурадов пришел, услышал, побледнел ужасно. А через две не­дели уволился и уехал.

– А если бы успели уехать?

Оля промолчала. «Ну, что Бог ни делает, все к лучшему. Что ж связывать свою судьбу с чужим человеком?» (с. 246–247).


НОВАЯ ТЮРЬМА И БЕССРОЧНАЯ ССЫЛКА

Я думаю, что Ольгу Григорьевну не выручил бы тогда ни чис­тый паспорт, ни замужество с Мурадовым. Она просто не пони­мала тогда, что значит всесоюзный розыск. Тут ищут основа­тельно, нашли бы и по чистому паспорту, нашли бы и по фами­лии Мурадова. Кзыл-Орда, в конце концов, не деревня. Там многие люди могли бы показать, что она уехала с Мурадовым. Шансов на то, чтобы спрятаться, почти не было. А второй срок, не только ей, многим было мучительно пережить, именно в мо­мент ареста. Хотя второй срок не грозил тем, что первый. На Колыму второй раз не посылали. Отбывших срока отправляли, если не было на них других материалов, просто в ссылку. Ссыл­ка, правда, могла быть очень отдаленная, в очень суровой мест­ности. Но все-таки в большинстве случаев это была ссылка на вольное поселение. К тому же пароход, на котором Ольгу Гри­горьевну везли в ссылку, застрял, и в Туруханск она не попала. Но сразу после ареста у Ольги Григорьевны начались припадки. Первый раз эти припадки были на Колыме, когда срок кончил­ся, а выпускать не выпускали. И тогда ночью, когда Ольга Гри­горьевна засыпала, она теряла свою волю, свою сдержанность, и начинались страшные припадки с криками и судорогами. Под­брасывало чуть не на аршин от нар. И вот после второго ареста снова начались эти припадки. Держали во внутренней тюрьме, которая при НКВД, а не в городской, в одиночке. Ночью Ольга Григорьевна начинала биться и кричать, и вся тюрьма просыпа­лась. Сидели в тюрьме одни мужчины и, слыша женские крики, они начинали бить и стучать во что попало, думали, что избива­ют. Страже это, конечно, не нравилось, и в камеру подселили Клаву Замятину, участницу Рютинской группы (см. ниже). От­сидев десять лет, она получила бессрочную ссылку в Казахстан. Тюремное начальство узнало, что она фельдшер, и стало спра­шивать, что с Шатуновской. Клава ответила, что это нервное, сдерживается днем, выходит ночью. Ей поручили будить сосед­ку. Они с Олей подружились.

«Три месяца сидела в одиночке в тюрьме МВД. Потом вспомнила, память всю отбило, что они при обыске у меня 600 рублей взяли и квитанцию не дали. Я подала заявление на имя начальника тюрьмы – следователю. Он говорит: «Что же вы так долго ничего не говорили, через три месяца». Я говорю: «Не знаю, я забыла совсем». Наверное, он сказал начальнику след­ствия, тот очень обозлился. Меня вызвали на допрос, руки скрутили назад и поволокли. Он... ругается страшно. «У нас, – говорит, – процесс в Венгрии будет, мы тебя по нему пустим». И назад вот так же со скрученными руками поволокли. Навер­ное, за деньги разозлился, потому что под конец сказал: «Вспомнила через три месяца, что деньги какие-то взяли». То­гда Клаву в камеру привели. Ее втолкнули, румяная, в свежем платье. Я думаю, это ко мне прокурорша, что ли. Я сижу после того допроса, а в комнате ничего больше нет, ни стула, ни дру­гой кровати, дверь и окошко, и через это окошко раз в день воду в миске передавали.

Я говорю ей: «Вы – прокурорша?» – «Нет, я такая же, как вы». Я говорю: «Ну, вы садитесь здесь со мной, больше сидеть негде». Она села на пол в углу. Потом же сказала: «Я думала, что ты помешанная. Ну, думаю, совсем плохо, к сумасшедшей посадили». А я после этого допроса, да и вообще, сама не своя была, месячные были, я так и сидела на тюфяке, ничего – ни ваты, ни тряпки, все через тюфяк на пол капало. Больше уж по­том не приходили. Потом на ночь я ей матрац дала, их два было. А одеяло уж не помню, я дала или они. На другой день они ей кровать поставили.

Клава Замятина, ее муж, Замятин, был в Рютинской группе. Рютин в тридцатых годах был секретарем Краснопресненского райкома. Он написал свою платформу, в которой все тогда уже понял и предвидел, что коллективизация – разорение крестьян и сельского хозяйства, что разрушены все производственные мощности, вся экономика, индустриализация – пыль в глаза, пятилетние планы не выполняются... Клавин муж распростра­нял эту платформу, а Клава сама ее печатала. И когда ее потом в 1955 году хотели реабилитировать, это не удалось. По рютинскому делу не реабилитировали. Он (муж Клавы. – Г. П.) тогда был переведен на Урал, а Клава родила четырех детей и поехала к нему. Они там жили. В 1937 году его расстреляли, а ее осуди­ли на 10 лет. Меня на 8, поэтому я смогла два года на воле по­жить, да и то потому, что Анастас исхлопотал для меня разре­шение на выезд. С Колымы никого не выпускали. А ее оставили сразу из лагеря в ссылку и привезли в Кзыл-Орду этапом в тюрьму до решения Особого совещания. А обо мне пришло ре­шение Особого совещания, ОСО, из Москвы – ссылка на веч­ное поселение в Енисейский край. А ей – в Казахстан. Трое ее детей умерли в детдомах, один остался жив» (с. 248–250).

«Наш этап пригнали в Енисейск в октябре 1949 года. Уже начинался снег. Капитан отказался дальше ехать. Мы должны были ехать в Туруханск. Там нет леса – болота и тундра. Капи­тан сказал, что реку схватит льдом, сотрет пароход. Он дальше не поедет, должен возвратиться в затон в Красноярск. Ссыль­ных высадили в сарае, там стояли скамейки, можно было сидеть или спать. Но везде щели в стенах и продувает ветер. Конвой пошел в НКВД договориться, где нас разместить. Большинству предстояло ехать на тот берег на лесоразработки. Я, когда меня вызвали, сказала, что слаба здоровьем и зрением, там не смогу.

Посоветовались, посмотрели дело, согласились. Вечером в са­рай пришел дядя Миша. Он слышал в городе, что привезли этап и в нем есть земляки. Дал хозяйке денег, велел сварить картош­ки, другой еды. Идет и спрашивает по-грузински: «Кто здесь из Тбилиси? Пойдемте со мной». А я говорю: «А из Баку вам не надо?» – «Как не надо, надо. Я в Баку полжизни прожил». И вот привел нас человек восемь к себе. На столе картошка, самовар, хлеб, лук, чай с сахаром. Наелись, все съели, тепло. Ко­гда уходили, он сказал: «Вы завтра опять приходите». И назав­тра сам за нами пришел опять.

Сняли комнату, я стала массажисткой работать. Мне один знакомый показал и книги дал. Ходила пешком через весь го­род. Он от поликлиники направляет, а вы сами договаривай­тесь. Обычно платили 3 рубля за один приход. Я брала рубль и стеснялась сразу просить. Потом под конец, дескать, все сразу, а потом, бывало, ходила, ходила на другой край Енисейска, не отдают. Старик, помню, лежачий был, ходить начал – нет и нет, сегодня нет, приходите потом, и в другой раз опять нет.

Потом дядя Миша заболел – воспаление сердечной сумки. В Енисейске был доктор Гурич. Он кончил духовную академию, должен был стать архиереем. Свою невесту он поручил другому, так как архиерей – это монах, не имеет право жениться. Пошел посоветоваться к Иоанну Кронштадскому. Тот посмотрел на него и сказал: «Этот путь не для тебя, откажись от сана, отка­жись от архиерейства». Он вернулся, взял у друга своего невес­ту, женился. Потом у них родился мальчик, заболел туберкуле­зом. Гурич дал обет, что он станет врачом. В промежутке между двумя арестами стал профессором. Доктор Гурич сказал, что дяде Мише нужен пенициллин. А где его взять? Он сказал: «Пойдите в больницу, там хирург балкарец работает, попроси­те». Я пошла, сказала, что вот ваш земляк, хороший человек, заболел.

Он дал, только не мог сразу много дать. А велел мне через день приходить, он будет давать по две ампулы. И сестру при­слал – уколы делать, за деньги, конечно. Месяца через два-три дядя Миша написал в Красноярск, что он – гравер, может де­лать печати, организовать граверную мастерскую. До этого он был в Тюмени, справки были, они его вызвали. А мне раз-два в год давал справку глазной врач, что нуждаюсь в лечении в Крас­ноярске. И там врач продлевал. Один раз у врача были неприят­ности, зачем дает так долго. Вы поосторожнее, это же враги. За мной приходили к дяде Мише, выселять меня из Красноярска» (с. 255-256).

«Ко мне всегда дети шли, – рассказывала Ольга Григорьевна Джане. – В лагере начальник котельной говорит: «Мы с женой, как прикованные, никуда не можем пойти вечером, дочка ни с кем не остается». – «Не может быть! Со мной бы осталась. Меня дети не боятся». Он выписал мне наряд на работу в ноч­ную смену. Вечером пришла к ним, она смотрит. Я говорю: «Иди сюда, иди ко мне, Люба». Она подходит так робко, я ее взяла на колени, а у самой слезы ручьем. «Тетя, почему вы пла­чете?» Слезы мне вытирает. «У меня тоже такая девочка дома осталась». Она от меня не отходила. Как я приду, родители мог­ли идти, куда хотели. Я ее накормлю, умою, спать уложу, сказку расскажу, и свет гашу. А они говорили, что она так не ляжет, только со светом. «Мы ее два часа укладываем». Они были мною так довольны. Целый стол наготовят, накроют, едой уста­вят. Но мне было неудобно, с краешку возьму два-три пирожка. С собой предлагают, но с собой все равно ничего не пронесешь, на вахте отнимут, если только между ног, но пирожки неудобно. И так он мне выписывал наряды в ночную смену. А ночью иду сама в лагерь. Если остановят, видно – серая юбка, бушлат. Го­ворю – из ночной смены. Могут проверить. И днем работаю, и вечером. Это же лучше, чем в бараке сидеть. В теплой чистой комнате, с ребенком. И в ссылке в Енисейске как-то сказали, что сдается комната. Я пошла. Женщина с ребенком на руках. Я говорю: «Вы сдаете?» – «Да мы уж раздумали, ребенок первый, плачет, как незнакомого человека увидит». Девочка прячется у нее в плечо. Я говорю: «Ну, что ты прячешься? Иди ко мне, у меня тоже такая есть». Она и пошла. Мать была поражена, ни­когда такого не было, чтобы к постороннему пошла. Потом она от меня не выходила. Так что они даже сказали хозяйке, у кото­рой сами снимали полдома, чтобы не сознаваться, что они сда­ли комнату за кухней, что они няньку для девочки наняли» (с. 260).

Так и кочевала Ольга Григорьевна между Красноярском и Енисейском, находила себе угол.

А когда перегоняли по этапу, могли и пристрелить. «Мы все­гда думали, а куда деваются мертвые тела? Но всякий раз, чело­век отставал – и слышался выстрел. Я иду и все съеживаюсь, жду выстрела. Выстрела нет. И вдруг слышно – вдруг какой-то гогот. Когда вечером пришли на привал, около костра Цуцы нет. Я все думаю, что предала ее, мучаюсь, что я там не оста­лась, что меня не убили вместе с ней. А потом в темноте стала видеть какую-то фигуру, похожую на Цуцу. Страшно. Черная ночь, костры и это – как призрак. Мне кажется, что я сошла с ума, что мне мерещится, что это – моя совесть. И я боюсь к ней подойти, к этой фигуре, к этому призраку. Хожу кругами, все уже и уже. И вдруг слышу голос: «Оля! Ну что ты ходишь? Иди сюда». Голос Цуцы. Я подбежала, это она, и со мной стала истерика. «Я тебя никогда не брошу, я бы никогда себе не простила». Тогда она меня стала утешать: «Ну, что ты так мучаешь­ся? Другого выхода не было». А потом Цуца рассказала такую страшную вещь. Она села, конвойные сказали: «Вставай!». Она сидит. Они сказали: «Ну, смотри тогда!». И вдруг она увидела, что все охранные собаки смотрят прямо на нее. И она поняла, что когда ее убьют, то она по кускам будет в желудках этих со­бак. Собаки знали, что хозяева, конвой, оставляет это для них. Она прямо представила это себе, и ей стало так страшно, что она сама встала и побежала и догнала всех. И вот тогда раздался го­гот. Так вот мы поняли, куда деваются мертвые. А потом всех посылали на лесоповал. Но мне повезло, я там недолго была. Оттуда ведь почти никто не возвращался» (с. 256–257).



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   20




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет